– Жив, – сказал он. – Не благодаришь?
– Не люблю пафос, – ответил я. – Можешь уйти?
– Не могу. Я никогда не ухожу первым. Я всегда смотрю до конца. Но сейчас я отпущу тебе ступни. Ты ходил на цыпочках. Теперь ступай.
Я выключил воду. В ванной стало слишком тихо. Тишина звенела, как после взрыва – когда слух на долю секунды отказывается работать, а потом отдает реальность форсированным, болезненным звуком. Шум был в голове, и он был именно тем, что я ждал. Он был живой.
Я вышел в коридор. Коврик у входной двери вздулся, как будто под ним кто-то прятался. Я ногой приподнял край. Там был только пыльный уголок, забытая батарейка, монета – десять рублей, притиснутая к полу, как солдат к земле. Я взял монету. На мгновение мне показалось, что на ней не герб, а какая-то другая эмблема – лошадь, перевернутая вверх ногами, и человек в седле, который упал, но все еще держится за поводья. Я моргнул – эмблема стала привычной. Я положил монету в карман.
– Ты все еще считаешь? – спросил другой я. – Все еще любишь арифметику случайностей?
– Если я не считаю, я распадаюсь, – ответил я. – Цифры держат.
– Только не забудь, – сказал он, – что ноль – тоже цифра. Не держись за него.
Я пошел на кухню. На столе стояла кружка с засохшей полосой кофе. Я запустил в нее взгляд и увидел мост. Вибрирующий бетон, бахнущий от шагов, теплые руки людей, которых уже нет, и которых не было здесь, на этой кухне, никогда. Это моя проблема – я приношу с собой людей туда, где их не было. Даже сюда. Даже в кружку.
– Слушай, – сказал другой. – Ты не ешь уже сутки.
– Я ем дым, – ответил я, улыбаясь так, будто это шутка. Но даже улыбки не было – только напряжение скул.
– Кроме дыма, – уточнил он.
– Прикажешь пожарить яйцо? – спросил я. – Или сварить? Как правильно живым?
– Живым правильно – помыть кружку, налить теплой воды, добавить кофе, выпить. Вдохнуть пар. Помнить, что у пароля – вкус. Тогда ты не забудешь.
Я помыл кружку. Это простое действие оказалось самым сложным за весь вечер. Я старался, как будто от этого зависела чья-то жизнь. Может, так и было. Я налил воду. Кофе рассыпал на ладонь. Каждая крупинка была как песчинка в оптике. Я высыпал их в кружку, вдохнул горький аромат. Руки перестали дрожать так явно. Внутри – все равно.
– Ты слышишь? – спросил он.
Я прислушался. Из соседней комнаты шуршало. Похоже на то, как бумага трется о бумагу. Как листы в архиве, где я никогда не был, но который всегда во мне – архив звуков, образов, запахов. Там был шорох фотографий. Я пошел туда.
Комната встретила меня своим тусклым светом. Я редко включал верхний свет – он был слишком честным. Я предпочитал настольную лампу, желтую, ламповую, как воспоминания. На столе лежали фотографии. Я не раскладывал их – они сами находили меня, когда хотели. Верхняя – я и Леха на ступеньках старого автобуса. Он улыбается, я щурюсь. На спинах у нас рюкзаки. Это до. На обратной стороне фото – ничего. Пусто. Как будто никто и никогда адресата не предполагал.
– Ты ведь не знаешь, – сказал другой тихо. – Где ты оказался на том повороте. Где – слева, где – справа. Ты думаешь, ты был на правой стороне? А если все было наоборот, и это не ты там стоял? А ты – здесь, в зеркале, в крови, и вот – тот парень из автобуса, милый, усталый, – живет сейчас на другой улице? Он – пить кофе, он – целовать, он – смеяться? Ты украл у него место.
– Я никого не лишал – я просто… – голос оборвался. – Так сложилось.
– Это ты так сложил, – не смягчая, сказал он. – Это ты сложил эти тонкие листы – один на другой – и сказал: «Это будет моя жизнь».
– А ты кто тогда? – спросил я. – Чей ты?
