Я знал, что преображение будет болезненным, но не ведал, до каких степеней. Доб-добы, казалось, были рождены из стали и не знают иного оружия, кроме собственных рук и ног, иногда бамбуковых палок. Ратному делу они обучались без теории, сразу переходя к практике. Меня бесцеремонно, не испросив разрешения, впихивали на середину залы для упражнений, похожей скорее на арену Колизея, – остальные монахи рассаживались кругом, дабы внимательно наблюдать за очередным поединком, и противник обрушивал на меня целый фейерверк ударов. Никто не показал мне прежде, как от них отмахиваться, никто не объяснил правил. Но отлеживаясь в углу и оттирая с лица кровь переломанными пальцами, я был вынужден во все глаза глядеть, как делают это другие.
Но какое все же диво – тибетские доб-добы! Как это им удавалась двигаться мягко и слаженно, изгибаться, будто их тела не имели скелета, кулаки опускать разительно, словно тяжелую палицу? Они походили на животных, на больших гибких пантер, на юрких гадюк, на ловких обезьян. Я невольно засматривался, замирал с восхищенной миной. Болью пульсировали переломанные кости, растянутые связки, порванные мышцы, но я смотрел не отрываясь, изучал все их движения и жесты – то как они сжимали палку, как присаживались, как ставили стопы и подгибали колени.
Я не знаю, откуда явилось ко мне это знание, но раз в каждом существе Дух заключает в себе целую вселенную, то, стало быть, каждое существо может быть кем угодно, если расширит свое сознание за пределы тела, в котором заключен. Я представлял себя огромной хищной кошкой, и я знал, что мои прыжки и движения в точности повторяют движения тигра или ирбиса. Я – неуклюжий, долговязый, ибо был на голову выше самого высокого тибетца, видел себя ирбисом, и братья мои, тибетцы, видели меня ирбисом.
Но прежде чем я потерял в весе, стал тощим, как антилопа, преодолел свою природную неповоротливость, научился сносно владеть руками и ногами, использовать их, чтобы не пропустить хотя бы один из десятка ударов, я переломал, наверное, весь набор своих костей, а пару раз едва не был разделан как ягненок. Дважды меня принимали за мертвого и уже тащили к алтарю, когда я открывал глаза и принимался молить о пощаде.
Дело в том, что погибшего во время состязаний необходимо было разрезать на мельчайшие кусочки, того требовал какой-то тайный тантрический ритуал – сути его я так и не постиг. Возможно, необходимость подобных зверств состояла в том, чтобы показать братьям, как немилосерден круг сансары или же до чего ничтожна бренная оболочка. Что делалось с этими мельчайшими кусочками, я не знал, ибо когда состязание заканчивалось гибелью товарища по несчастью и его измельчали на кровавые атомы, я позорно забивался в угол и зажимал руками глаза и уши, а порой просто терял сознание.
Обычаи у тибетцев были совершенно непостижимыми и крайне для меня неожиданными. Пока не привык и не принял со смирением устав общины, я недоумевал, долго недоумевал – отчего? отчего тибетские монахи такие кровожадные, ожесточенные и противоречивые? Где же их возвышенность, умиротворение, о которых твердится в писаниях? Бездушно стравливают друг друга на арене, убитого разделывают, а убившего швыряют в наказание в яму на долгие несколько дней без воды и пищи. Воспевают силу, но выказавшего ее обрекают на кару пострашнее смерти, заявляя, что убивать – страшнейший грех и позор для монаха. Как не убить, коли тогда убьют тебя! А чего стоят их оккультные ритуалы, во время которых заставляют биться жертву в таких несусветных страданиях, что смерть Иисуса на кресте кажется милосерднейшим жестом римлян.
Все существо мое восставало против отчаянного человеконенавистничества тибетцев, но упорно продолжало верить, что с ними я на пути к просветлению. Ведь Зои прожила здесь много лет! Просто пока я совершенно не разбираюсь в мироустройстве и законах космической мыслеосновы. Минует время, и понимание придет. Возможно, именно через полное бездушие обретают душу, черствость и кровожадность помогают сделать сердце мягким, жестокость разжигает в сердце огонь истинного милосердия.
Отрицанием, уничтожением Духа они шли дорогой просветления.
Уничтожить Дух, чтобы тот возродился вновь. И я уничтожу! Себя!
Особенно сильной моя вера становилась, когда я лежал в емкости с тягучей глиной, которая заменяла тибетцам гипсовые повязки и за лье отдавала испражнениями. Благо переломы быстро срастались. То ли воздух особенный, то ли святость места влияла на столь скорую регенерацию, то ли врачевать монахи умели и взаправду мастерски. И уж столько шишек набил себе, что дошло дело до кошмарных галлюцинаций.
