Его разбудила волна тепла. Странно – показалось, что тепло ласкает только его спину. Он медленно открыл глаза: радуги, множество наползавших друг на друга маленьких радуг! Что это? Ну, курнули они вчера, но ведь совсем чуток. Наверняка слишком мало, чтобы это держало до самого утра. По косячку на каждого. Не больше. Надя уже на половине своего начала расстегивать кофточку и сняла лифчик. Он помнит все, что было сразу после, а вот как добрался до постели – провал. Впрочем, не в первый раз.
Рядом с ней он не испытывал нужды в травке во время секса. А однажды – дело было в одном крутейшем варшавском отеле у вокзала – они предавались любви в декадентско-громадной ванне. Тогда у него глаза как будто вывернулись наизнанку. В смысле вовнутрь. Жуть, особенно когда он попытался представить это при других обстоятельствах, но тогда, в той ванне, все было именно так. Сам себе смотрел в глаза! Причем, не в отражение в каком-то там зеркале, а своими собственными в свои собственные! Видел в них очертания Надиной головы между своих бедер. Размазанные и нечеткие из-за того, что двоились. И тогда он зажмурился. Сильно. Для верности придавил веки пальцами. Хотел вернуться к реальности. Хотел видеть то, что там делает Надя в нераздвоенном изображении. Ибо нет в мире таких опиатов, которые выиграли бы соревнование с ее губами…
Продолжая лежать, он широко открыл глаза и на секунду замер, пытаясь собрать мысли в кучку. Это множество радуг, это ведь оптика! Реальная оптика, а не какой-то там продленный кайф. На коже Нади высыхали капли воды, образовывая микроскопические паровые облачка над кожей, через которые, как через призму, преломлялся свет. Мы часто наблюдаем это на небе после дождя. Много призм и муравейник радуг. На ее спине, на ягодицах, на бедрах. Ну а ласкающее тепло, которое он ощутил? Обычная термодинамика. Вот уже неделю стояла поистине тропическая жара, так что Надя прикрепила дешевый, купленный на распродаже китайский вентилятор к покатому потолку чердака. Он сам сверлил дырки в досках, прикрепляя это не столько чудо, сколько чудовище техники, которое нормально проработало всего минут пятнадцать. А потом лишь лениво вертело своими лопастями, с трудом меся неподвижный, вязкий, словно желатин, воздух. Лопасти были такие огромные, что своими концами доставали до середины окна в потолке и, вращаясь, отбрасывали на него тень.
Он смотрел на Надину спину, на попку, которая при ее тонкой талии выглядела как сердце, прилепленное к телу и разделенное на две половинки узкой щелкой. Сразу над ней – выпуклость, довольно заметная, никак эволюция хотела напомнить о себе. Он обожал эту выпуклость. Прикасался к ней кончиками пальцев, целовал, обхватывал губами, лизал, дул на нее. А иногда нежно прикусывал покрывавшую ее кожу с едва заметными светлыми волосками, которые тогда как по команде вставали дыбом, а Надя начинала громко и глубоко дышать, шевелить бедрами и шептать это свое сладкое: «Якуб, что ты опять со мной делаешь…».
Он бесшумно пододвинулся к ней, дотронулся губами до маленькой радуги на этой выпуклости и прошептал:
– С добрым утром, любимая.
Она резко повернула голову. Смотрела на него отсутствующим взглядом. Он заметил слезы в ее глазах и опустился перед ней на колени:
– Ты что, плачешь? Что случилось?
Она перевернулась на спину и прикрыла грудь раскрытой книгой. Долго не отвечала. Кончиками пальцев нежно гладила его щеки и губы.
– Это все из-за книги, – прошептала она.
Краем глаза он глянул на потрескавшуюся и в нескольких местах протертую коричневую с оранжевым отливом обложку, на которой была изображена целующаяся пара.
