Шедевры мировой живописи на невеликих картонках – наваждение папы. Заменяли книги по искусству, которых было не достать. Скопился их длинный-предлинный картотечный ящик. Забираться в этот деревянный саркофажек было чем-то вроде путешествия. Кучка «Италия», завёрнутая в бумажку и подписанная, кучка «Англия», «Голландия», «Испания»…
Из всех любимцев более других пленял портрет герцогини Де Бофор кисти Гейнсборо. Личико, улыбка – такие наивные, весенние, их свежесть не мог испортить даже немыслимый парик.
Другая чаровница, тоже француженка и тоже с высокой причёской, была вырезана из журнала про кино – куколка Брижит Бардо.
У девушек был сосед – принц. Он, правда, в упор не видел ни ту, ни другую красавицу. Погружённый в свои неразрешимые философские вопросы, принц датский сидел, слегка откинувшись назад, спиной к безжизненной скале. Правая рука в кружевном манжете на колене согнутой ноги, будто бы расслабленно. Но от угрюмых камней, чёрного камзола, застывшего лица веяло трагедией.
В головах кровати тумбочка, погребённая под книжками, в ногах – табурет, на котором сидит подруга, прислонившись… Не знала она, к чему так бездумно приложилась всем туловищем. Не к материку даже, а к тому, что не имеет границ и вмещает в себя миллионы мгновений разных судеб, коварство и преклонение, отчаяние и надежду, шёпот и крик никогда не существовавших живых людей. Да, жизнь их протекает в виде значков, написанных на бумаге. И многие из них живут уже сотни, а то и тысячи лет, и будут жить дольше нас всех.
Чем руководствовались родители, что именно этот шкаф под боком у дочери забили французскими и английскими романами? Да ничем. Не предполагали просто, что маленькой девочке взбредёт в голову ворочать тома из 12- или 18-томных сочинений.
Бесконечные часы уединения – все на работе. А книжный шкаф всегда дома. Вот зачем учат детей читать? В четвёртом классе уже были перепробованы на зуб разные французские лакомства, тогда же определился и фаворит – мсье Ги де Мопассан, силь-ву-пле. И не потому, что в его 12-ти томах были ещё и картинки, а потому что…
Какое странное имя – Ги. Не бывает таких имён. Сам-то он абсолютно нереален, но вот то, что осталось в томах под этим коротким именем – было не просто реально, оно оставляло след… Может, лучше бы не оставляло?
Проглатывалось всё. От амуров, само собой, до зарисовок о войне в Алжире. В отличие от других французов. Того же Флобера, хоть и был он учителем начинающего Ги.
– Мне так нравится в твоём закутке, – Танька отшатнулась от шкафа, описав рукой полукруг, как делают балерины, когда кланяются и хотят обнять весь зал, а потом с размаху опять к фанерной стенке.
– Э, потише ты, поперепугаешь их там всех.
– Кто? Кого это я поперепугаю? – Танька испуганно оглянулась.
– Ну… их. Их же там много. Ну что ты так смотришь? Разных людей – мужчин, женщин, подростков. Тьма их здесь в шкафу, которые в книжках живут.
– Во-от! Знаешь, поэтому они тебя и боятся. Ни один мальчишка к тебе не подойдёт. Что, многие к тебе подкатывали?
– Н-нет. Да не очень-то и хотелось. – «Кроме одного, разве что…»
– Вот-вот! Потому что которые в книжках живут тебе роднее, чем одноклассники.
– Как придумаешь… – Аню однако кольнуло, ведь её подруга права.
– Ладно, что я на тебя напала-то, на болящую. Несмыслово.
У Таньки нет-нет да и вылетали вдруг какие-то словесные «пердимонокли». Сама сочиняла или слышала где? Она снова припала к шкафу, уже «смыслово», с лёгкой неприязнью глянув через плечо.
– Тебе главное – послать болезнь куда-нибудь… за докторской колбасой. Пусть замучается искать и пропадёт без вести. Я бы вообще не болела, был бы у меня свой уголок. У нас вот дома все в одной комнате толкутся. Везёт тебе.
– Ага, везёт со страшной силой… и? – слегка напряглась Аня.
– Не хотела тебя расстраивать. Нет, представь, Швабра всё же поставила двойку – тебе тоже. Мне-то ладно, я здоровая. А тебе!
– Не кричи ты так! Мама услышит. Фиг с ней, с парой. Я всё равно учиться в этой школе не буду, – мечтательно улыбнулась Аня и почувствовала, как треснула запёкшаяся губа. «Тьфу! Проговорилась!»
Танька открыла рот, чтобы выпалить неизбежный вопрос, как тут послышались торопливые шаги и появилась Анина мама – всё слышала? Причёсанная на выход, припудренная, в своём лекционном костюме, не потерявшем очертаний и благородного цвета терракота за многие годы. Она его привезла когда-то из Риги, которая произвела на неё неизгладимое впечатление. И этот трикотажный костюм тоже – носимый потому незаменимо-неснимаемо весь учебный год. Поверх лучшего костюма старый кухонный фартук.
