Читать книгу «Рукопись, найденная в Сарагосе» онлайн полностью📖 — Яна Потоцкого — MyBook.
image

Жил-был некогда в итальянском городе, прозванном Равенной, юноша по имени Тривульцио – красивый, богатый, но при всем том чрезвычайно надменный. Равеннские девицы выглядывали из окон, чтобы увидеть его, когда он проходил по улице, но ни одна из них не смогла произвести на него впечатления. Ежели, однако, случайно какая-нибудь из них и приходилась ему по вкусу, он молчал из опасения, что чувством своим окажет ей слишком большую честь. Наконец прелести юной Нины деи Джерачи сокрушили его надменность, и Тривульцио признался ей в своей любви. Нина на то отвечала, что он оказывает ей этим превеликую честь, но она с детства любит своего кузена Тебальда деи Джерачи и что, конечно, не перестанет любить его до самой смерти. После этой нежданной отповеди Тривульцио вышел, являя признаки яростнейшего бешенства.

Спустя неделю, а было это в воскресенье, когда все жители Равенны устремились в собор Святого Петра, Тривульцио узнал в толпе Нину, опирающуюся на плечо родича. Он завернулся в плащ и поспешил за ними.

В церкви, где нельзя было прикрывать лицо плащом, возлюбленные могли бы легко заметить, что Тривульцио следит за ними, но они настолько были заняты любовью, что даже не следили за обедней, а это, правду сказать, превеликий грех.

Тем временем Тривульцио уселся на скамье позади них, слушал их разговоры и распалял в себе ожесточение. Тут священник вступил на амвон и произнес:

– Милые братья, я оглашаю помолвку Тебальда и Нины деи Джерачи. Никто из вас не имеет ничего против их бракосочетания?

– Я против! – крикнул Тривульцио – и в тот же миг нанес обоим возлюбленным множество ударов кинжалом.

Его пытались задержать, но он опять схватился за кинжал, выскользнул из храма, а затем покинул город и бежал в Венецию.

Тривульцио был горделив и развращен, ибо такова была его судьба, но душу имел чувствительную: угрызения совести были ему отмщением за несчастные жертвы. Он скитался из города в город и проводил жизнь в отчаянии. Спустя несколько лет родичи его замяли все дело и он вернулся в Равенну; но это был уже не тот прежний юноша, сияющий от счастья и гордый своей красотой. Он настолько изменился, что собственная кормилица не могла его узнать.

В первый же день по возвращении Тривульцио спросил, где могила Нины. Ему сказали, что она вместе со своим возлюбленным погребена в храме Святого Петра, там, где они были убиты. Тривульцио, трепеща, отправился в церковь, упал на могилу и оросил ее пламенными слезами. Несмотря на всю боль, которую несчастный убийца испытал в это мгновение, слезы принесли облегчение его сердцу; он отдал свой кошелек ризничему и получил дозволение входить в храм, когда ему только заблагорассудится. С тех пор он приходил каждый вечер, и ризничий так к нему привык, что не обращал на него ни малейшего внимания.

Однажды вечером Тривульцио, проведя предыдущую ночь без сна, задремал на могиле, а когда проснулся, нашел церковь уже запертой; он решил храбро провести ночь в месте, которое так сочеталось с его глубокой печалью. Он слушал, как бьют часы, внимал ударам, следующим один за другим, и жалел только, что каждый удар не отмечает последний миг его жизни.

Наконец пробило полночь. Двери в ризницу отворились, и Тривульцио увидел ризничего, входящего с фонарем в одной руке и с метлой – в другой. Однако это был не обычный ризничий – это был скелет; правда, у него оставалось немного кожи на лице и что-то вроде запавших глаз, но по складкам прикрывающей его епанчи было заметно, что под ней – одни голые кости.

Ужасный ризничий поставил фонарь у большого алтаря и затеплил свечи как для вечерни; затем он начал подметать в храме и смахивать пыль со скамей; он даже несколько раз прошел мимо Тривульцио, но, казалось, не замечал его. Наконец он приблизился к дверям ризницы и начал звонить в колокольчик; по этому звонку отверзлись гробовые камни, вышли умершие, окутанные саванами, и мрачными голосами затянули литанию.

