Выбираясь из накрененного набок гужевого транспорта последним, он чуть задержался на ступеньке, разглядев вдали потонувший в облаке желто-багряных крон купол с облупившейся черепицей.
Тем временем возчик стянул с козел небольшую ивового прута корзину и передал ее девушке с пшеничным цветом волосами.
– Наверное, – со вздохом сказал он, – это единственная поклажа, которая не пострадала.
– Ой, спасибо, Михайло Феоктистович, спасибо, благодаря вам мои каштаны спасены!
Подхватив корзинку двумя руками, она несколько минут сияла улыбкой, переминаясь с ноги на ногу, покачиваясь, будто собираясь что-то сказать.
– Граждане! – начала она неловко. – Граждане, товарищи! Вы, наверное, все здесь проездом… А я – здешняя, живу на Краснознаменской…
Бывшие пассажиры, занятые тем, что приводили поклажу в порядок, с неохотой глянули на нее.
– Дилижанс четверть версты не добрался до нашего города Зелемска – через небольшую лесополосу лежит улица Привозная, – говорила она нарочито громко, с нажимом, подбирая слова, словно из учебника по географии или путеводителя. – Тут рядом бывшая гостиница, перепрофилированная в коммуналки, следом опять в гостиницу, в ней половину комнат еще снимают жильцы, а другая половина сдается под номера.
– Довольно сносные, – поддакнула дама в берете, отчего-то обращаясь только к Грениху.
– Да, очень сносные, хорошие, чистые. Там мой дядя живет. Вы могли бы остаться здесь на ночь, до следующего дилижанса. Заведующий – товарищ Вейс. Уверена, он вас всех примет, – махнула головой девушка, продолжая покачиваться с одной ноги на другую от чувства острой неловкости, но и желания помочь бедным, брошенным путешественникам. – Вон, видите крыша виднеется. Идемте, я провожу!
После транспортной катастрофы бесколесный дилижанс так и остался одиноко стоять на дороге. Груженные корзинами, саквояжами, чемоданами, все двинулись в глубь леса грунтовой, хорошо утоптанной тропинкой, растянувшись длинной вереницей, будто большие муравьи, шествующие к своему муравейнику.
Нужно будет взять какой-нибудь тарантас на ближайшей почтовой станции или же дроги, стал размышлять Грених, подхватив свой потрепанный желтый чемодан со скромным запасом белья, парой пробирок, заранее прокипяченными шприцами. Рядом, распевая песенку нескладного сочинения, вприпрыжку бежала Майка, весьма довольная тем, что, топнув ногой, она развалила на части экипаж. Именно об этом и была ее поэма. А еще о том, что она дочь колдуньи, а ее собственные пальцы высекают искры.
Я нарву в лесу волчьих ягод
И сварю для Петяйки суп.
Будем долго играть в гляделки,
Пока он не станет труп.
Грениху оставалось лишь надеяться, что смысл ее слов не доносится ни до чьих ушей. Он было собирался заметить, что в ее песнях нет ничего пионерского, но промолчал. Жена бывшего станового была деревенской знахаркой, от нее Майка нахваталась сказок и причуд. Понадобится не один год, чтобы распутать клубок ее убеждений, сотканный из мальчишеской удали, деревенских сказаний и страстного желания стать одним из героев с пионерского плаката, повязанным красивым красным галстуком и со знаменем наперевес.
– Как тебя зовут? – услышал за спиной Грених и бросил косой взгляд на барышню с каштанами, которая догнала Майку.
Та напыжилась и, замолкнув на несколько секунд, выдала свое имя, отчество и фамилию так, словно была испанской инфантой. «Умеет себя подать, – внутренне усмехнулся Грених, – это кровь. Еще не все потеряно, не все».
– Ты сама песенку сочинила?
– Сама.
Некоторое время они шли молча, Грених чуть впереди, торопясь и глядя себе под ноги, Майка и ее новая знакомая – позади. Вдруг девочка оббежала Константина Федоровича и встала у куста бересклета.
– Ого! А отчего он такой… яркий? Никогда такого не видела.
