В голосе его прозвучали нотки, которые – будь я младшим стражником – заставили бы меня бежать без оглядки. Ясное дело, при условии, что у того младшего стражника в голове, налитой самогоном, осталась хоть капля мозгов.
– Я й’му с ноги, а потом – прутом в рыло, а потом снова с ноги…
– Господин советник, я отъезжал. – Старший стражник, видимо, знал, что им светит. – Первый день сегодня. Неделю меня не было, не знаю его, Богом клянусь… Новый он…
Гриффо был бледен от бешенства. Челюсти его ходили, словно у кота на охоте. Он протянул руку.
Старший стражник верно истолковал жест и подал окованную железом дубину, что до поры стояла у стены.
– Как й’бн’л, грю, и нос – кр-рк, а потом, грю, вторым, в глаз, а тр’тим… – нес малый, выставив для счета пальцы.
Некогда мне довелось видеть, как епископ Хез-хезрона развлекается игрой в лапту. Его Преосвященство удивил меня точными и сильными ударами битой по мячу. Но это было ничто по сравнению с ударом, который нанес Гриффо. Одним точным движением палки он сломал стражнику все три выставленные пальца. Потом ударил слева и попал точнехонько в колено. Лишь тогда молодой начал истошно вопить.
– Пойдем, – приказал я старшему стражнику и потянул его за рукав.
Стражник послушно пошел за мной. Когда удалялись, мы не слышали ни тяжелого дыхания, ни свиста палки, ударяющей в тело, – лишь полный боли крик истязаемого человека. Интересно, когда именно Гриффо устанет и заметит, что нас нет рядом? И не менее интересно, что к тому времени останется от стражника. Хотя тяжело было не согласиться: получил он лишь то, что сам заслужил.
В камеру Клингбайля вели двери, по ржавчине на замке которых было понятно: пользовались ими давно. Воду и еду узнику подавали сквозь малюсенькое окошечко в стене. Зарешетить его никто и не подумал, поскольку в ту дыру не смог бы проскользнуть и ребенок. Я заглянул и увидел человека: он лежал на каменной полке под противоположной стеной. Полка были шириной едва ли в локоть, поэтому узник, чтобы удержаться на ней, выцарапал щели в кладке, и было видно, что и теперь он цепляется за те щели ногтями – хотя при этом спит. Почему же так отчаянно пытался он удержаться на каменной полке? Потому, что в камере не было пола. Вернее, он, конечно, был, но – скрыт под слоем коричневой жижи. Пахла она столь омерзительно, что уже через миг хотелось отшатнуться от окошка. Жижа состояла из никогда не убираемого дерьма и сочившейся по стенам воды. Благодаря тишине я отчетливо слышал мерный стук капель, долбивших камень.
Сын купца Клингбайля лежал, повернувшись лицом к стене, поэтому видны были лишь его спина с выпирающими лопатками и худые ягодицы, черные от грязи, въевшейся глубоко в кожу. Внезапно узник застонал и перевернулся. Резкое движение привело к тому, что он с плеском свалился в отвратительную жижу. Тотчас вскочил. Нечистоты были ему по колено, но я обратил внимание на кое-что другое. Лицо Захарии было не только деформированным и исчерканным сетью старых шрамов. Через левую щеку, от уголка рта вверх бежала паскудная воспаленная рана, а нос выглядел сломанным. Скорее всего, это были следы побоев, которыми хвастался молодой стражник (и за которые, собственно, получал награду от Гриффо).
Молодой Клингбайль качнулся к двери, разбрызгивая вокруг себя вонючую жижу, а потом поскользнулся и упал. Исчез под поверхностью.
– Ишь, нырнул! – Мужчина рядом со мной рассмеялся искренним смехом полудурка.
– Вперед! – Я оторвался от окошка и дернул стражника. – Вытаскивай его!
– Да вы что, господин? – Он глянул на меня так, словно я предложил содомически позабавиться с собственным отцом.