Сегодня у мамы ещё вечерники, две пары. Не до халатиков. Вечно ей надо куда-нибудь бежать: то к вечерникам, то к заочникам, то к дневникам. Вот и дочь чаще всего чувствовала себя пожизненной заочницей – живущей где-то за родительскими очами.
Чуть бледное из-за пудры лицо, без улыбки, без иных эмоций, непроницаемое, разве что с оттенком лёгкой досады и озабоченности. Без них сошло бы за красивое, если могут быть красивыми строгие академические черты. Ни одной чёрточкой лицо дочери их не повторяет. Всё другое, до цвета глаз. Да и тёмные волосы непонятно в кого, у обоих родителей они русые.
Растолкав в стороны книжки на тумбочке, мама вклинила меж них поднос – специальный «болезненный», с цветастым китайским термосом, большой чашкой чая, розеткой варенья. Такая у этого подноса была работа – нести дежурство подле Аниной кровати, когда она болела.
– Таня, ну, просила же… И ей только питьё можно пока.
«Ничего она не слышала!»
– Не забывай, пей побольше. И полощи почаще, – глянув на дочь, сказала мама, и, считай… её уже здесь не было.
Треснувшую губу никто и не заметил.
– Пойдём, Татьяна. Придёшь, когда ей будет получше, – то и дело поднося часы к глазам, мама была уже в дверях.
Оглянувшись на прощание, Танька в отчаянии прошипела:
– Расскажешь, где ты была?
Аня только рукой махнула.
«Получше будет. Да мне и теперь неплохо». Время болезни – время лежания в тишине. В мягком покое. Обволакивает, как дополнительное одеяло. Болезнь копошится где-то на спуске с языка в горло – нехотя. Если не шевелиться, тогда и микробы замирают, сбитые с толку. В комнате уже полусумрак, не утомительный для глаз. Мирная передышка. Мама не ругает. Чаёк, малиновое варенье… сказочная жизнь, буратинная. Хлористый кальций, конечно, портит картину хуже дёгтя. Ладно бы просто горький, так он ещё и приторно горький. Его можно и пропустить. Хочешь – спи, хочешь – думай неспешно».
Звонок в дверь. “Ну вот…” В выходные дни, когда кто-то из взрослых дома, было хорошо – двери на их площадке из трёх квартир вообще не закрывались.
– Ой, Нютик, ластонька, прости, бога ради, потревожила? Думала, мама ещё не ушла, – соседка слева, Нина Алексеевна, мамина приятельница, и вообще, дама по классике, не просто приятная, а буквально, с какой стороны ни возьми, если и не всему миру приятельница, то всему двору-то уж точно.
И какие же они разные с Аниной мамой, хоть и возраста одного, и прически у них похожи – на косой пробор, висок «бабочкой». По комплекции, правда, соседка внушительнее – и в ширину, и в высоту, и халатики у неё красивее, домашнее.
Но главное – выражение лица. «У меня всё замечательно!» – говорило оно и улыбалось. Улыбалось, когда она приходила к ним в гости, когда они вдвоём с мужем шли по улице – исключительно под ручку. Они, впрочем, улыбались оба: он, потому что рядом Нина Алексеевна, а она, потому что её под руку ведёт муж. Все продавщицы у неё в подружках, оставляли ей самое свеженькое и дефицитненькое, потому что и им перепадало от нежадной улыбки, не наигранной, самой натуральной.
– Да ничего, я ведь ходячая.
– Конечно, ходячая, какая же ещё! Вот и ходи теперь назад, в кроватку, – Нина Алексеевна подхватила Аню одной рукой за талию, в другой руке у неё была тарелка, и повела в её комнату, как санитарка раненого.
Соседка справа, Марь Михална, тоже была не плохой, но, как и мама, пропадала на работе. И она была… ещё и партийной. Для мамы вся эта партийность – лицемерие одно или недалёкость, и быть в партии – как быть в чём-то немного перепачканным… В чём-то пахнущем. С такими ей было не до дружб.
Вот с Ниной Алексеевной дружила даже Аня. С живым радостным эталоном домохозяйки, матери и жены. И соседки. Её приход… Он всякий раз обласкивал и согревал. Чем? Отсветом, наверно, того благоденствия, которое царило в их семье.
Муж Нины Алексеевны был начальником рангом повыше Аниного папы, квартира у них тоже, хоть и двухкомнатная, но просторнее, с большим холлом, тянувшим на целую комнату. Обстановка модная, дорогая, никакого старья, в каждом уголке – уют и приятность. А с сыном соседей, Игорем, Аня училась в одной школе, и в музыкалку они ходили в одну и ту же. И даже…
Ну, это было ещё когда им было лет по десять, Аня и Игорёк составляли фортепьянный дуэт. Идея была двух мам. Потому и вызывала бесконечное умиление эта игра в четыре руки именно у мам, буквально до слёз. Венцом сотворчества стал романс Варламова «На заре ты её не буди». «Про меня песнь. Не на заре-то и то не добудишься».