– Из-за книги, говоришь? – шепнул он, прижимая ее пальчики к своим губам. Потом, не скрывая своего удивления, спросил:
– Это ты из-за книжки, что ль, плачешь? Ты? Ты же взрослая девочка! Я думал, что ты уже не читаешь такие книги, – добавил он с легкой ноткой иронии.
– Такие – это какие конкретно? – резко отреагировала она и приподнялась на локтях. Книга медленно сползла ей на живот, приоткрыв грудь.
– Нууу, такие… Такие… – замешкался он в поиске нужного слова.
Он заметил искорки в ее глазах, уловил раздражение в голосе. Он хорошо знал – когда Надя вводит в разговор свое «конкретно», это чаще всего оказывается прелюдией к дискуссии, а порой и к ссоре. Ему очень нравилось дискутировать с ней, иногда даже ссориться, а все потому, что после таких интеллектуальных стычек они очень красиво мирились. Но теперь, когда она лежала обнаженная и была рядом с ним, он меньше всего хотел начинать дискуссию.
– Ну, как бы это лучше выразиться, романтичных что ли, – закончил он и склонил голову, пытаясь поцеловать ее грудь.
Она не позволила. Сперва скрестила руки, а потом уперла ладони в его лоб, подняла его голову и, глядя прямо ему в глаза, спросила:
– А ты? Разве тебе никогда не приходилось плакать над книгой?
Он уловил в ее голосе решительность и хорошо ему знакомую задиристость.
– Да что-то не припомню, – спокойно ответил он. – Разве что над каким-нибудь идиотским учебником, из-за того, что приходится время тратить на такую чушь, – добавил он насмешливо.
– Очень странно, – ответила она тихо, не реагируя на его шутку.
– Почему?
– Потому что ты человек впечатлительный. Я в жизни не видела таких впечатлительных, как ты. Вот мне и странно. Очень странно.
Она повернулась на бок и прижалась ягодицами к низу его живота. Какое-то время они лежали молча, прильнув друг к другу, как ложечки в серванте.
– Ладно, так и быть, расколюсь, – шепнул он. – Над книгами точно не плакал, а вот над письмами было дело. Притом, довольно часто. Если тебе так уж понадобились мои слезы от чтения.
– Ты никогда мне об этом не говорил, – ответила она не сразу.
В ее голосе он услышал грусть. Она вдруг повернулась к нему и отодвинулась на край постели. Их глаза оказались на одном уровне.
– Мы уже почти год знакомы, близко, – заговорила она, наматывая локон на палец. – Ты знаешь каждый уголок моего тела, мы не только спим вместе, это делают многие, мы даже больше – как семья, едим вместе, за одним столом – и ужины и завтраки. Я распускаю для тебя волосы. Рядом с тобой отступают мои страхи, я не стыжусь перед тобой ни слез своих, ни глупостей. Ты покупаешь мне тампоны, знаешь, какие именно. Ты укладываешь меня в постель, когда я, бывает, выпью лишнего. За это время я успела выложить перед тобой свои мысли, мечты, надежды, открыть свою душу. А это гораздо больше, чем открыть свое тело. Ты так подробно знаешь мою биографию с первого класса начальной школы до сегодняшнего дня, что мог бы из моих снимков составить Instastory. Я еще много чего могла бы так перечислять. Ты знаешь обо мне все. И о моей семье тоже. Ты вместе со мной ходишь на кладбище и зажигаешь свечи на могилах. Ты знаешь обо мне в тысячу раз больше, чем моя мать. И все это ты знаешь от меня, – добавила она решительно. – А я? На самом деле я знаю лишь, что ты – единственный ребенок в семье, живешь с родителями и что тебя приняли в институт без экзаменов, потому что ты победил на какой-то там олимпиаде. Вот и все, что я о тебе знаю. Будто у тебя и не было никакого прошлого. Будто вся твоя жизнь началась только в прошлом году, в августе, когда ты встретил меня. Ты заметил это, Якуб? – тихо спросила она.