И когда они так некоторое уже время распевали, один из мертвецов, облаченный в стихарь и епитрахиль, вступил на амвон и молвил:

– Милые братья, я провозглашаю помолвку Тебальда и Нины деи Джерачи. Проклятый Тривульцио, ты ничего не имеешь против этого?

Тут отец мой прервал богослова и, обращаясь ко мне, сказал:

– Сын мой Альфонс, а ты бы испугался, если бы очутился на месте Тривульцио?

– Дорогой отец, – ответил я, – думаю, что испугался бы необычайно.

При этих словах моих отец вскочил, как будто подхваченный безумным гневом, схватил шпагу и хотел пригвоздить меня ею к стене.

– Сын, недостойный отца, никчемность твоя в немалой мере позорит полк валлонской гвардии, в который я хотел бы тебя определить!

После этих горьких упреков, внимая которым я думал, что умру со стыда, воцарилось глубокое молчание. Гарсиас первый нарушил это молчание и, обратившись к отцу моему, сказал:

– Не лучше ли было бы, ваше превосходительство, если бы, вместо всего этого, можно было бы убедить сына вашего превосходительства, что на свете нет ни призраков, ни упырей, ни мертвецов, которые поют литанию. Тогда бы ваш отпрыск не задрожал бы при упоминании о них.

– Сеньор Иерро, – сухо отвечал мой отец, – вы забываете, что вчера я имел честь показывать вам историю о духах, написанную собственноручно моим прадедом.

– Я, во всяком случае, – ответил Гарсиас, – не вчиню иска о подлоге прадеду вашего превосходительства.

– Как это понимать, – сказал отец, – «во всяком случае, не вчиню иска о подлоге»? Или ты думаешь, что это выражение допускает возможность, что вы, каковы вы ни есть, можете вчинить иск моему прадеду?

– Ваше превосходительство, – сказал далее Гарсиас, – я знаю, что я слишком малозначительная особа, чтобы сиятельный прадед вашего сиятельства мог требовать от меня какой бы то ни было сатисфакции.

Тогда отец мой вскричал леденящим душу голосом:

– Иерро! Пусть Всевышний оградит тебя от оправданий, ибо ты допускаешь возможность оскорбления!

– В таком случае, – молвил Гарсиас, – мне остается только смиренно подчиниться наказанию, которому вы, ваша милость, подвергаете меня именем вашего прадеда. Смею только молить, чтобы, ради охраны достоинства моей профессии, это наказание было мне определено нашим исповедником, таким образом, я мог бы счесть его церковным покаянием.

– Эта мысль недурна! – сказал мой отец, значительно успокоившись. – Помнится мне, я когда-то написал небольшой трактат о сатисфакциях, в случае которых поединок не мог бы состояться; я должен над этим основательнее поразмыслить.

Отец мой сперва, казалось, погрузился в размышления об этом предмете, но, переходя от одних замечаний к другим, заснул наконец в своем кресле. Матушка моя и богослов давно уже спали, и Гарсиас вскоре последовал их примеру.

Тогда я отправился в свою комнату, и так прошел день моего пребывания под заново обретенным родительским кровом.

На следующее утро я фехтовал с Гарсиасом, затем поскакал на охоту, а после ужина, когда все вновь уселись около камина, отец снова послал теолога за большой книгой. Преподобный Иньиго принес ее, раскрыл наобум и начал читать нижеследующее:

История Ландульфа из Феррары

В итальянском городе, прозванном Феррарой, жил некогда юноша по имени Ландульф. Это был развратник без чести и совести, наводивший ужас на всех набожных обывателей. Негодник этот пребывал всего охотней в обществе распутных женщин, знал их всех, однако ни одна из них не нравилась ему так, как Бьянка де Росси, ибо она превосходила всех прочих своих товарок в разврате и разнузданности. Бьянка была не только распутна до мозга костей, но она еще требовала всегда, чтобы ее любовники опускались до нее, унижая себя позорными поступками. Однажды она потребовала от Ландульфа, чтобы он повел ее на ужин к своей матери и сестре. Ландульф тут же пошел к матери и сообщил ей об этом намерении так, как будто не видел в нем ничего непристойного. Бедная мать залилась слезами и заклинала сына подумать о добром имени сестры. Ландульф остался глух к этим мольбам и согласился только сохранить по возможности все в тайне, после чего пошел и ввел Бьянку в дом. Мать и сестра Ландульфа приняли негодницу гораздо лучше, нежели она того заслуживала, но Бьянка, видя их доброту, удвоила свою дерзость, начала рассуждать о непристойностях и учить сестру своего возлюбленного тому, без чего та превосходно бы обошлась. Наконец она выставила обеих из комнаты, говоря, что она хочет остаться с Ландульфом наедине.

Наутро бесстыдница разнесла эту историю по всему городу, так что несколько дней подряд ни о чем другом и не толковали. Вскоре весть об этом случае достигла ушей Одоардо Дзампи, брата матери Ландульфа. Одоардо вовсе не был человеком, прощающим оскорбления, он почувствовал себя обиженным за свою сестру и в тот же день приказал убить негодницу Бьянку. Когда Ландульф явился к своей любовнице, он нашел ее окровавленной и мертвой. Вскоре он узнал, что это дело его дяди, и помчался, желая ему отплатить, но верные друзья, окружавшие Одоардо, подтрунивали над бессильной злостью молодого распутника.

Ландульф, не зная, на ком выместить свою ярость, кинулся к матери, чтобы отомстить ей за свое оскорбление. Бедная женщина как раз села с дочерью за ужин и, видя входящего сына, спросила, придет ли Бьянка к трапезе?

– Если бы она могла прийти, – крикнул Ландульф, – и свести тебя в ад вместе с братом твоим и со всем семейством Дзампи!

Несчастная мать упала на колени, крича:

– Великий Боже, прости ему его кощунства!

В этот миг двери с грохотом распахнулись, и все увидели входящий страшный призрак, покрытый ранами от кинжала, – призрак, в котором, однако, нельзя было не узнать Бьянки.

Мать и сестра Ландульфа начали горячо молиться, и Бог смилостивился над ними: дал им вынести это ужасное зрелище и не умереть со страху.

Привидение приблизилось медленными шагами и уселось за стол, как если бы желало ужинать вместе со всеми. Ландульф, с отвагой, которую лишь самый ад мог в него вселить, подал тарелку. Призрак раскрыл такую громадную пасть, что голова его, казалось, должна была расколоться надвое, и изверг пламя; затем вытянулась черная от смолы рука, схватила кусок, отправила его в пасть, но тут же все услышали, как кусок этот упал под стол.

Таким же образом привидение проглотило все, что было на тарелке, но все куски падали под стол. Тогда, обратив свои страшные очи на хозяина, оно сказало:

– Ландульф, так как я у тебя поужинала, я проведу ночь также с тобой. Иди со мной в постель.

Тут мой отец, прерывая исповедника, обратился ко мне и сказал:

– Сын мой, Альфонс, ты испугался бы, если бы очутился на месте Ландульфа?

– Милый отец, – ответил я, – клянусь тебе, что вовсе бы не испугался.

Этот ответ обрадовал моего отца; весь вечер он был весел и с радостью на меня поглядывал.

Так проводили мы дни, один за другим, с той разницей, что зимою усаживались у камина, а летом – на скамье у ворот замка. Шесть лет протекло в этом сладостном покое, и, когда теперь я их себе припоминаю, мне кажется, что каждый год длился не более недели.

Когда мне исполнилось семнадцать, отец решил определить меня в полк валлонской гвардии и для этого написал к нескольким старым товарищам, на коих более всего рассчитывал. Эти давние друзья, почтенные и уважаемые воины, соединенными усилиями добились для меня патента на капитанское звание. Отец, получив это известие, столь глубоко был взволнован им, что опасались за его жизнь; однако вскоре он пришел в себя и с тех пор занимался только приготовлениями к моему отъезду. Он хотел, чтобы я отправился морем и, высадившись в Кадисе, прежде всего представился бы дону Энрике де Са, наместнику провинции, больше всего сделавшему для получения мною этого звания.

