«А с ногами-то плохо дело, – подумал Максим Максимович, – и самое обидное заключается в том, что это в порядке вещей. Увы. Шестьдесят семь – это шестьдесят семь: без трех семьдесят. Возрастные границы – единственно непереходимые. Как лишение гражданства: туда можно, а обратно – тю-тю».
Он старался растирать ноги очень тихо, чтобы не разбудить Мишаню, всегдашнего своего спутника на охоте, механика их институтского гаража, но Томми, услыхав, что хозяин проснулся и трет ноги щеткой, поднялся, громко, с подвывом зевнул и вспрыгнул на сиденье. Он всегда спал у них в ногах – возле педалей «Волги». Но когда хозяин просыпался и начинал растирать щеткой ноги, Томми сразу же забирался на сиденье и ложился на Мишаню.
– Рано еще, – буркнул Миша, – ни свет ведь, ни заря, Максим Максимович… Не прилетели еще ваши куры…
– Сейчас мы уйдем, не сердись…
Но Миша уже не слышал его. Повернувшись на правый бок, он укрыл голову меховой курткой и сразу же начал посапывать – он засыпал мгновенно.
…Серая полоска над верхушками сосен была молочно-белой. Мир стал реальным и близким; Исаев увидел и валуны, которые торчали из тумана, и воду возле берега, которую, казалось, кипятили изнутри – такой пар дрожал над ней; увидел он и трех уток, которые плавали возле берега, то исчезая в тумане, то рельефно появляясь на темной, кипевшей воде.
Максим Максимович любил бить влет: когда сталкиваются точности двух скоростей – птицы и дроби, – в этом есть что-то от настоящего соревнования. Мишаня, правда, смеялся над Исаевым: и над его маскировочным халатом, и над винчестером с раструбом, и над особыми патронами, которые специально заряжал доктор Кирсанов, и над тем, как Исаев мазал по уткам с близкого расстояния. Сам Мишаня ко всей этой столь дорогой Исаеву охотничьей игре относился отрицательно: он сидел на зорьке в черном пиджаке, видный за версту, с курковой тулкой, патроны у него были отсыревшие; иногда он начинал петь песни, что приводило Исаева в ярость, но он боялся крикнуть, чтобы тот замолчал, потому что все время ждал появления уток – на вечерней зорьке они появляются из серых сумерек неожиданно и столь же неожиданно исчезают, охотнику остается лишь мгновение на выстрел. Однако, несмотря на все это, Мишаня на охоте был удачливее Исаева, и уток всегда приносил больше, и всегда вышучивал Максима Максимовича, когда они сидели по вечерам у костра и готовили себе кулеш.
Исаев решил поэтому взять этих трех уток, чтобы утереть нос Мише. Он выждал, пока утки сошлись, и выстрелил. Одна осталась лежать на воде бесформенной и жалкой, враз утратившей свою красоту, и то, что Исаев заметил это, помешало ему снять тех двух, которые свечой поднялись в серый туман. Одну он все-таки снял, но радости ему это не доставило.
– Чего, консервы будем открывать? – смешливо спросил Мишаня, хлопотавший у костра.
Исаев молча бросил двух уток к его ногам и сказал:
– Сегодня твоя очередь щипать, ты – пустой.
– Это почему же я пустой? – обиделся Мишаня и приоткрыл край брезента: там лежали три кряквы. – Они ко мне прямо сюда садятся. На болотце. Я их из машины бью.
Исаев снял сапоги и сказал:
– Издеваешься, да? Вода закипела?
– Дрова сырые, Максим Максимыч. Я уж их и бензином, и по-всякому… Критиковать вас буду – сухой бензин вы должны были купить, у вас в «Спорте» приятели работают…
– Не было сухого бензина, не ругайся. Туристский сезон…
– Вот из-за туристского сезона на поезд свой опоздаете… Народу на станции, наверное, тьма – пятница…
– Кто ж в пятницу едет в город?
– Колхозники – кто… Мы к ним, они – к нам, обмен опытом… – Мишаня засмеялся. – А вот для Томми вашего овсянки тут не достанешь… Чем я его две недели прокормлю?
– Я раньше вернусь… Через десять дней вернусь… Ты его покорми пшенкой или ядрицы в сельмаге возьми. Только ядрицу сначала в холодной воде замочи, ладно? И нормальной солью присаливай, а то он рыбацкую не переносит.
– Будет сделано, – ответил Мишаня. – Я тут с ним без вас всех птиц перестреляю.
