– Разумеется, нет. Я прихожу домой вечером, в девять часов включаю компьютер, и два часа у меня на Интернет. У меня сейчас в соборе, где я служу, нет ни Интернета, ни телефона. И я занят практически весь день. В семь-полвосьмого утра из дома выхожу, а в полвосьмого вечера прихожу.
– А вы сейчас больше будете в Белгородской области?
– Понятия не имею, потому что сейчас служу в храме, по указу митрополита, настоятелем[1], но пока не знаю, что будет дальше. В Тикси строится храм, летом нужно будет туда возвращаться.
– А хочется вернуться?
– Ну, конечно. Я ведь там занимаюсь по-прежнему всеми делами, стройкой храма и прочим. Так что я еще точно не знаю, что будет в ближайшие полгода.
– Чему больше всего радуетесь, когда в Тикси возвращаетесь из Москвы, из Белгорода?
– Я там был почти четыре года, поэтому у меня ощущение, что я домой вернулся. «Ну, наконец-то суета закончилась!» – думаю, особенно когда из Москвы возвращаюсь. Суета закончилась, приехал домой, где все понятно, размеренно, четко, ясно.
– Вы свободно говорите на якутском языке?
– Нет-нет, ну что вы! Этот язык очень сложный. Разговорный немного знаю. Могу задать простые вопросы, поддержать разговор на бытовом уровне. Ну и, конечно, богослужебный язык – недавно изданы новые переводы литургических текстов на якутском.
– А служите вы на каком языке? На русском, якутском?
– Мы служим преимущественно на церковнославянском языке с включениями, разумеется, русского языка. Священное Писание читается, скажем, на русском языке и отдельные ектеньи и возгласы говорятся на якутском. Ну, допустим, «мир всем» звучит по-разному. Там есть два произношения: «барыттыгар иль эйе», но это как-то распевно произнести сложно, поэтому мы еще говорим «эйе эйиэхэ», то есть «мир вам». Или прошение на ектенье «паки и паки миром Господу помолимся» звучит так: «Саната санналлы бары бииргэ эйэ дэмнэхтик Айыы Тойонно унгюёрюнг».
– Красота!
– Да, это очень интересный язык. Когда меня перевели с Тикси в Валуйки, я взял с собой учебник якутского языка, все словари. Думал, буду заниматься, но за пять месяцев так и не открыл, потому что большой собор, многоштатный, очень много проблем. Коммуналка, ремонт – все это съедает время. Некогда языком заниматься, к сожалению.
– Расскажите немного про Тикси, про людей, которые там живут. Насколько они открыты Евангелию? Насколько они отличаются от верующего населения Центральной России?
– Здесь следует различать коренных жителей, живущих в отдаленных поселках, и приезжих, живущих в центральных поселках.
Русские, которые там живут, они, как ни странно, меньше открыты слушанию Слова Божия. Конечно, кто-то в отпуска приезжает на Большую землю, крестит детей в храмах – это понятно. Но в общем и целом они воспринимают Православие как некий компонент своей национальной идентичности, и только. А коренные жители в далеких поселках – эвены, эвенки, якуты – они более открыты, при всем внешнем, формальном стремлении к традиционному язычеству (кормлению огня и прочему). Готовность к диалогу там больше, намного больше. Но, как любые северные люди, они всегда на приезжих смотрят с небольшим скепсисом – сохраняется некая дистанция.
– При всем гостеприимстве?
– При всем гостеприимстве. Вот вы же приедете и уедете, а мы тут будем жить, так что мы вас послушаем, ладно уж. Приедут какие-нибудь неохаризматы, пятидесятники – их также послушают. Приедут баптисты, с гитарами споют что-то – и их с интересом тоже послушают.
И здесь, разумеется, нам приходится наши поездки делать продолжительными: мы приезжаем на полтора месяца, на два, чтобы пожить вместе. И большое значение имеет, что приезжает не местный, а русский человек, причем из европейской части России, и вдруг начинает говорить хотя и не вполне правильно, но на якутском языке – что, конечно, сразу немножко растапливает лед. Это понятно, ведь и мы так же рады всегда, когда приезжает иностранец и пытается с нами говорить пусть на ломаном, но на русском языке. Это нас к нему как-то располагает. Сразу понятно, что человеку небезразлична наша культура, наша история. Наверное, для всех это универсально.
