Эмиграция – вероятно, нечто крайне близкое монашеству. В смысле полного избавления от привязанностей – верного спутника буддизма, если дословничать, и христианства, если подумать.
Постригаясь в монахи, хотя бы знаешь, куда придешь, к чему идешь, с кем.
Хотя об испытаниях духа говорить, конечно, не приходится. Их – прóпасть.
В эмиграции же человек отдается испытаниям тела, разума и сердца. Ни малейшего представления о месте пребывания, о конечном итоге странствий, о том, что получишь в обмен на шило. Кого повстречаешь, что отдашь. Что твоя сказка «направо пойдешь…»
Стопроцентный поиск себя и своего предела. Абсолюта, стало быть.
Та невыносимая тоска не по дому даже и не по родным – но по себе в доме и себе с ними – плата за драгоценное понимание собственной сути.
Эмиграция – затянувшийся катарсис.
…Вероятно, распределяя народы в алфавитном порядке, Бог рассыпал черногорцев в числе последних, по приближающемуся к завершению европейскому пространству. Страна острым конусом прошила воздух сверху вниз, отчего вышла вертикальной.
Долгой ночью в тошнотворных круговертях горного серпантина приближаешься к высоте в 2 тыс. метров. На рассвете в тумане из по-японски крошечного домика нехотя выбирается – вываливаясь мешком ненужных вещей – пограничник. При виде моего российского паспорта становится ласков – и от ласки – забывчив, отчего прячет мою карту иностранки к себе в карман, вместо того чтобы вложить ее обратно в документ и вернуть мне. Ну, ничего, бери, бери на память и иди досыпать. Потягивается.
По прибытии в Жабляк утро обнимает свежестью и дарит зрению странного вида деревянную избу среди гор. Входишь – о, да нет, это не туман, но черногорские местные, уложив уютно ноги на стол, наполняют несмолкаемым ором окрестности. Дело горское – крики, шум, гам, непробиваемый сигаретный дым, и все это в 8 утра. Скажи я нечто невпопад, и, кажется, тут же – пальба, револьверы, «сдается мне, ты хочешь нас обидеть».
Мой спутник Божжо быстро заказывает по две порции виньяка, дабы, видимо, не вызывать подозрений. Далее – выпытанный у высоченного таксиста адрес ресторана, единственного заведения, где тут можно поесть. В нем измученный регулярными ранними подъемами официант приносит в советских тарелках гуляш: знакомые с детства, плавающие в коричневом соусе широченные макароны. Наши соседи – полицейские, дымящие паровозами прямо под надписями «Курить запрещено». В горах снег, пустота, и Бог смотрит на тебя в упор, без посредников и телескопов.
Тот самый таксист уже обедает и потому просит, чтоб мы воспользовались услугами его приятеля. К нам выходит такой же долговязый герой, копия плохого парня Венсана Касселя: худое острое лицо, объятые четками руки в карманах, элегантный костюм в полоску (так одеваются сельские сицилийские ребята, мечтающие о лучшей доле). Он долго плутает по окрестностям, путая дорогу, смешно растягивая слова при расспросах о нужном доме у жителей. Я интересуюсь, нельзя ли просто посмотреть адрес на карте, – но нет, отвечают, нельзя – улиц в нашей деревне нет, и все, чем мы располагаем, только имя: Коста Новосел, из Никшича. Это к его дому мы едем.
Пока ищем, старики, в приступе интереса выглядывающие из окон, зовут на ракию. Но вот, искомое место найдено: трехэтажный каменный дом и сказочно выглядящие бабушка с дедушкой. В доме, который они сдают в аренду, никого – только беспрерывно болтающие скрипом половицы, печь и шестидесятилетней давности фотография Косты верхом на коне. Полная бутыль виньяка красит дом и обещает потепление – глобальней некуда.
Мы заходим на кофе и виньяк к Косте и Вéсне – так зовут эту пару, в шестидесятый раз встретившую жизнь вместе. Нам неловко от несопоставимых прожитых вместе двух месяцев, а Коста рассказывает, как зимой, в день их с Вéсной свадьбы, пришлось ехать за невестой на конях – так было снежно и холодно. Вот и о нашей свадьбе говоря, мы рассказываем об осуществленном обычае опустошать «калаши» в честь праздника.