Исаев ощипал уток, сварил кулеш, потом два часа поспал на стареньком надувном матраце возле озера, побрился, надел свой брезентовый походный пиджак и отправился на станцию – напрямую, через лес, до нее было десять километров. Мишаня предлагал подвезти, но Исаев отказался:
– Все равно самолет у меня только завтра утром, успею. Отдыхай, Мишаня. До встречи.
На станции народу было действительно полным-полно, билеты в кассе кончились, дежурный по вокзалу ни в какие объяснения входить не хотел: «Всем вам на базар только б и шлендать!» – и пришлось договариваться с проводницей, которая пустила Исаева за трешницу в переполненный бесплацкартный вагон с условием, что часть дороги он проедет в тамбуре, а если придут контролеры, то всю ответственность за безбилетный проезд возьмет на себя.
До дома Исаев добрался только в два ночи, разбитый, с головной болью. На столе в кабинете лежала записочка:
«М. М., два дня, как ваш директор наказывал позвонить ему домой или в институт из-за неприятностей. Очень искал.
Нюра».
Почерк у лифтерши, которая дважды в неделю приходила к Исаеву убираться, был детский, чуть заваленный вправо, иногда она путала мягкий знак с ятем, и Максима Максимовича всегда это очень веселило, и записочки ее он хранил.
«Какие неприятности? – подумал он. – Через три часа мне надо быть на аэродроме. Сейчас звонить поздно, а в пять утра – слишком рано. Пусть они подождут со своими неприятностями до моего возвращения».
Он принял ванну, потом погладил серый костюм, в котором всегда выступал на ученых советах, взял несколько галстуков, долго размышлял над тем, стоит ли брать плащ – в Берлине август и сентябрь самые жаркие месяцы; сложил в чемодан три рубашки, легкие брюки, лекарства и вызвал такси – он любил приезжать на вокзалы и на аэродромы загодя.
Пройдя таможенный досмотр и паспортный контроль, он оказался среди шумной толпы японских и американских туристов, которые летели через Западный Берлин в Мадрид («Странный маршрут – через Рим значительно быстрее»). Исаев вдруг усмехнулся, подумав о том, как поразительны смены человеческих состояний во времени: девять часов назад он стоял на зорьке, пять часов назад потел в тамбуре, сейчас толкается среди гомонливых американских старух с острыми локтями и фарфоровыми зубами, а еще через три часа он должен быть в западноберлинском институте социологии, чтобы оговорить график своих лекций и собеседований с коллегами по университету.
Это была его вторая поездка в западноберлинский институт социологии, и он, в общем-то, представлял себе программу. Он только не мог себе представить, что, когда самолет приземлится в Темпельхофе, и его встретят коллеги, и отвезут на завтрак, а потом поселят в респектабельном «Кайзере», и он получит у портье записочку от своего аспиранта из Болгарии Павла Кочева: «Профессор Максимыч, масса интересного материала, сегодня увижусь с сыном Дорнброка, может, задержусь на день-два, если хватит денег, позвоните на всякий случай ко мне в отель «Шеневальд», мечтал бы вас повидать. Паша Кочев», и он позвонит Кочеву, и портье ответит ему, что «господин Кочев теперь не живет здесь, поскольку он запросил политическое убежище и переехал в другое место», – вот этого он себе представить не мог.
– Вы не скажете, как мне позвонить господину Кочеву по его новому адресу? – спросил Исаев.
– Нам неизвестен его новый адрес.
– Кто может знать?
– Вероятно, редактор «Курира» Ленц – он печатал интервью господина Кочева.
Исаев даже головой затряс – так все это было дико и неожиданно. Он нашел телефон «Курира» и позвонил Ленцу.
– Нам неизвестен его адрес, – ответил Ленц. – Если вам очень нужен господин Кочев, обратитесь в полицию, они знают…
В полиции Исаеву сообщили, что делом болгарского интеллектуала Кочева занимался майор Гельтофф, однако никто из его сотрудников не знал адреса, по которому ныне проживает господин Кочев.
Исаев поехал в полицейское управление: майор Гельтофф, сказали ему, сейчас здесь в связи со срочным расследованием обстоятельств гибели Дорнброка-сына, но беседовать с майором Исаев не стал, потому что он увидел его, идущего по коридору, и сразу же отвернулся к стене, ибо узнал в нем своего «коллегу по работе в ставке рейхсфюрера» оберштурмбанфюрера СС Холтоффа, который по заданию шефа гестапо Мюллера проводил весной сорок пятого года операцию против него, Исаева, известного в то время Холтоффу как штандартенфюрер СС фон Штирлиц.