– Но в вас какие-то тюркские корни, наверное, есть?
– Есть казахи. Довольно далекие. Но это, может, как-то и облегчает мое понимание своего места в этом мире.
– Вы что-то знаете об истории своего рода?
– Я знаю свой род, начиная с прадеда. Мой прадед по отцу был из терских казаков. Он жил в Грозном. И фотографию я помню с детства – она была у нас в семье. 1911 год, город Грозный, и все семейство, прадед в бурке и с газырями сидит. Потом, в 1920-е годы, одна часть нашей семьи попала на Донбасс и через Донбасс в Липецкую область, а другая – в Казахстан, в город Уральск. Оттуда и мои казахские родственники. А по матери все, по-моему, у меня из Центральной России. Дедушка семитских кровей был. Его я живым не видел, он скончался задолго до моего рождения. Вот такие мои корни.
– А деды? Я знаю, что один из ваших дедов точно был верующим.
– Пётр Тихонович, дед по отцу, который из казачьего рода. Он воевал, ранен был, и мои первые религиозные впечатления связаны именно с ним. Как-то он меня, пяти или шестилетнего мальчика, повел в храм, в огромный собор в Ельце. Шестилетний ребенок стоит и видит огромный соборище – он очень высокий, расписанный. Это было самое первое яркое религиозное впечатление в жизни. Ну и дед молился, конечно. Он всегда вечером молился – я это тоже видел. Все-таки очень важен пример. Мы об этом в начале говорили: хочешь узнать о Православии что-то – попробуй его на вкус, приди и смотри. И вот когда я видел, как дед поклоны кладет, читает молитву свою суровую – это все и осталось тут, в сознании.
– Это, наверное, по его настоянию вас крестили? Ваши родители были церковными людьми?
– Нет, крестили тогда всех. Скорее, просто по обычаю. Хотя, думаю, и дедушка, и дядя настояли, чтобы меня крестили. Вопрос этот обычно решается семьей коллегиально, это ясно.
– 1969 год?
–Да, 69-й. Я даже видел эту запись в тетрадке: крещен, младенец трех месяцев. Как я теперь знаю, меня крестили 3 августа.
– Отец Агафангел, я знаю, что у вас была хипповская юность… Есть ли логика в движении от хиппи к монашеству? Ведь что хочет хиппи от жизни? Хочет свободы, желательно абсолютной. А монах? Он обрекает себя на несвободу послушания, на дисциплину поста и молитвы. Получается, что это противоположные чаяния. Или все-таки нет?
– На самом деле никакого противоречия здесь нет. Миропонимание наших отечественных хиппи (а советские хиппи – это все-таки уникальное явление), действительно, было основано на желании свободы, желании какого-то противостояния тому жесткому порядку вещей, который характерен для авторитарного государства. Политический уклад здесь не так важен: мы видим, что капиталистический строй может быть не менее жестким, чем коммунистический. Но если изнутри посмотреть на субкультуру хиппи, то мы увидим, что у них при всей этой свободе сразу четко видны отличительные знаки «свой-чужой». Твой прикид – фенечки там всякие, клёшики, хаера и прочее – сразу дает окружающим понять, что ты не панк, не металлист, а именно «волосатый». То есть мы видим, что при всей свободе какие-то моменты внутри системы все равно регламентируются. Может быть, конечно, неосознанно, но довольно четко. Те же выражения, которые используются в разговоре, тот же хипповский сленг – их не спутаешь ни с какими другими. Человек, стремясь к полной свободе, все равно воспринимает какую-то форму поведения.
Поэтому монашество – это та же внутренняя свобода, и она выражается в избрании какой-то определенной формы жизни, в определенном отношении к миру. Тут мы видим ту же самую отличную одежду, свои традиции, установки, которые характерны для монашества. Все это, разумеется, избирается человеком совершенно добровольно, по его внутреннему желанию, стремлению именно таким образом приблизиться к Богу.
– Но монах же не ищет свободы? Он ищет чего-то другого. Служения Богу.