– Я – твой изнаночный шов, – ответил он. – Я – нитка, ушедшая на изнанку, потому что лицо слишком гладкое. Мне нужна обратная сторона, чтобы держать. Иначе все расползется.
Я сел на край стола. Фотографии шуршали, как листья. Я вытащил из тонкой стопки маленькое – черно-белое фото. Мальчик, облокотившийся на перила. Он очень похож на меня. Но я не помнил это перило, этот двор, этот рисунок на рубашке. Может, чужое фото? Может, я подложил его сам, чтобы доказать себе то, что хотел, – что был мальчиком? Отражение лжи.
– Этот мальчик, – промолвил другой. – Он же видел однажды в окне самолет. Он думал – мы полетим. Мы – это кто? Ты? Я? Или они? Скажи ему, наконец, что самолеты – это не символ свободы. Это символ подхода. Скажи ему, чтобы не поднимал голову, когда услышит гул. Уже достаточно. Он устал глядеть вверх. Пусть посмотрит под ноги. Там – жизни.
Я улыбнулся неясно. Мальчик на фото улыбнулся в ответ. Или мне показалось? Я положил фото на место, как клали его мне в карман – бережно, не оставляя отпечатков.
– Идем, – позвал он оттуда, где стекло. – Возвращайся ко мне. Здесь твой центр.
– Ты говоришь «идем», а я дергаюсь, – сказал я. – Потому что не знаю – куда.
– В зеркало. В пустоту. В ухмылку. В дым. Там мы примем решение. Там, и только там, мы равны.
Я встал. Мои стопы стали легкими на мгновение – как будто другие, более бывавшие, ноги их сняли с меня и пошли сами вперед. Я пошел в ванную снова. Зеркало уже не было запотевшим. Оно было ясным, как чистая вода в канистре на привале. И в нем – я. Тот, другой. У него была рука на щеке – там, где шрам. Он не трогал шрам – он грел кожу вокруг него, как будто хотел, чтобы она растаяла, как лед.
– Ты помнишь его запах? – спросил он. – Не Лехи. Того – порох и влажная глина. И резина. И чудовищная сладость – от крови. Ты помнишь? Вспомни полностью. Не бойся. Если вспоминать частями – мы погибнем.
Я кивнул. Я вдохнул. Запахов так много, что они сложились в одну ноту – как в квартире соседей, где смешан борщ и духи, и пыль, и старые книги. Мой коктейль был тяжелее. Но он – мой.
– Теперь слышишь? – сказал он.
Я услышал. Все те звуки, которые были разъяты на кусочки – удар приклада о землю, хрип, шепот, шелест травы по башмакам, – теперь вдруг сложились в одно – в музыку. Она не была красивой. Она была правдивой. И мне стало легче.
– Я готов, – сказал я.
– Тогда смотри, – ответил он.
В зеркале что-то двинулось, как будто под водой прошло тяжелое тело. Не мое отражение – то, что за ним. Стена, которой быть не должно, отступила. Я увидел коридор. Он был похож на наш, только бесконечный – лампочки редкие, тусклые, висят на длинных кабелях, как плод на длинной ножке. Двери по обе стороны – одинаковые, без номеров. Дверные ручки, как щупальца, потянулись ко мне. Я увидел среди них – одну, знакомую, железную, с царапиной. Это была наша, та, которую я не сразу открывал раньше. И там, за ней, – чья-то тень.
– Ты хочешь туда? – спросил он. – Это твоя память. Это живой архив. Там есть и тот, кого ты не спас. И те, кого ты не помнишь. Они все ждут, как на вокзале, которого нет, поезд, который не объявляют.
– Я не знаю, – сказал я честно. – Я боюсь. Я… боюсь, что оттуда не вернусь. И что там – нет меня.
– Ты уже не здесь, – мягко сказал он. – Ты и так всегда наполовину там. Давай хотя бы зайдем целиком, по-честному. Только договоримся: если я скажу «назад», ты сделаешь шаг назад. Не споришь.
– Ладно.