Исаев знал, что Шелленберг умер в пятьдесят четвертом; Айсман трудится в концерне Дорнброка. Единственный, кто исчез из поля зрения Исаева, был Холтофф.
Изменив голос, Исаев позвонил к майору из автомата.
– Право господина Кочева не открывать свой адрес, – отрезал майор, – он живет в демократической стране и пользуется гарантиями нашего законодательства. С кем я говорю?
– Со мной, – ответил Исаев и повесил трубку.
В тот же вечер Максим Максимович связался с профессором Штруббе, который отвечал за программу Исаева, и попросил внести коррективы для того, чтобы ближайшие три дня были у него совершенно свободными.
Назавтра Исаев посетил своего издателя, который третьим тиражом выпустил его монографию «Германия, апрель сорок пятого», и – впервые за все его поездки – не стал отказываться от предложенного гонорара. После этого он засел в библиотеке, пересмотрел гору литературы по математике и физике, сделал выписки из телефонных справочников Эссена, Киля и Гамбурга, связался по телефону с Мюнхеном и Франкфуртом и наконец нашел того, кого искал, – физика Рунге.
– Извините, что я к вам так поздно, доктор Рунге.
– Кто вы?
– Мое имя вам ничего не скажет, но дело у меня к вам крайне срочное.
Они стояли в дверях. Хозяин заслонил дверь и не приглашал гостя войти.
– Я сейчас занят. Очень сожалею…
– Минута у вас найдется?
– Минута – да. Только вряд ли «крайне срочное дело» можно решить за минуту.
– Это лицо вам знакомо? – спросил Исаев, показав Рунге маленькую фотографию.
– Очень знакомый молодой человек…
– Ему сейчас пятьдесят шесть.
– У меня плохая память на лица.
– Кто с вами работал в концлагере Фленсбург?
– Холтофф?
– Так это Холтофф или нет?
– Да… Пожалуй что… Мне кажется, что он, но я боюсь ошибиться. Хотя нет, точно, это Холтофф.
– Теперь посмотрите на это фото.
– Тоже он. Так постарел… Неужели жив?
– Ну а если жив, тогда что?
– Покажите оба фото еще раз.
– Может быть, нам все же договорить у вас в доме?
– Прошу. – Рунге пропустил Исаева в комнаты.
– Вероятно, вы сначала спросите, знаю ли я адрес Холтоффа, и сразу позвоните в федеральную комиссию по охране конституции?
– Я ни о чем вас не спрошу.
– Все надоело?
– Просто мне надо кончить работу, которой я отдал последние десять лет, а если я обращусь к властям, меня начнут таскать по комиссиям, комитетам и подкомиссиям… Я прошел через все это. Допросы, очные ставки, свидетельские показания в суде, оправдание обвиняемых…
– Все-таки Кальтенбруннера повесили…
– А остальные? Где Бернцман? Зерлих? Айсман? Где они? Бернцман в земельном суде. Айсман у Дорнброка. Зерлих в МИДе…
– Вы пропустили Штирлица, господин Рунге.
– Штирлиц спас мне жизнь.
– Если бы война продлилась еще месяц и русские танки не вошли в Берлин, Холтофф бы вас прикончил, несмотря на все старания Штирлица.
– Вы хотите, чтобы я предпринял какие-то шаги?
– Да.
– Зачем это нужно вам, если я не хочу этого? Я, которого Холтофф мучил, кому он прижигал сигаретой кожу, кого он поил соленой водой? Зачем это нужно вам, если я этого не хочу?
– Зло не имеет права быть безнаказанным, господин Рунге.
– Он одинок?
– Пять лет назад у него родился внук.
– Наши внуки не виноваты в том, что было.
– Верно. В этом виноваты деды.
– Объявив войну, я принесу зло его жене, детям, внуку. Вы призываете меня к мести, а я против мести. Чем скорее мир забудет ужасы нацизма, тем лучше для мира. Надо забыть прошлое, ибо, если мы будем в нем, мы не сможем дать будущее детям.
– Забыть прошлое? Очень удобная позиция для негодяев.
– Вы у меня в доме… Я не имею чести знать вас, но просил бы выбирать точные формулировки.
– Я точен в выборе формулировок. Нас здесь никто не слышит, надеюсь?
Рунге ответил:
– Нас здесь никто не слышит, но мое время кончилось. Так что, – он поднялся, – всего вам хорошего. Ищите мстителей в других местах.
– Сядьте, господин Рунге. Я не собираюсь забывать прошлое. Я не забыл, какие вы писали показания в первые дни после ареста. Я не забыл, скольких людей вы ставили под удар своими показаниями. Я не забыл, как на допросах вы клялись в любви и верности фюреру.