Он был в замешательстве. То, что началось с его невинного вопроса, простого проявления заботы, незаметно переросло в серьезный разговор о них, об их связи. Он никак не ожидал такой реакции.
– Ты заметил? Я ведь тебя, тебя спрашиваю,verdammt noch mal[1]?! – воскликнула она, так и не дождавшись ответа от него, впавшего в задумчивость.
Это был звоночек. Последний. Последнее предостережение. Надя ведь в принципе не ругалась. Никогда. Ни когда впадала в ярость, ни даже когда случалось со всего маху удариться коленкой о край деревянного кресла, ни в шутках, ни в соленых анекдотах, где это вроде как положено по жанру. Никогда не ругалась, даже случайно, что в наше время скорее редкость. Причем, речь вовсе не о «блинах», «твою мать», «епрст» и прочих новообразованиях уличного арго, потому что трудно эти вкрапления назвать сленгом, и еще труднее – языком. Речь вовсе не о брани пьянчужек и студентов. Ведь, как говаривал единственный его приятель Витольд, существует ситуационно оправданное сквернословие, порой необходимое, и ничем не заменимая, «соответствующая моменту брань». В настоящее время Вит – студент третьего курса, изучает польский язык и культуру («должен же где-то человек перекантоваться в момент жизненного срыва», говорил он), потому что третий раз подряд он провалил экзамены в медицинский, единственный манивший его, «а вот биология и химия, к сожалению, нет». Марика, девушка, с которой Витольд проводил больше всего времени, хотя публично (в том числе и в ее присутствии) трезвый или пьяный, он торжественно клялся, что не имеет с нею «никаких отношений, кроме сексуальных и экономических», говорила, что «Виткация тянет на медицину, потому что он хочет у себя диагностировать какую-нибудь болячку и под нее выписать себе какой-нибудь рецептик». Так-то оно, может, и так, но до сих пор Якуб не встречал более счастливой пары, чем Марика и Витольд.
Короче, Надя не ругалась даже в такие моменты, ситуационно оправданные. Во всяком случае, если и ругалась, то не по-польски. Тогда она переходила на немецкий, и это значило, что она постепенно теряет контроль, что что-то в ней лопнуло, дошло до какой-то границы или уперлось в стенку. Не дождавшись ответа, она повернулась к нему спиной и добавила:
– Почему так? Почему ты не впускаешь меня в свое прошлое? Скажешь ты мне в конце концов или нет?
– Почему, почему… Ты же ничего не спрашивала о моем прошлом, – невозмутимо ответил он.
– Ах, значит, так? А может, я думала, что так нужно? Из уважения к тебе и к твоему личному пространству. Не выспрашивать. Ждать твоего рассказа. Терпеливо ждать. Ты об этом не подумал? А может, в этом отсутствии любопытства скрывалось опасение сделать тебе больно, испугать тебя? А не испугало тебя, что явное отсутствие интереса к твоему прошлому может означать нежелание строить с тобой будущее? Неужели тебе все равно? Тебе не приходило в голову, что я могла подумать – ему все равно, я ему безразлична? Вроде все логично, умный ты мой.
– Надя, прекрати! Пожалуйста! – вырвалось у него. – Эта твоя логика не до конца логична. Ты прекрасно знаешь, что я и так говорю тебе все. Даже когда ты не спрашиваешь. Просто я считал, что мое прошлое не такое уж интересное и к нашим делам никакого отношения не имеет. То, как мы вместе переживаем наше настоящее, прекрасно говорит о моих планах на наше будущее. В том числе и о планах, связанных с тобой. Я бы даже сказал, особенно о них. Моя логика другая, и у меня на нее есть право, – перешел он в наступление, приподнимаясь на локтях. – Что на тебя сегодня нашло? Из-за какой-то гребаной книжки ты хочешь испортить нам выходной? Хотя бы не сегодня,verdammt noch mal! – воскликнул он театрально, передразнивая ее немецкий.