Лучше бы они не выступали на концерте в общеобразовательной – после этого их слёзный дуэт скоропостижно распался. Злые пацаны наверняка сказанули что-нибудь Игорьку. Кроме всего прочего он был прилежным учеником примерного поведения, ясно – маменькин сынок. В чём-то на то смахивало. Он был не забияка никакой, большие круглые глаза напоминали немного Танькины, смотрели всегда спокойно, чуточку удивлённо.
Независимо от дуэта Нина Алексеевна оставалась по-настоящему искренним другом. Умела она подойти близко-близко, заглянуть в глаза, ласково приобнять за плечи, если вдруг на юном челе сгущались тучи. И запросто из этих туч проливалось наболевшее – часто вместе со слезами.
А уж без угощения и вовсе не приходила. Не соседка, а ходячая плита-самопечка, из которой всегда можно извлечь какой-нибудь вкуснейший пирожок или пирожное. Аромат ванили, исходящий от тарелки, накрытой салфеткой, Аня учуяла даже заложенным носом. Эклерчики! С заварным кремом, от души сдобренные сахарной пудрой, её любимые. На её любимой японской тарелке музейной красоты.
– Ой, знаете, Нина Алексеевна… с вами любому врагу конец!
– Это как? – удивилась соседка.
– Ну вот, засылают вас поваром к каким-нибудь врагам, и они – всё! Воевать? Зачем? Одно на уме – как бы натрескаться ваших пирожков, и побольше.
Нина Алексеевна радостно рассмеялась.
– Не надо меня никуда засылать, а то мои обидятся.
– Нет, конечно, никто вас не отпустит. Я первая не отпущу. Оно же лучше всякого лекарства, ваше печиво. Теперь сразу же поправлюсь, вот увидите!
– Вот и умница! – продолжала цвести в улыбке Нина Алексеевна. – А пока, давай-ка, заверну тебя, как пирожок, чтобы нигде не поддувало.
Она любовно подоткнула Анино одеяло со всех сторон, оставляя её руки свободными.
– Подогреть чайку?
– Не, не надо. Ещё не остыл.
Нина Алексеевна налила ей чаю, придвинула поближе пирожное и, довольная, скрестила руки на пышной груди.
– Ну давай, пей на здоровье, а я побегу. Сергей Иванович скоро придёт. Как-нибудь забегу ещё, – и погладила Аню по голове. – Такая гладенькая у тебя головка, как у ласточки.
Болезнь пасует перед только что испечённым пирожным – оно само проскальзывает в рот, такое нежное. Ай да Нина Алексеевна! Нет, мама тоже хорошо готовит. У неё и блокнот с рецептами есть, как у всех – от руки всё чётко: 100 грамм того, стакан сего… Но почему-то его никогда не найти, когда надо. «И… А мама когда-нибудь гладила меня по голове?» Не вспомнив, Аня облизала ванильные губы, запила тёплым чаем, с чувством выполненного долга блаженно замерла под одеялом. Ничего не надо делать.
«Нелегко, конечно, признаться в таком, но с ленью, да, не знаю я, как с ней бороться. Она всегда в победителях. Зачем столько тяжкого ежедневного труда? Вместо того чтобы хладнокровно наброситься на врага, начинаешь мучиться, хитрить – как избежать неизбежное? Мытьё посуды не оставляет надежды. Наказание за то, что мы едим. Едим каждый божий день. Вымыть её до конца – не дано. Почему бы ей не мыться самой? Нет, она возрождается вновь и вновь несколько раз на дню. Грязная посуда бессмертна. Как и пыль. Единственно вечное, что есть на земле. В чём угодно можно сомневаться, только не в них. Если бы хоть можно было чувствовать, когда драишь какую-нибудь сковородку, что при этом ты… живёшь.
И что так убиваться с этим мытьём? «Без немытой посуды, мама, не открыли бы пенициллин. А он меня сколько раз уже спасал». Был какой-то древний заговор, переросший затем в сговор – вещей против меня. Они делают это ночью, когда никто не видит: перелетают с места на место, перекувыркиваются, выворачиваются наизнанку… Утром ищешь, ищешь. Счастливцы, кого вещи слушаются, даже не знают, какой им достался дар. Некоторые же на раздачу опоздали, долго искали свои очки».
Не хорошо ли? В школу идти не надо, наверно, до самого Нового года…
Что?!
Аня подскочила, как от удара током. Идеально подоткнутое одеяло прочь! Сердце зашлось барабанной дробью: «Тревога!», ноги опустились на пол. Встать и бежать… Куда? В новую школу? «Боже! Что теперь? Кто понесёт заявление, и всё… А табель! Теперь в нём будет трояк по истории! Она нарочно сделала это. Швабра-жердь. Она чувствовала! И вечер, будущий сказочный вечер среди фей… Всё пропало».
Снова на постель лицом вниз. Вся её будущая жизнь, такая близкая, почти уже ощутимая, рухнула. Она теряет сознание, нет, умирает.
Но в следующую минуту больная приподнимается на локтях, набычивается, медленно и зло мотает головой из стороны в сторону – пошли вон, дурацкие мысли, дурацкая болезнь! Из глаз, из носа течёт, брызги во все стороны. Микробы насторожились. Аня снова садится – с прямой спиной. «Я должна поправить себя – совершенно. Now!»
О проекте
О подписке