Когда почтовая карета въехала уже во двор замка, отец ввел меня в свою комнату и, закрыв двери за собой на засов, молвил:

– Любимый мой Альфонс, я жажду доверить тебе тайну, которую получил от отца и которую ты передашь когда-нибудь своему сыну, ежели сочтешь его достойным.

Я был убежден, что тайна касалась какого-нибудь скрытого клада, и посему отвечал, что всегда считал золото всего лишь средством, которое позволяет помогать несчастным.

– Ты ошибаешься, любимый Альфонс, – возразил мне мой отец, – тут речь вовсе не идет ни о золоте, ни о серебре. Я жажду научить тебя неизвестному тебе доселе выпаду, с помощью которого, отражая нападение и обезопасив себя от выпада сбоку, ты всегда сумеешь выбить оружие из рук противника.

Говоря это, он взял эспадроны и научил меня этому удару, благословил на дорогу и проводил к карете. Я обнял мою матушку и миг спустя покинул родительский замок.

Я ехал сушей до самого Флиссингена, там сел на корабль и высадился в Кадисе. Дон Энрике де Са обращался со мною как с родным сыном, помог мне достойно экипироваться и дал мне двоих слуг, из которых одного звали Лопес, а другого – Москито. Из Кадиса я прибыл в Севилью, из Севильи – в Кордову и, наконец, в Андухар, откуда решил отправиться через Сьерра-Морену. К несчастью, у источника в Лос-Алькорнокесе слуги покинули меня. Несмотря на это, я в тот же день добрался до Вента-Кемады, а вчера – до твоей хижины.

– Любимый сын мой, – сказал пустынник, – история твоя сильно меня тронула, и я благодарен тебе за то, что ты согласился мне ее рассказать. Я вижу теперь, что по характеру твоего воспитания страх для тебя – чувство совершенно неведомое; но так как ты провел ночь в Вента-Кемаде, опасаюсь, не был ли ты там свидетелем назойливых нападений двух висельников, и страшусь, чтобы ты когда-нибудь не разделил горестную судьбу бесноватого Пачеко.

– Преподобный пастырь, – отвечал я, – я долго размышлял этой ночью над злоключениями сеньора Пачеко. Хотя в него и вселился дьявол, однако он дворянин, следовательно, я не сомневаюсь, что все, сказанное им, – истинная правда. С другой стороны, впрочем, Иньиго Велес, исповедник нашего семейства, уверял меня, что если в давно прошедшие времена и встречались, особенно в первые века христианства, бесноватые, то теперь их уже совершенно не бывает, и его свидетельство кажется мне тем более заслуживающим внимания, что отец мой приказал мне в вопросах религии нашей слепо верить достопочтенному Велесу.

– Как же это? – возразил отшельник. – Неужели тебя не испугал страшный образ бесноватого, у которого дьяволы вырвали глаз?

– Ну и что же, отец мой, ведь сеньор Пачеко мог каким-либо иным образом приобрести это увечье. К тому же со всем, что касается подобных вещей, я всегда обращаюсь к людям, которые знают больше, нежели я. С меня достаточно, что я не страшусь никаких призраков или упырей. Однако, ежели ты хочешь ради сохранения спокойствия моей души дать мне какую-нибудь священную реликвию, клянусь носить ее с верой и уважением.

Отшельник, казалось, улыбнулся моему простодушию, после чего сказал:

– Я вижу, сын мой, что в тебе еще есть вера, но сомневаюсь, долго ли ты сможешь пребывать в ней. Те Гомелесы, от которых ты ведешь свой род по женской линии, христиане лишь с недавних пор; некоторые из них даже, кажется, в глубине души исповедуют ислам. В случае, если бы они предложили тебе безмерные богатства при условии перехода в их веру, как бы ты тогда поступил?

– Я не принял бы ничего, – отвечал я, – ибо полагаю, что отречение от веры или спуск флага всегда могут только опозорить.