– Ночью был морозец, – выдавил Константин Федорович, проходя мимо. – Фиолетовый окрас бересклет приобретает лишь с холодами. Все дело в антоциане.
– А я думала, это кислянка, – отозвалась барышня с каштанами.
Грених бросил короткий взгляд на простенький однобортный чесучовый плащ, мешком висевший на ее тоненьких плечах, промолчал, двинул дальше.
– А каштановый? – вынула она из корзины большой семипалый лист. – Почему частью багровый, частью золотой? Тоже антоциан?
С минуту Грених изучающе разглядывал ее грубые коричневые ботики, которые семенили рядом быстро-быстро, в попытке поспеть за его шагом. Потом поднял глаза выше и искоса, с неохотой и настороженностью посмотрел на протянутый ему осенний лист, а следом и на саму девушку. Она смотрела в ответ по-детски открыто синими, лучистым глазами, на круглых щечках горел румянец, улыбалась и все время подтягивала к локтю сползающую корзину.
– Тоже антоциан отвечает, но только лишь за его багрянец, – пробубнил он, не желая показаться невежливым. – Желтый дают каратиноиды.
– А я знала только про хлорофилл, что он зеленым листья красит. А оказывается, у осенних красок тоже есть свои таинственные вещества. Я очень люблю цветы! Растения всякие, и осень люблю… У тети дома веранду такой чудесный виноградник оплетает, там столько красок! И поди столько же разных веществ.
Грених слишком долго соображал, что сказать в ответ, не нашелся сразу, получилось, будто он нарочно показывал, что не собирается поддерживать беседу. Возникла неловкая пауза. Они опять шли молча. Было уже далеко за полдень. Лес кружил голову красками, запахами, шумом – всей своей жизнью, дыханием, незримой подвижностью. Осень в этом году случилась теплая и поздняя, она подбиралась к природе с осторожностью рыжего лиса, пробуя лапами кроны на прочность и оставляя следы красок в месте своего легкого шага.
Невольно он опять кинул взгляд на ее чесучовый плащ. Девушка шла в задумчивости. Солнце золотило пушистые волосы, создавая вокруг ее маленькой точеной фигурки в грубых ботиках ореол какого-то волшебного сияния.
– Зачем вам каштаны? – нервно кивнул Грених в сторону ее корзинки, чтобы с чего-то начать разговор.
Она тотчас просияла.
– Дядя мой говорит, что в Париже каштаны жарят и едят. Они очень вкусные. Я никогда не пробовала, сегодня решила привезти ему из Белозерска. Я там на рабфаке учусь. И у нас возле школы такие каштаны! Только вот далеко ездить. Но скоро пустят автобус с настоящим мотором. А каштаны, глядите, какие!
И она вынула из корзины пригоршню. Константин Федорович поморщился.
– Здешние каштаны не подходят для этого. Это же конский! Съедобный каштан растет только на юге Франции, в Италии, Испании, не у нас.
Личико девчушки тотчас погрустнело.
– Ой, правда? Что ж мне теперь с этим делать?
– Выбросить. На кой вам этот мусор, – безжалостно рубанул Грених.
Положение спасло выросшее перед ними наконец каменное двухэтажное здание бывшей гостиницы. Девушка с каштанами извинилась и побежала вперед, чтобы успеть рассказать завхозу Вейсу о транспортной катастрофе.
Выстроенная в эклектике, совершенно неуместной в такой лесной глуши, гостиница стояла прямо посреди этого шишкинского великолепия. С подоконников высоких арочных окон, обрамленных полуколоннами, ниспадали красные полотна – ими украсили стены ко дню празднования Дня комсомола. Ветер надувал их как паруса, казалось, здание вот-вот воспарит в небо «Летучим голландцем». Угловая башенка, увенчанная тем самым куполом, который заманчиво выглядывал из-за деревьев, чуть выдавалась вперед, как гальюнная фигура корабля.