Лежу себе в квадратной плоскокровной зале, все тело до подбородка запечатано в лечебной вязкой жиже, а перед взором вдруг восстает сама Тара в образе Элен Бюлов. Да не простая. А отчего-то черная лицом и злобно хохочущая. Я не заметил, как, лежа, рассматривал фрески. Среди Синих, Зеленых, Красных богов, с которыми я уже успел свести тесное знакомство по текстам и изображениям-танкам, я увидел вдруг Черную Богиню. Она столь прочно врезалась в мое сознание, что стала оживать, смешалась с моим собственным воображением и породила чудище.
По уставу доб-добам не было положено являться на уроки священных писаний. Но для меня Ринпоче сделал исключение. Возможно, моя убежденность, что я встречался с самой богиней Солнца, повлияла на его решение, но спустя какое-то время я вошел в класс книжников – так называли тех монахов, которые постигали академические науки.
Так в свободное от караула время я стал учить тибетский язык, называемый пхёкэ – что-то между китайским путунхуа и хинди, звучавший как напевное бормотание, и пали – единственный язык, у которого такое разнообразие разных алфавитов, что освоить все нельзя без риска заработать мозговую горячку. Но я заучивал целые тексты наизусть. И это были минуты несказанного облегчения; как мог, я продлевал их. Мое прилежание полностью зависело от стремления сократить часы пребывания в зале для боевых упражнений. Пхёке был хоть и труден, особенно его письменность, но для адвоката, обладающего натренированной памятью, уж попроще, чем ратное дело.
Запоминал я хорошо, понимал плохо. И чем больше мучил пхёкэ и пали, тем больше меня мучали видения – перекошенное гримасой ярости черное лицо. Даже звон в ушах появился, который вскоре превратился в смех. Порой мне казалось, что я слышу его, даже когда вслух произношу какие-либо слова, смех звучал вместо произносимых мною колких согласных и гласных, как-то очень тесно вплетаясь в окружающие звуки.
Я долго терпел эту странную слуховую галлюцинацию, полагал, что тому виной барабаны, звучавшие с утра до ночи, но барабаны звучали лишь по отведенным дням и часам. Потом не выдержал и спросил Ринпоче, почему стал видеть Тару чаще прежнего и почему она является с черным лицом. Ринпоче отшатнулся от меня. Он ведь не знал о старой фреске, зато знал о черной богине, изображенной на ней.
– Шридеви! – проронил великий мудрец. – Лхамо… Мы прячем ее изображение не зря. Только лишь в келье, где монахи поправляют свое здоровье, есть ее лик. Она является покровительницей Смерти.
И поведал сказание о том, кто такая эта Шридеви. Тара слыла богиней белой, а Шридеви – черной. В индуистских текстах, облюбованных теософами, Шридеви – это Кали. Обе – одна и та же ипостась верховного божества, считалась она покровительницей всего самого прекрасного и расчудесного во Вселенной, олицетворением жизни. Но как испокон веков повелось, все чудесное и прекрасное люди начинают использовать во вред. Тогда богиня сия чернеет лицом и превращается в самого настоящего демона. В разных человеческих воплощениях, годами, веками, сотня за сотней лет, а следом и тысяча за тысячей, она принимает облик зла и разрушения, учиняет бедствия, сталкивает людей в распрях и войнах, насылает голод, нужду, болезни. Но вовсе не для того, чтобы низвергнуть землю в пучину ада, не ради уничтожения жизни, напротив – целью ее служит святое намерение воскресить в сердцах людей светлые истоки, объединить их в борьбе против невежества. Время, когда богиня Тара принимает черноликий облик Кали, несущий смерть и горе, называется эпохой Кали-юги – эпохой черной богини.
Тут-то мне и открылось, зачем Зои пряталась под маской мадемуазель Бюлов, а Тея-Ра – под маской Зои. С тех пор ожившая фреска обрела сакральный смысл, ведь я так этого ждал – когда со мной заговорят адепты. Вот оно! Свершилось! Третий глаз стал разлеплять единственное веко.
Но ни длительные медитации, ни практики безмолвия, ни посты, ни дыхательные упражнения, ни даже состязания не могли избавить меня от кошмаров, в которых никак не мог разобраться и уразуметь их смысл – какие сами явились, какие я вызвал усилием воли, безмерной жаждой что-либо увидеть и услышать. Моя внутренняя работа походила на потуги перегретого парового двигателя. Теперь везде и всюду, во всех изображениях на фресках, на лицах монахов и лам, в сплетениях ветвей ив, я видел одно смеющееся лицо Элен и слышал торжествующий ее смех.
Хоровод разноцветных божеств с синей, зеленой, желтой и красной кожей, разноцветье келий и зал – все меркло. Все стало одноцветным – черным.
Я начинал по-настоящему терять рассудок, или, точнее выразиться, я – здравомыслящий человек – всеми правдами и неправдами заставлял себя сходить с ума, втемяшив в голову невесть что!
