Швейк и поручик Лукаш смотрели друг на друга. В глазах поручика были ярость, угроза и отчаяние. Швейк глядел на поручика взглядом нежным и полным любви, как на потерянную и вновь найденную возлюбленную.
С тех пор у вахмистра не было осведомителя, и ему пришлось ограничиться тем, что он сам выдумал себе осведомителя, сообщил по инстанции вымышленное имя и таким образом повысил свой ежемесячный заработок на пятьдесят крон, которые он пропивал в трактире «У кота». После десятой кружки его начинали мучить угрызения совести, пиво казалось горьким, и он слышал от крестьян всегда одну и ту же фразу: «Что-то нынче наш вахмистр невеселый, словно как не в своей тарелке». Тогда он уходил домой, а после его ухода кто-нибудь говорил: «Видать, наши в Сербии опять обделались – вахмистр сегодня больно молчаливый».
Полковник часто ходил на исповедь и к причастию в костел Св. Игнатия и с самого начала войны усердно молился за победу австрийского и германского оружия. Он смешивал христианство и мечты о германской гегемонии. Бог должен был помочь отнять имущество и землю у побежденных.
Было много случаев, когда арестовывали таких, которые на это не обращали никакого внимания и не снимали шапок. В Жижкове как-то фарар избил слепого, который тоже не снял шапки. Этого слепого, кроме того, еще посадили, потому что на суде было доказано, что он не глухонемой, а только слепой и что, значит, звон колокольчика слышал и вводил других в соблазн, хотя дело происходило ночью.
К чести господина фельдкурата будь сказано, что в казармы он не звонил, так как телефона у него не было, а просто говорил в настольную электрическую лампу.
От стен полицейского управления веяло духом чуждой народу власти. Эта власть вела слежку за тем, насколько восторженно отнеслось население к объявлению войны. За исключением нескольких человек, не отрекшихся от своего народа, которому предстояло изойти кровью за интересы, абсолютно чуждые ему, за исключением этих нескольких человек полицейское управление представляло собой великолепную кунсткамеру хищников-бюрократов, которые считали, что только всемерное использование тюрьмы и виселицы способно отстоять существование замысловатых параграфов.
Теперь сидеть в тюрьме – одно удовольствие! – похваливал Швейк. – Никаких четвертований, никаких колодок. Койка у нас есть, стол есть, лавки есть, места много, похлебка нам полагается, хлеб дают, жбан воды приносят, отхожее место под самым носом. Во всем виден прогресс. Далековато, правда, ходить на допрос – по трем лестницам подниматься на следующий этаж, но зато на лестницах чисто и оживленно.
– Я в такие дела не вмешиваюсь. Ну их всех в задницу с такими делами! – вежливо ответил пан Паливец, закуривая трубку. – Нынче вмешиваться в такие дела – того и гляди, сломаешь себе шею. Я трактирщик. Кто ко мне приходит, требует пива, я тому и наливаю. А какое-то Сараево, политика или там покойный эрцгерцог – нас это не касается. Не про нас это писано. Это Панкрацем[19] пахнет.
– Я таких мелочей не помню, я никогда не интересовался такой мерзостью, – ответил пан Паливец. – Я на этот счет не любопытен. Излишнее любопытство вредит.