Впечатление портила вывеска. Поверх старого названия «Гранд-опера», которое старательно закрасили белилами такого дурного качества, что все равно часть его проступала наружу, виднелось решительное, красное: «Жилтоварищество «Красная Заря», а сбоку над окнами первого этажа теми же белилами прямо на камне с помощью трафарета было выписано: «Кооперативный Трактир». Все надписи сделаны согласно новой реформе без ятей, десятеричных «i» и твердого знака на конце. Конторы жилтоварищества занимали правое крыло гостиницы, их окна выделялись отсутствием штор и обилием листовок, которыми обклеили стекла.
Выступающие лопатки, лепные карнизы с облупившейся зеленой краской имитировали виноградные лозы и остро выбивались из плоскости стены. Майка разогнала кур, мерно вышагивающих под окнами, и принялась карабкаться по этим гипсовым лозам на второй этаж, но что-то ее отвлекло, и она, ловко спрыгнув вниз, сиганула на каменное крыльцо и исчезла в потрескавшихся дубовых дверях. По обе стороны от крыльца караулом высились два внушительных фонарных столба.
И эта кустарная вывеска с красными буквами поверх белил, алые полотнища и массивные двери возвращали воображение Грениха из хвойного девственного леса в Москву, где каждая вторая такая гостиница стала именоваться теперь Домом Союзов или Советов, и предназначалась для размещения руководящих членов народной власти, и подчас была украшена чем-то ядовито-красным.
Тем не менее у здешней гостиницы оставались два несомненных достоинства, коих недоставало московским отелям, – красота, прямо сошедшая с полотен Левитана или Шишкина, и тишина.
На крыльце в тщательно отутюженной и тысячу раз перештопанной двойке в коричневую полоску, в серой, искипяченной до дыр манишке стоял усатый старичок – Вейс. Он выслушал торопливые объяснения девушки и с приветливым дружелюбием уже принимал новых, нежданно-негаданно свалившихся на голову постояльцев. Переодетый дворецкий светился из всех щелей его штопаного пиджачка. Лопоча что-то приветственно-веселое, задорное, не забывая каждое предложение заканчивать «товарищами», «гражданами» и «гражданками», он перепоручал пришельцев женщине в серой косынке и старом медицинском халате поверх длиннополой юбки.
Грених ступил за порог, глянул неприязненно в холл. Поверх деревянных панелей висели плакаты, в отдалении сгрудились грубо сколоченные трактирные столы со скамьями вместо стульев, доносился галдеж, учиненный новоприбывшими, – возмущались, что номера в таком захолустье стоят, точно в московском «Метрополе». Полтора рубля за кровать с табуретом – сущий грабеж!
Оставив чемодан немцу у стойки, топтавшемуся почему-то именно подле Грениха, заискивающе заглядывая ему в лицо, он спросил, где почтовая станция и можно ли там нанять какой-нибудь экипаж. Получив путаные объяснения, он подозвал Майку и наказал ждать здесь. Пробормотал указания девочке, будто говорил с одним из своих студентиков, развернулся и почти бегом, спасаясь от толпы и шума, словно от белогвардейского огня, вышел на крыльцо.
За спиной немец неожиданно зычным голосом позвал некую Марту – видно, ту, что мелькала серым медицинским халатом, заменявшим форменную одежду работника кухни. «Гражданин в тренчкоте – птица наверняка важная», – сразу решил Вейс, поледенев от страха при взгляде на холодное, мрачное лицо, с глазами, глядящими из-под черной пряди с проседью будто насквозь и в душу. Он спешно поручил ребенка примчавшейся взмыленной Марте и бросился за Гренихом. Кто знает, с какой проверкой тот явился?
– Прошу простить, я должен был представиться, – вспомнил Грених, стоя на крыльце, вынул удостоверение личности и, не глядя на завхоза, целясь куда-то в сторону, протянул распахнутую картонку с красными печатными буквами на обложке. Перепуганный немец подобострастно нагнулся, быстро пробежался глазами и тотчас выпрямился.
Грених убрал документ в нагрудный карман, натянул на лоб шляпу – заходящее солнце отчаянно лезло в глаза. И двинул с крыльца. Вейс – следом, не без меркантильных замыслов выведать, куда направил свои шаги судебный служащий, тем более из столичного губсуда, совершенно точно прибывший с ревизией. В голове Вейса человек, у которого в документах было написано «научный сотрудник Кабинета судебной экспертизы», приравнивался к работнику ГПУ, а это ничего хорошего не предвещало.