Но ведь невесть что – было сутью мироздания, тайнами беспредельности, энигмой жизни, которую я во что бы то ни стало должен разгадать посредством непостижимых для простого смертного способностей, сверхвозможностей, сверхчувств.
Ни того, ни другого у меня пока не было, а меж тем прошло достаточно времени – лет шесть или даже восемь. Чего я достиг, если вместо того, чтобы развить в себе сверхвозможности, довел себя до навязчивых галлюцинаций? Какой я, к черту, адепт.
Тибетские ухищрения не приносили никакого толку, я начинал не на шутку тревожиться, что в голове моей случилась страшная каша, которую без помощи врачей не разгрести.
И невольно опускались руки. Я не знал, чему и во что верить. Я подумывал покинуть святое место, которое не дало мне ровным счетом ничего, кроме головной боли, и вернуться к цивилизации.
Некий кисель в моей голове из прочитанных индуистских и тибетских книг, речей теософов, изречений монахов и проповедей Ринпоче, которого никогда до конца понять не мог, грозил взорваться, как перегревшийся парогенератор. Я честно слушал своего учителя и свято верил, что все звуки, влетевшие в уши из священных уст почтенного старика, словно зерна, упадут на почву, со временем прорастут дивными ростками истины. Ты только сиди и слушай, исполняй, что велят. Крутить барабаны – пожалуйста, без остановки, сутками, носить тяжелые кадки родниковой холодной воды в гору – с удовольствием, стоять часами под снегопадом, молотить друг друга кулаками – всегда рад! Ведь только так, только со временем, только в вечном бдении можно получить чудесное просветление. Но дивные ростки никак не желали прорастать.
Я устал, ужасно устал, монастырь больше не представлял для меня никакого интереса. Будучи лишь одной из его деталей, одним из винтиков его большого механизма, я ощущал себя точно так же, как в конторе «Гру и Маньян». Там я был адвокатом, а здесь – караульным. И мой прозрачный, как воды высокогорного озера, разум стал отражать всю никчемность моего пребывания в собственном теле. Я хотел стать иным, уплыл за океан, забрался на одну из самых высоких точек земли, а получилось, что сменил шило на мыло и остался таким же серым служащим.
Просветления не наступало, я вспоминал теософов, полагая, что недослушал их в порыве сыскать короткий путь к тайнам бытия, поспешил облачиться в буро-шафрановые одежды монаха, возомнив, что именно в них и сокрыт весь смысл мироздания.
В конце концов я попросил разрешения покинуть Ташилунг ненадолго, чтобы хотя бы переосмыслить пережитое.
Ринпоче не перечил просьбам иностранного послушника. По правде сказать, он не знал, как ко мне отнестись: с почтением ли, как к белому слону – инкарнации будды, за то, что великая Тара избрала меня для бесед, с боязнью ли, что на монастырь снизойдут беды и сии беды принес с собой этот странный недофранцуз-недорусский, недодоб-доб. Поэтому тибетский настоятель только обрадовался и сам проводил меня за ворота. Я был никем и ничего не постиг.
Но надо было выбираться из созданного мной лабиринта. И я попытался быть разумным.
Монахи, всего лишь проводники, говорил я себе, их наука может быть неточной. Тем более, разве дело – так молотить друг друга, безжалостно разделывать погибших братьев, как скот? Послушай сердце, что оно шепчет тебе сквозь перебитые ребра, говорил я себе. Сознание твое, душа – чистейший передатчик истины, ты знаешь это, ты уверен в этом, это неопровержимая истина из истин, которую не смогли задавить никакие невзгоды и горестные помыслы. Открой свой разум бесконечной вселенной, узри, услышь голоса великих духов вселенной, как это делала Зои, как это делает сам Ринпоче. Тело твое уже близко к совершенному – оно не чувствует ни холода, ни боли, может сутками обходиться без сна, без пропитания и уже давно перестало быть помехой этой чудесной связи.
Далеко я не уехал, жил в Наггаре, где обосновалось русское Теософское Общество. Скупал мистическую литературу эзотерического толка, поглощал ее. Голос Безмолвия был моей Библией. Бывал на сборищах, которые устраивал некий господин Р. из России, слушал, размышлял. Изучал аллегории Пуран – древнеиндийские сказания о сотворении Вселенной и основы космологии, убаюкивающие притчи Сутта-Нипатты.
Теософское Общество было подобно храму сирен и поначалу сильно захватило мой разум. И я долго удивлялся, почему я не остался сразу у них, а бросился в пасть дракону, к бездушным тибетцам, истерзавшим меня, едва не погубившим. Но я ошибался, я был опьянен ароматным нектаром агни-йоги. Ароматным, но ядовитым.
Как некогда прекрасная медиумша Зои, теософы вещали сладкими устами, обещали невероятные открытия, широкие горизонты, сверхвозможности и сверхспособности, яснослышание и ясновидение. Надобно только настроить тело, как передающее устройство с резонанс-трансформатором.
О проекте
О подписке
Другие проекты