– Я думаю, что монахи наиболее свободные люди. Само слово «монах» возникло от греческого «монос» – «один». Скажем, человека семейного связывает ответственность за членов своей семьи. Или человека, который трудится на какой-то важной работе, связывают должностные, служебные отношения и иные вещи. Наиболее свободен из всех как раз монах, потому что он тот, кто решился не иметь ничего. Когда мы говорим о какой-то уставной стороне монашества – службы, посты, молитвенное правило – может показаться со стороны, что это ужасное закабаление. Но если это избирается человеком добровольно, то как это может быть связывающим элементом?
Потом еще, мне кажется, монашество, даже если взять исторически, всегда было бунтарским элементом. Именно из-за протеста против «бытового», «широко разлившегося» христианства и появилось монашество. Когда закончилось мученичество, появилось монашество – это исторический факт… Оно было таким экстремальным христианством. Люди, видя, что христианство распространилось повсюду, даже сделалось модным, стали уходить в пустыни, в горы, желая максимального приближения ко Христу именно в этом самоограничении.
Я всегда против того, чтобы говорить о себе как о бывшем хиппи. Да, фенечки, клёши остались в прошлом, но отношение к жизни – оно ведь не поменялось, и понимание мира – оно осталось прежним. И хотя мне сейчас пятый десяток и вроде пора уже давно стать политически грамотным человеком, мне все равно кажется неприемлемым любое подавление другого, лишение его права выбора, лишение его внутренней свободы. Поэтому я всегда протестовал против использования административного ресурса в миссионерской деятельности.
– А как без него?
– Ну а как раньше было без него?
– Я полагаю, что раньше были отдельные ха-ризматичные люди, которые на себе все держали. Разве сейчас это возможно?
– Конечно, возможно. Миссионер – он ведь всегда харизматичен. Человек, который идет уныло отчитывать какую-то проповедь, не сможет никого привлечь. Это ясно. Миссионер должен быть всегда воодушевлен, и воодушевлен именно осознанием правоты того, что он делает. Если он это делает, то должен в это верить и, соответственно, иметь глубокую мотивацию.
Если таких людей нет, то и Церкви не может быть в принципе. Потому что это воодушевление есть некое действие Духа Святаго, это некий благодатный дар свыше, от Бога, дар на свидетельство о Нем. Его нельзя как-то искусственно вызвать, нельзя это смешивать с какой-то экзальтацией, эмоциональной возбужденностью. Человек, находящийся в Духе, наоборот, мирен, спокоен. И я думаю, что если у нас стоит еще Церковь, а она будет стоять до конца времен, то, разумеется, такие люди тоже в ней есть и будут – иначе быть не может.
– С кем-то из той хипповской тусовки, с которой вы общались, вы потом пересекались в жизни? Многие ли в Церковь пришли?
– Очень многие. То есть, по-моему, все наиболее близкие друзья, кто не умер от наркотиков или еще от чего-то, они все в той или иной мере стали верующими людьми. Сейчас вот близкие друзья – православные, один сначала был харизматом, потом православным, теперь вот ушел в старообрядцы.
– Бунтарство сохранилось, судя по всему?
– Да-да. Двое баптистами стали. Но преимущественно все православные, конечно.
– У вас яркое миссионерское направление деятельности. А в общении со знакомыми, друзьями, еще не воцерковленными, пытаетесь ли как-то убедить, рассказать о красоте Православия? Есть ли такое миссионерское рвение?
– Я бы сказал, это такое хорошее неофитское рвение – пытаться всех убедить. Но, как можно заставить человека веровать? Это невозможно. Можно только свидетельствовать, можно отвечать на вопросы, можно говорить о своем опыте. Можно, допустим, человека победить в споре, если ты владеешь какими-то приемами ведения дискуссии. Но ты же не заставишь его изменить свою точку зрения! Совершенно нет.
– А что, по вашему опыту, чаще всего приводит человека к Богу?
– Я не знаю. У человека много путей к Богу. Они не все известны. Но я думаю, что реже люди приходят от радости. Чаще от страданий.
– Вот, например, в Тикси о чем вы пытаетесь говорить прежде всего? Просто свидетельствовать? Рассказывать о вере?
– Обычно отвечаешь на вопросы. Или к тебе пришел человек, или зачем-то ты к нему пришел – возникает разговор. А если есть разговор – диалог, разумеется, а не монолог – просто рассказываешь, почему ты именно так веруешь, почему не иначе.
О проекте
О подписке