– За ребенком Марта приглядит, не переживайте, – догнал его немец. – А почтовая станция через пролесок на запад. Будете идти на солнце, не ошибетесь. Но есть дорога безопасней, через город, через площадь и здание городской думы… нынче горисполкома, следом гостиными рядами… то есть кооперативами, потом увидите городской храм, театр, но нынче это Дворец комсомола… правда, без комсомольцев. Почти все сейчас в Вологду перебрались…
Говорил он на ладном, музыкальном русском, лишь слегка заглатывая букву «р», гласные произносил мягко на манер умляутов.
– Слишком долго, лесом пойду, – бросил Грених, решительно удаляясь прямо в его густоту, боясь, что Майка увяжется следом.
Оставшись в тишине, он некоторое время шел машинально, не думая о дороге и приходя в себя. Сколько себя помнил, он всегда остро нуждался в уединении. Возможно, именно поэтому его так тянуло с младых лет в прозекторские – тише и спокойней места на земле не придумаешь.
Лишь отойдя на версту от гостиницы, он начал хоть что-то видеть кругом и успокоился.
Закатное солнце роняло с небосвода багровые лучи, сквозь многоцветную призму ветвей они расщеплялись на мириады искр. Макушки ярко вспыхивали, налетал ветерок, и с деревьев ссыпались золотые монеты. Вспышки рождались в кустах брусники, в мшистых кочках – будто лес старался отвлечь от чего-то важного, от того, что невольно забредший сюда видеть не должен, отталкивал, бил ветвями, подсовывал под ноги пни. Каждый шаг сопровождали неумолчное шуршание и потрескивание сухих веток. Будто что-то хрупкое ломалось под подошвами. Глянешь вниз – и лбом влетишь в рядок оранжевых топольков, или вырастет на пути одинокая осина, успевшая сбросить с себя весь наряд, а то и старый дуб вдруг запустит под шляпу острый сучок. И запах – этот головокружительный, пряный запах хвойных иголок под покрывалом облетевшей листвы – давно позабытый аромат дачного отпуска, уютных вечеров на природе, которых теперь не бывает и не будет уже, наверное, никогда.
Лес чихал на войны, революции, смену власти. Вот в таком же подлеске задело в спину осколком и контузило так, что до сих пор помнилось. Перед глазами встал тот день 1914-го – было ближе к осени, конец августа, ясно, тепло, Таневский лес еще зеленый, с редкими золотыми монетами, летевшими с крон. 25-й армейский корпус менял дислокацию, из 5-й армии перебираясь в 9-ю. Вместе с бригадой, направленной Плеве в Люблино, Грених пересекал перелесок. Внезапно атаковали силы генерала Конрада, откуда ни возьмись выскочила толпа австро-венгерских солдат в их зеленых тазообразных касках. Вспомнились тени, несущиеся сквозь тесноту стволов, взрыв, свист шрапнели, камни, почва, желтые листья, вдруг взметнувшиеся в небеса, все перевернулось, заложило уши, земля накренилась под неестественным углом, перед глазами оказалась чья-то изувеченная плоть с белым осколком кости, кем-то брошенная винтовка, до которой не дотянуться, – казалось, оторвало всю левую сторону.
Грених остановился, слепо глядя перед собой, вспоминая первое и навеки отпечатавшееся в сознании знакомство с войной. Оглушило сильно, и несколько осколков попало в спину, но что-то повернулось в голове, и возникало не к месту воспоминание и спустя два года, и три, и пять лет…
Он заставил себя вернуться к картине сегодняшнего дня. Бывали вещи и пострашнее – например резать плоть, которая не возлежала на холодном мраморе в прозекторской, а билась и орала матерными словами. Но зачем же об этом вспоминать, когда кругом такая мирная красота?