Я поднес ладонь к зеркалу. Оно не стало водой. Оно осталось стеклом. Твердым, острым. Я надавил. На самой грани боли стекло стало мягким, как плоть под веревкой, и поддалось. Я шагнул внутрь.
Сначала я подумал, что упаду. Пол решительно не хотел быть там, где ему положено. Он казался подвижным, как палуба. Потом он стал стабильнее. Коридор принял меня. Лампочки гудели. Воздух был тяжелым, как будто здесь давно никто не открывал окна. Или окон здесь не было.
– Видишь? – сказал он рядом со мной. Он шел чуть впереди, как всегда. – Вот они.
Двери без номеров. Каждая одинаковая. Но каждая – звала по-своему. Из-за одной пахло табаком и бензином. Из-за другой – мелом и старыми тетрадями. Из-за третьей – войлоком и пылью плащ-палатки. Я останавливался на секунду у каждой, дотрагивался пальцами до холодной ручки и слышал – едва – чей-то голос. Многоголосие. Базар, где все говорят одно и то же, только по-разному: «Я…»
– Не открывай все подряд, – сказал он. – Ты не протянешь. Выбирай.
– Как? – спросил я. – Тут нет табличек.
– Ты и есть табличка, – усмехнулся он. – Тебе будут отвечать. Скажи: «Леха».
Я сказал. Слово ударило в воздух, как палка по воде. Коридор вздрогнул. Одна из дверей – та, где пахло теперь… больницей? бинтами, спиртом, – дрогнула, как живое. Ручка повернулась сама. Дверь распахнулась.
Я увидел комнату светлую, почти стерильную. На столе – белое покрывало, на нем – его рука. Только рука. Я не хотел видеть больше – знал, что если увижу, меня отрежет. Рука с синей веной, с узкими косточками, знакомыми до боли. На запястье – ссадина – та самая, которую он получил еще в детстве, – я помнил, как он хвастался: «Смотри, шрам – как молния». Эта «молния» теперь была на мертвой коже.
– Прости, – сказал я. – Прости, что я в ту секунду замешкался. Прости, что я кричал «терпи», когда надо было молчать. Прости, что я жив.
– Скажи это ему, – сказал другой.
– Я говорю. Ты слышишь? – вопрос в пустоту, который вдруг стал не пустым.
Рука шевельнулась. Совсем чуть-чуть. Как лист на ветру. И я услышал голос. Он был не отовсюду, а оттуда – из тех мест, где тишина имеет вкус железа.
– Не задерживайся, – говорил Леха. – Я не люблю, когда меня держат. Помнишь? Ты ведь всегда смеялся, что я нетерпеливый. Так и сейчас. Не задерживайся. И не драматизируй. Я – там. А ты – здесь. Иди. У тебя – дела.
– Какие? – спросил я.
– Ты же любишь пароли. Вот тебе – дело. Держи воду включенной, когда страшно. Слушай. Говори. И – вот что. Перестань думать, что ты должен умереть, чтобы меня уважать. Я тебя уважал, когда ты делал чай и шептал анекдоты. Мне этого – достаточно. Иди.
Я стоял, как приговоренный. Я хотел шагнуть внутрь, но понимал – если я переступлю этот порог, обратно будет дороги меньше. Я повернулся к другому.
– Он мне сказал. Ты слышал?
– Я всегда слышу, – ответил он. – Но то, что ты слышал, – важно. Теперь – закрывай. Дальше – другое.
Я закрыл дверь. Запах спирта еще держался в коридоре, как след взвода на дороге. Потом рассосался.
– Что дальше? – спросил я.
– Дальше открытки. Тебе придется зайти в комнату, где пахнет мелом.
Дверь с запахом старых тетрадей открылась. Я увидел класс – пустой, стулья с поднятыми на столы сиденьями, как в конце дня. На доске – формулы. И чья-то белая полоска ладони, только что стиравшая приводящие в бешенство линии. Я подошел ближе. На доске крупно написано: «ЗАЧЕМ?»
– Самому интересно, – сказал я. – Зачем я пошел туда? Зачем я вернулся? Зачем я теперь разговариваю с зеркалом, как с начальником?
– Это не начальник. Это ты, – ответил другой. – Ты себе не начальник?