Мы отправились в горы. Я беру в руки камни, так конфетно искрящиеся на солнце. Вот уже третий день мы исхаживаем гору Дурмитор в поисках озер, и наши стопы целуют невиданные земли. Первые два озера, найденные недалеко от мельниц – новой и старой, оказываются мертвыми, бесповоротно поросшими глухой травой и елью. Ищем Черное озеро – легенду высотной Черногории, нечто спрятанное на высоте двух километров, обнимаемое горами, взаправду черными. Что дает эту черноту: интенсивность серого оттенка крепких скал, мрачные сосны, собранные вместе?..
Озеро – высокогорный оазис, холодный рай, вечная свежесть, укутанная холмами. За 5 часов обходим его – и ни одного признака людского присутствия, за исключением таблички на стене пещеры: «Здесь товарищ Тито пребывал со своими единомышленниками с… по…»
Возвращаться приятней сквозь россыпь деревень, умело вброшенных в горный ковер. По дороге тут и там взгляд утешают горсти белых камней, будто Бог разбросал их по нежно-зеленой сути ландшафта – приглядись, это вовсе не камни, но тучки робких овец, подгоняемых чабанами. При спуске виден Жабляк – город, укрытый в ладонях гор, где раскрыта суть покоя и безмятежности, а опыты холода, сменяющиеся зноем, – единственное, что переменчиво в этих краях.
По дороге домой встречаем редких спортсменов – альпинистов, скейтбордистов и прочих – молодых европейцев, улыбающихся так по-детски, несущих в глазах свои мечты о настоящих приключениях и природе. Дом, который нам сдали Коста и Весна, без них пустоват, потому мы частенько захаживаем к старикам в гости. Дедушка и бабушка – иначе их не называем – рассказывают о своей любви, войне и жизни. Трещат дрова в прокопченной, начала прошлого века, печке, мешая слушать. И не знаешь, что предпочесть: теплоту этой речи или печной жар, необходимый в холодных горах. Коста задумчив – вспомнил семью, лихо расстрелянную в период оккупации, Весна же вся ушла в приготовление хлеба. Его нутро не пружинит, как должно было бы, и я знаю, почему. Руки старой черногорки теперь не так сильны и не могут размять тесто по всей окружности хлеба. Но вкусней этого хлеба я не ела.
Бабушка протягивает мне стакан парного молока, а Коста берет меня за руку и уводит смотреть ферму – здесь в огромных чанах он готовит каймак и сыр, а позади, в сарае, коптит и вялит мясо.
Ночь растворяет в своей материнской бездне звезды, уводит в плен не прохлады, а настоящего холода, не оставляя шансов одиночкам. Холод создан для того, чтобы сводить воедино.
Спустя несколько дней проезжаем страну сверху вниз: узкий серпантин открывает виды имений Караджичей, Вука и Радована, городища погостов, церквей, домов, из которых селяне бегут смотреть на проезжающие машины. Мимо проносятся Никшич, Подгорица, Цетинье – и вот мы в самом низу, у подножия гор, наши руки трогают горькое море. Будва приятна старым городом, совершенно гриновскими видами, отсылает к фильму «Человек-амфибия» и мечтам 1960-х. Долгие лабиринты скал, ведущие к тайникам и сокровищницам всех влюбленных, ночью кажутся призрачными и несуществующими. Соседний остров Св. Стефана закрыт, отчего молчит второй год тихим стражем на море, весь из совершенно опустевших каменно-цветочных зданий. Изумрудный город, окруженный рвом.
Далее нежным утром встреченный Котор – полный восторг сознания, тихий отблеск мечтаний, приветы, брошенные памятью прямо из детских, волшебных снов и кинолент. Каменные постройки всех видов и мастей – все сплошь XIV, XV, XVI веков, здесь понимаешь, что самые прекрасные архитектурные творенья всего мира – это храмы. Не изломанные часто болезненными экспериментами творца, не изуродованные мимолетным течением в искусстве, но созданные по первым проектам древних зодчих, продиктованным чувством веры.