Война заставила Грениха пойти полевым хирургом, взяться за скальпель, хотя на курсе Московского медицинского университета он изучал вовсе не хирургию: два года судебную медицину – по своей прихоти, а после нервные и психические болезни – по отцовскому наставлению. Но все же он мог отличить трабекулярные артерии от пульпарных, вскрывая селезенку, и с каким-то особенным хладнокровием выполнял ампутации. Природное, «грениховское» хладнокровие и показное ко всему равнодушие спасло добрую сотню жизней, и его собственную, пожалуй, тоже…
Зачем ворошить?
Все это из-за дочери, из-за Майки! Нашлась и сковырнула старые раны. Грених прошагал, наверное, еще версту, вдруг ощутив что-то новое – может, теперь все переменится? Лес ему поддакивал, как умудренный опытом старец. И чувство какого-то неясного, чего-то хорошего… Освобождения? От чего? Оно пьянило, будто со старого каторжного сняли кандалы и пустили походить по лугу. Семь лет как машина. Семь лет без чувства жизни. И вдруг – нашлась.
Не позволяя памяти опять все испортить, Грених двигался напролом сквозь кусты, едва успевая уворачиваться от нависающих ветвей сверху и ловил себя на мысли, что все это время существовал в черно-бело-красной ленте кино. Что ему теперь с ней делать? Как воспитывать? Были студентики, а теперь – родная дочь.
Бездумно пнув камень, он поднял голову, чтобы посмотреть, куда тот улетел. Взгляд зацепился за каменное строение. Совершенно здесь невообразимое.
Посреди леса будто гриб после дождя вырос увитый плющом склеп, выполненный в чистейшем романском стиле и украшенный зеленым мхом. Склеп! С колоннами, портиком и кое-где оголенным кирпичом – штукатурка, старательно имитирующая камень, уже начала осыпаться. Обойдя его кругом, Грених обнаружил рядок небольших надгробий, поодаль еще парочку крестов, потом еще несколько мраморных плит, печальную фигуру потемневшего от времени ангела, склоненную над могильной плитой, перекошенной и расколотой надвое. Лес расступился. Чем дальше он шел, тем ровнее и теснее стояли надгробья.
Обернулся – это было самое настоящее кладбище. Довольно старое, судя по датам, тихое и очень живописное, но все же погост. Он снял шляпу перед очередным камнем, покрытым мхом и густо усыпанным золотом с ветвей соседнего дуба.
– Кошелев Эдуард Карлович. 1854–1909, – прочел он. – Как так вышло, что посреди леса могилы? Черт знает что такое.
– А здесь ограду недавно снесли, – ответили ему тотчас же.
Грених вздрогнул и первое, что предположил – у него галлюцинации, какие были у брата. Дожили… Голос был мужским и будто лился прямиком из-под земли.
– Будут новую сооружать, – добавил он. – Старый забор вывезло товарищество «Стройчугуниметалл».
Грених застыл, ком подступил горлу.
– Благодарю, – выдавил Константин Федорович, обращаясь к каменному кресту, на который смотрел, все еще надеясь, что отвечает какому-то случайному прохожему. Взгляд его спустился к засохшему букету полевых цветов, прикрывавших полустертую эпитафию в пятистопном ямбе.
– Вы добрели до городского кладбища, сами того не заметив. – Тут к величайшему облегчению Грениха из-за мшистого памятника, возвышающегося прямо за крестом, выглянула светловолосая голова. Она принадлежала мужчине лет тридцати пяти – вполне живому – с открытым взглядом, почти белыми ресницами, светлыми аккуратно выстриженными усиками. Весь он был белый, будто немец, швед или даже альбинос. Окажись цвет его волос и кожи еще на полтона светлее, можно было бы счесть его за привидение.
Мужчина сидел прямо на земле, небрежно откинувшись на камень спиной, уронив локоть на согнутое колено. И одет хорошо, но совсем не по погоде – в сорочку, пестрый шелковый жилет, брюки «полпред» с отворотами и парусиновые туфли.
– Я больше не чувствую холода. Ни холода, ни тепла. Почти как мертвец. Мог бы вообще не одеваться, если бы не приличия, – вставая, ответил он на немое недоумение Грениха. – Позвольте представиться – Кошелев Карл Эдуардович. Зовите меня Карликом.
О проекте
О подписке
Другие проекты