– Я себе – плохой начальник, – сказал я. – Я требую невозможного, а жалею недостаточно.
– Исправим, – задумчиво сказал он. – Напиши.
Я взял мел. Он обжег пальцы. Я написал: «Потому что иначе я перестал бы быть собой». Потом подумал, добавил: «Потому что там были они». Потом еще: «Потому что не смог сказать “нет”».
– А теперь – ошибка в расчетах, – сказал другой. – Ты всегда забываешь три слова.
Я подождал.
– «Я – тоже человек», – подсказал он. – Напиши это. Не в виде шутки. По-настоящему.
Я написал. Мел сломался. Белая пыль на пальцах. На секунду мне показалось, что это снег. Губы сами приоткрылись – словно почувствовали холод января. Но это была только пыль.
– Достаточно, – сказал он. – Идем.
Мы закрыли класс. Коридор принял нас снова. Лампа впереди вспыхнула ярче. Где-то далеко хлопнула дверь. По коридору прокатился ветерок. Он пах выжженными травами и яблоками. Это странно. Я вспомнил деревню моей тети, два яблока на столе, полинялую скатерть, пес песочного цвета, лежащий под печкой. Мне захотелось туда. Я не был там семь лет.
– Ты можешь поехать, – сказал другой. – Никто не держит. Тетя будет на крыльце. Она скажет: «Постригся бы ты». А ты скажешь: «Потом». И уйдешь в огород. Там – тишина. Но другая. Тишина после дождя. Она более живая. Я тебя там не трону. Там меня меньше.
– Ты обещаешь? – спросил я.
– Нет, – честно сказал он. – Я не могу обещать. Я – такой, какой я есть. Я как питбуль – если меня бросили, я найду. Но там будет легче. Там ты сможешь сказать: «Я человек», – и тебя услышат даже птицы.
– Мне страшно уезжать, – признался я. – Как будто если я уеду, он придет сюда, в пустую квартиру, а меня нет.
– Он уже здесь, – сказал другой. – И там. И везде, где ты. Это не привидения. Это ты. Привидения – это когда мы не признаем себя. Когда мы говорим «это не я». Ты говоришь так часто. Перестань.
Я шел и чувствовал, как коридор изгибается. Я понял, что мы и не строили прямых. Прямое – не мое. Мне нужен изгиб, чтобы обходить. Я шел и думал о том, что изножье кровати – это тоже коридор. Там, где застревают чьи-то несказанные слова. Там пыль. Там всегда пыль.
– Смотри, – сказал он. – Вот та дверь.
Эта дверь была тяжелее. Она была деревянной – настоящей – с трещинами и сучками. На ней была вырезана буква. Она выглядела как «Я». И как «И». И как сломанная «Л». Буква каждого. Я прикоснулся. Изнутри раздалось дыхание. Тяжелое, хриплое. Я замер.
– Это он, – шепнул я.
– Это ты, – ответил другой. – Скажи.
– Помоги… – выдохнул я так тихо, как только мог. И сердце, и рот, и легкие – все опустилось. – Помоги мне вынести тебя.
Дыхание изменилось. Я услышал в нем не только боль, но и… удивление. Как будто тот, кто там, никогда не думал, что его попросят. Как будто он привык – требовать сам.
– Откроем? – спросил другой.
– Если я открою, я увижу то, что не выдержу, – сказал я. – Я буду смотреть и умру на месте.
– Нет, – сказал он. – Ты уже выдержал. Сам факт, что ты здесь, – симптом выносливости. Открой.
Я открыл. Комната оказалась пустой. Совсем. Только стены и пол. В углу – старое зеркало, в деревянной раме, темной и выщербленной. И в зеркале – моя спина. Я стоял и глядел в воду. Я услышал свое тяжелое дыхание со стороны зеркала. Я подошел. Моя спина в отражении была чужой. Широкие лопатки, как крылья, которые кто-то обломал. Шрам вдоль позвоночника, которого у меня нет. Я протянул руку, и фигура в зеркале повернулась. Мы встретились лицами.
О проекте
О подписке
Другие проекты