Он терпеть не мог этот язык. Считал, что такой годится только для того, чтобы отдавать приказы. Людям и лошадям.
Он смотрел на ее спину и ждал ответа. Она молчала. Потом он склонился над ней и прошептал на ухо:
– Дорогая, ты ведь знаешь, что это воскресенье мы могли бы начать совсем иначе.
Не поворачиваясь к нему, она спросила:
– Кто писал тебе те письма? Если, конечно, мне дозволено знать, – язвительно добавила она.
– Одна очень важная для меня женщина.
– Да что ты говоришь! И о чем же таком трогательном она тебе писала?
– Главным образом о том, что скучает. И что самое радостное события дня для нее – момент, когда она отрывает листок календаря перед тем, как ляжет спать. Потому что это значит, что на день меньше осталось до нашей встречи. И о том, что ей иногда кажется, будто она слышит мои шаги на лестничной клетке, но не подходит к двери, потому что знает – от этого ей станет лишь тягостнее. И что я часто прихожу к ней в снах, и что мы в этих снах обнимаемся. Когда я читал это, я иногда плакал. Потому что и я скучал по ней. Очень. Только не хотел писать ей об этом. Неопытный был. Мне казалось, что я должен быть стойким как рыцарь. Давно это было. Дурак я был. А от рыцаря у меня было одно – закованная в железо башка… ведь за тоску по человеку надо отплачивать той же монетой. Как ты думаешь? – спросил он совсем тихо.
Надя лежала неподвижно и молчала. Молчал и он.
– Как ее звали? – вдруг спросила она.
– Агнешка Доброслава, – спокойно ответил он.
– Красивая? У тебя остался с ней какой-нибудь контакт?
– Красивая? Слишком слабо сказано. Прекрасная! Контакт? Понятное дело, есть. В меру регулярный. В последний раз я видел ее позавчера вечером.
– И что? – услышал он нервные нотки в ее голосе.
– Как что? Поцеловал ее. Как всегда. Но ты не должна расстраиваться – она замужем.
Надя внезапно отстранилась от него и стала выпихивать его руку из-под своей шеи.
– Что происходит, Надя? Что это? – воскликнул он театрально, демонстрируя разочарование. – Я всегда целую мать на прощанье, когда ухожу надолго. А поскольку я вышел в пятницу вечером, а сегодня уже воскресенье, – сказал он, стараясь придать голосу как можно более серьезный тон. – Так, чтобы не забыть, – добавил он тихо и властно притянул ее к себе.
Она резко вырвалась из его объятий. Села перед ним на колени. Он ребрами почувствовал прикосновение ее колен. Молчала, нервно прикусив губы. Он заметил в ее взгляде озорную улыбку. Мгновение спустя обрушила на него удары подушкой.
– Псих, псих с буйной фантазией! Замурованной в тоскующей башке! Рыцарь хренов, надо же такое придумать!Vivat licentia poetica![2] Рильке, видишь ли, по слезливым письмам тут нашелся! – кричала она, колошматя без разбору подушкой.
Он уворачивался от ее ударов, громко смеясь. В какой-то момент она, выбившись из сил, наклонилась над ним, закрыла ему лицо подушкой и, часто дыша, процедила сквозь зубы:
– С каким удовольствием я придушила бы тебя, знаешь? Разве что у тебя есть какая-нибудь хорошенькая идея, как компенсировать мое мучение…
Он медленно стащил подушку с лица. Надя сидела рядом на коленях, опустив руки. Падающий из окна в потолке свет, перерубаемый едва шевелящимися широкими лопастями вентилятора, создавал на ее лице, груди, животе и бедрах движущуюся спираль тени. Ее глаза то появлялись, то пропадали. Ему казалось, что с каждым разом они становятся все больше и блестят все ярче. Поблескивали и локоны ее волос, увлажненные потом.
О проекте
О подписке
Другие проекты