В Которе всюду камень – верный друг времени, слуга памяти, отжим вечно несущей слово реки. Счастье узнаваемо здесь в скалах бухты, прячущей море так, если бы оно было горным озером. Камень в стене дома, к которому прислоняешься в ожидании заката, в воротах, ведущих в сердце города, в горах, исполосовавших Адриатику.
В Цетинье целыми днями дождь, выселяющий горожан с опустевших улиц в бары и на террасы домов знакомых. Семейственность и чувство клана таковы, что кажется, стоит чихнуть в одном конце города, как в другом тебе уже желают здравствовать. Старые раздолбанные авто, часто дружественно советского производства, цыганская яркость пейзажей и домов, щедрость природы на горы и зелень, музыкальность населения – все это похоже на образы Латинской Америки, неизвестно как оказавшейся здесь.
Еще дальше Ловчен – гора, не ниже Дурмитора, откуда видна вся страна – от севера и до юга, увенчанная египетски величавым мавзолеем Ньегоша, при жизни просившего, впрочем, всего лишь капеллу на свою могилу. Стоит вглядеться – и взор столкнется с Албанией.
Ночь внесла нас из Сербии в Черногорию, ночью же мы снова стираем границы между ними. Поезд «Подгорица – Белград» вынашивает в своем продолговатом чреве добрую сотню спящих, курящих беспрерывно, плачущих, шатающихся просто так. Двери хлопают крыльями уставших птиц, тут и там тревожит сжатая, спружиненная сербская речь, кажущаяся утроенным концентратом русского. Сербский вообще легко представляется мне утисненными мехами гармоники, где углы – согласные, а мягкие впадинки – запрятанные внутрь гласные, которых не видно и в сербском языке не часто встретишь. Русский язык – растянутая в долгом звучании гармонь, сербский – гармоника с плотно прижатыми частями.
Вечер в сидячем ночном поезде открывают неловкие просьбы чуть подвинуться, потесниться, извинения за уже осуществленные попытки оного; утро же встречает полным единением, сплетением и взаимным стремлением незнакомых рук, ног, голов. Это в наши купе уютно ныряют немытые теплые проводницы – с чаем, кофе, пивом и хрусталем (никогда не могла понять, неужели есть кто-то, кто садится в поезд, чтобы купить страшного вида набор из двенадцати приборов или предметов интерьера). Здесь же – практически коробка на колесах, максимально упрощенного вида тоннель, который не ты проезжаешь, но который сам везет тебя, превращая проделанные километры в несколько часов, а время – в пространство.
Слишком холодно. В наушниках поет цыган Экрем (этим именем вполне можно было бы завтракать благодаря гармоничному соединению фонетического эклера с кремом). Дальше звучит финальная тема Энио Моррикконе из фильма «Лолита». И такой же, как в экранизации Эдриана Лайна, старинный округлый автомобиль проезжает по улице, видной из окна поезда. Кто еще гладит зрением это медленное утро со мной?..
Тихими каплями плачет рассвет – и в проскальзывающем пейзаже вагонных окон, и в картинке фильма, набираемой по памяти. Так приходит к гению нанизывание идей – давно существующих, лишь нашедших своего сталкера. Я лежу в промерзшем балканском вагоне, мимо летят дома и деревья, шепча в такт болезненной лирике набоковской истории. Я почти перестаю разделять явь и мысли, вглядываясь в проступающий в стекле тот самый автомобиль «рено», что вместе с трассой так внезапно соединяет ночь и утро. Так что я до сих пор не могу понять, что это было: отзвук города, пойманного на крючок музыки, или обычный утренний европейский пейзаж.