Тут пустынник вновь как бы усмехнулся и молвил:

– С грустью замечаю, что добродетели твои зиждутся на явно преувеличенном чувстве чести, и предупреждаю тебя, что теперь уже нет стольких дуэлей в Мадриде, сколько их бывало во времена твоего отца. Кроме того, добродетели покоятся теперь на иных, гораздо более прочных принципах. Но не хочу тебя более задерживать, так как перед тобой еще длинная дорога, прежде чем ты окажешься в Вента-дель-Пеньоне, или в Трактире под Скалой. Трактирщик живет там, не страшась воров, ибо он рассчитывает, что его защитит банда цыган, которая кочует в окрестностях. А послезавтра ты прибудешь в Вента-де-Карденас и тогда окажешься уже за Сьерра-Мореной. Кое-какие припасы на дорогу ты найдешь притороченными к седлу.

Сказав это, отшельник нежно обнял меня, но не дал мне никакой реликвии для сохранения спокойствия моей души. Мне не хотелось напоминать ему об этом; я сел на коня и вскоре потерял из виду приют анахорета.

В дороге я размышлял об удивительнейших словах отшельника, ибо никак не мог уразуметь, каким образом добродетель может опираться на более прочные основания, нежели чувство чести, каковое само по себе объемлет все добродетели, какие только существуют.

Я как раз размышлял обо всех этих странностях, как вдруг некий всадник показался из-за скалы, преградил мне путь и сказал:

– Сеньор, не ты ли Альфонс ван Ворден?

Я ответил, что это я.

– В таком случае я арестую тебя именем короля и святейшей инквизиции; благоволи отдать мне шпагу.

Я молча исполнил его требование, после чего всадник свистнул, и его со всех сторон окружили вооруженные люди. Они бросились на меня, связали мне руки за спиной, пустились окольными путями в горы, и после часа езды я увидел перед собой укрепленный замок. Разводной мост был опущен, и мы въехали во двор. Когда мы оказались возле угловой башни замка, меня через боковую дверцу втолкнули в узилище, нимало не заботясь хотя бы развязать мои весьма стеснительные путы.

Камера была совершенно темная; руки я вытянуть не мог. Боясь, что я тут же ударюсь головой о стену, я уселся там, где меня поставили, и – как легко можно понять – предался размышлениям о причинах столь жестокого со мной обращения. Я сразу подумал, что инквизиция схватила Эмину и Зибельду и что мавританки рассказали все, что творилось в Вента-Кемаде. В таком случае, несомненно, у меня станут выпытывать все, что мне известно о прекрасных африканках. Итак, передо мной два пути: либо предать моих кузин и нарушить данное им слово чести, либо отречься от знакомства с ними; поддерживая эту вторую версию, я увяз бы в трясине бессовестной лжи. Поразмыслив, я решил хранить глубочайшее молчание и на все вопросы не отвечать ни слова.

Засим, устранив всяческие сомнения, я начал размышлять о событиях двух прошедших дней. Я был твердо убежден, что имел дело с женщинами из плоти и крови, – некое таинственное чувство, более могущественное, нежели какие бы то ни было соображения и предположения о могуществе злых духов, утверждало меня в этом мнении; однако меня оскорбляло гнусное деяние, жертвой которого я стал: пришло же каким-то озорникам в голову перенести меня к подножью виселицы!

Так проходили часы. Голод стал терзать меня; зная, что в тюрьмах никогда нет недостатка в хлебе и кувшинах с водой, я стал шарить ногами – не найдется ли чем подкрепиться. И в самом деле, вскоре я нащупал некий ком, который и впрямь оказался хлебом. Дело было только в том, каким образом поднести его ко рту. Я лег рядом с хлебом, желая ухватить его зубами, но с каждым разом он откатывался от меня из-за отсутствия опоры; наконец я прижал его к стене и, найдя, что хлеб надрезан, сумел надкусить его. Засим я нащупал кувшин, но опять-таки никаким способом не мог наклонить его ко рту; в самом деле, как только я чуть смачивал губы, вся вода тут же проливалась наземь. Продолжая поиски, я нашел в углу охапку соломы и улегся на ней. Руки мне связали столь искусно, что я не испытывал ни малейшей боли и вскоре заснул.

1
...
...
24