– Штирлиц…
– И благодарите бога, что я не приобщал ваши доносы к делу, иначе вам было бы стыдно смотреть в глаза Нюрнбергскому трибуналу, где вы вели себя как мученик-антифашист. Я имею слабость к талантам, поэтому я изъял из дела все ваши гадости и оставил лишь необходимые клятвы в лояльности. Благодарите бога и меня, Рунге, что по вашим доносам не посадили никого из ваших коллег. И прозрели вы не в тюремной камере. Вы прозрели, когда я отправил вас в спецотдел лагеря, в удобный коттедж. Вас поили кофе и кормили гуляшом, но на ваших глазах вешали людей, а там были талантливые люди, Рунге, очень талантливые люди. И не моя вина, что вас там начал пытать Холтофф, – тогда я уже не мог помешать ему…
– Штирлиц?!
– Штирлиц… Вы правы, я – Штирлиц.
Рунге отошел к окну. Он долго молчал, а потом повторил:
– Штирлиц…
Исаев усмехнулся:
– Штирлиц…
Рунге долго стоял возле окна и курил. Не оборачиваясь, он тихо сказал:
– Я напишу все, Штирлиц. Вам я готов написать все. Диктуйте.
– Нет… Господь с вами… Я пришел не для того, чтобы диктовать… Я пришел для того, чтобы вы не забывали… Я не хочу, чтобы Холтофф повторял с вашими внуками то, что он делал с вами…
– Доброе утро, могу я поговорить с майором Гельтоффом?
– Майор Гельтофф сейчас дома и просил не беспокоить его до одиннадцати.
– Пи-пи-пи…
«Стерва! – ругнулся Исаев. – То, что она не говорит обязательного «ауфвидерзеен», сбивает меня с толку. Это от старых немцев. Все-таки тринадцать лет в Германии что-нибудь значат».
Исаев остановил такси:
– Вельмерсдорф, Руештрассе, семь.
Гельтофф жил на Гендельштрассе, но Исаев по привычке не назвал точного адреса. Первое время он и в Москве, когда ехал на такси, ловил себя на мысли, что называет Скатертный переулок вместо того, чтобы просить шофера отвезти его прямо на улицу Воровского.
От Руештрассе до Гендельштрассе было совсем недалеко – полкилометра, не больше. Исаев огляделся: улочка была пустынная и тихая; коттеджи за высокими металлическими заборами, много плюща, плакучие ивы вокруг маленьких озер, воркование голубей и звонкие голоса детишек.
«Улица хорошая, – отметил Исаев, – а вон та ограда с бетонным выступом как раз для меня. Я смогу посидеть, и он меня не увидит из своего дома. Когда он будет выезжать и остановится на улице, чтобы закрыть ворота гаража, я успею сесть к нему в машину».
Когда из ворот выехал БМВ-1700 и Холтофф пошел закрывать за собой ворота гаража, Исаев быстро поднялся и тут же снова сел – свело ногу. Он понял, что не успеет сесть в машину до того, как Холтофф вернется. Он успел открыть дверь БМВ одновременно с Холтоффом. Тот посмотрел на Исаева: сначала недоумевающе холодно, потом отвалился на спинку сиденья и, побледнев, тихо спросил:
– Ты же мертв, Штирлиц… Зачем ты появился? Что тебе нужно от меня?
– Я рад, что ты сразу поставил точку над «i». Мне действительно кое-что от тебя нужно.
– Что?
– Хорошее начало… Молодец, Холтофф. Вон автомат. Позвони в газету к редактору Ленцу и пригласи его на дружескую беседу куда-нибудь в бар… Я после объясню, что меня будет интересовать.
– Добрый день, редактор Ленц.
– Здравствуйте, инспектор.
– Мое звание – майор.
– Да? Хорошо. Я это запомню.
После паузы Холтофф сказал:
– Мне пришлось пригласить вас в этот бар, потому что так будет лучше. Я не хочу лишнего шума… Вызов в полицию, официальные показания. Это всегда вызывает шум.
– Я не боюсь шума. Наоборот, я люблю шум. Он мне выгоден. Ведь я газетчик, майор Гельтофф.
– Значит, вы не хотите говорить со мной здесь?
Подумав, Ленц ответил:
– Я слушаю вас.
– Ваша газета – единственная, получившая интервью Павла Кочева. Меня интересует, кто из ваших сотрудников беседовал с ним? Когда это было? И где? Я обещаю вам, что это будет нашей общей тайной.
О проекте
О подписке