…Свежим утром живет за окном Белград. Невозможно привыкнуть к цыганам, взаправду играющим на углах нежных улиц, во дворах, парках или садах – просто так, для себя. Их шершавые трубные звуки облачают город в гулкие, шумные, дрожащие вибрации. Пара дружных духовых вблизи Калемегдана – и вот, город полнится душными музыкальными волнами, цветочными, солеными, горькими – такими же, как твои чувства. Ты врываешься в этот город – а иначе войти в него он и не позволит – и мгновенно облачаешься в него, оборачиваешься им, ты и сам теперь он и есть. Перед глазами льется бесконечное кино – из покадрово проявляющихся видов других городов. Миражами проплывают Триестская площадь Независимости, Университет в Удине, еврейское гетто в Риме, Псковский Кром, мучительно незабываемые одесские улицы и киевские кварталы. В расширенную светом террасу просятся дворы Неаполя, bell’евые мосты из окна в окно, генуэзские крыши стонут от солнца в условиях недотянувшейся тени садов.
Обнаруживаю собственную неспособность свыкнуться с квартирой, где ночами продают абсент и художники демонстрируют свои новые работы, пока хозяин открывает дверь новым гостям. Эту мебель в его доме мы уже видели – в фильмах о довоенной Югославии или об итальянских 1950-х – привет серебряным нитям неореализма.
У Белграда шелковое нутро, полное россыпей алмазно-звездных ночей; здесь широкие вены Дуная и Савы, встречаясь, задают желание любить. Пробуешь поддаться реке сербской речи, потоком струящейся с утра и до вечера, – выбиваясь из ритма, просто покачиваешься на волнах игрушечно журчащего дивного языка. Кроме него тут и там раздаются грохочущие звуки фанфар, советских маршей и бодрых отсчетов испанской меренги.
Как удивительно, когда славяне выглядят как горцы со средиземноморским типом красоты. Это такая же мечта для бледных русских или белорусов, например, как в случае с японским комплексом маленьких глаз – те просто рисуют странные мультики с героями, у которых глаза занимают ровно половину лица.
У нас для этого есть сербы – обладатели русых волос могут быть здорово загорелыми и хлопать темными, густыми, нездешне томными ресницами. К тому же сербы почти все высокого роста. В общем, они такие же, как мы, только… погорячее, что ли. Отсюда и странный, привлекательный темперамент, и довлатовские рост и мощь в сочетании с детской склонностью к шалостям и гулянкам.
То, что сербы большие любители попеть и поплясать, кажется, известно уже всему миру. Это давно продается, и успешно, как одно из лиц страны, как бренд, как символ гордости. Тот факт, что почти в каждом сербском селении есть свой цыганский оркестрик, говорит об этом. Один из них уже 50 лет подряд занимает первое место на ежегодном сербском музыкальном конкурсе.
То, что цыгане так в Сербии прижились, не удивительно. Ведь сербы и сами такие же сорвиголовы; шумные, неспокойные, то плачущие, то веселящиеся, толстые от частых обильных застолий, столь же обидчивые, сколь и отходчивые. Сербский юмор – как в кино и литературе, так и в жизни – очень естественный, честный, чистый, почти детский. Оттого, кстати, и кажется поначалу, что он груб и недобр. Когда все вокруг относятся к самим себе иронически, непременно хочется смеяться над собой; перестать чего-либо стесняться, прекратить осуждать себя и других – это очень ценно и по-настоящему во многом определяет сербов. Такие качества помогают им противостоять многим особенностям их жизни – Сербию всегда хотят к себе перетянуть самые разные государства, придумывая для этого все новые войны, уловки, ходы. Попробуй справиться без юмора.
Сербы – очень дружная, семейная нация. Даже праздники, одни из самых любимых и почитаемых у сербов, – коллективные. Такие, например, как Семейная (Крестная) Слава – своеобразные общесемейные именины или крестины. Само название этого древнего праздника таит в себе нечто незыблемое. История Крестной Славы – это история сербского народа. Здесь каждый, даже далекий от религии и традиций человек позабудет обо всем на свете ради того, чтобы приехать на торжество и поздравить свою семью с этим событием.
Крестная Слава по своему характеру близка к именинам в нашем понимании и в то же время, по сути, нечто иное. Слава – именины в религиозном смысле. Именины, прославляющие святого, в честь которого человека назвали.
О проекте
О подписке