Человек без сознания может не дышать столько времени, сколько хватает, чтобы раза три-четыре прочесть «Отче наш». А я не хотел, чтобы Захария умер. Он был моей надеждой на полторы тысячи крон. И Мордимер Маддердин решил позаботиться о своей и так уж не слишком надежной инвестиции. Одним движением я выкрутил стражнику руку – тот согнулся аж до самой земли. Заверещал, а в суставе что-то хрустнуло. Я же выхватил нож и приставил к его горлу.
– Начну читать «Отче наш». Если после третьего «аминь» узника здесь не будет – ты мертвец… – прошептал я.
Отпустил – он оперся о стену.
– Но сапоги, штаны, господин… вонять будут…
– Отче наш, сущий на небесах… – начал я.
– Уже, уже! – Он подскочил к дверям и принялся искать на кольце нужный ключ.
Наконец железо заскрежетало в замке.
– Осторожней, не сломай! – сказал я.
Он забормотал что-то невнятное, дергал некоторое время, потом вытащил ключ.
– Не тот! – застонал, глядя на меня с испугом. Его грубо вырезанное, тупое лицо было полно отчаяния.
– Первый «аминь» прошел, – пробормотал я. – И серебряная крона, если удастся, – добавил, поскольку старый добрый принцип гласил: «Позволь людям выбирать между кнутом и пряником». Некоторые, правда, полагали, что довольно и кнута – да пощедрей, – но я решил, что стражник достаточно напуган.
Следующий ключ заскрежетал в замке, а потом, преодолевая сопротивление, провернулся. Раз и другой. Дверь, отворенная сильной рукой, душераздирающе заскрипела. Мужчина влетел в камеру, разбрызгивая вонючую жижу (я предусмотрительно отступил на шаг), поскользнулся, пошатнулся и булькнул с головой. Вскочил быстрее, чем упал, после чего длинно и забористо выругался, фыркая и отплевываясь. Нащупал лежавшее на полу тело, вытащил. Перехватил покрепче и забросил себе на плечо. Дошаркал до двери и опустил его к моим ногам. В последнюю секунду я шевельнул ногой, чтобы череп молодого Клингбайля не стукнулся о камень, а лишь почил на моем сапоге.
– Удалось, господин. – Стражник обильно сплюнул чем-то густым и коричневым, а потом громогласно высморкался на пол.
Сперва я хотел приказать ему отмыть узника, но потом решил, что сам сумею сделать это намного лучше. Присел над телом и приложил пальцы к шее Захарии. Пульс был. Слабый – очень слабый, – но все же был. Я подвигал его руками, нажал на грудную клетку, а когда его стошнило и я услышал спазматическое дыхание, решил, что все более-менее в порядке. Понятное дело, если говорить об утоплении. С остальным было очень скверно. Прежде всего меня беспокоила грязная, огромная рана на лице. Узник только что искупался в нечистотах, отвратительно смердел, и я не мог сразу понять, не начала ли гнить плоть. Если так – дни Захарии сочтены. А значит, я никогда не получу обещанные мне полторы тысячи крон. Кроме того, сына купца почти уморили голодом. Несмотря на то что он был намного выше меня (а уж поверьте, ваш покорный слуга не карлик), я мог бы поднять его одной рукой.
– Берись, – указал я на тело, лежавшее на камнях.
Тогда появился Гриффо. На бледном лице играл румянец, лоб вспотел.
– Что с ним? – обронил.
– Если умрет – умрет, а если выживет – будет жить, – припомнил я шуточку, что слыхал когда-то от жаков медицинской школы. Хотя, Бог свидетель, было мне не до смеха, поскольку мои полторы тысячи как раз лежали и подыхали.
– Я приглашу медика из Равенсбурга, – пообещал снова побледневший Фрагенштайн. – Тотчас велю за ним послать.
– А что там, ваша милость, с молодым? – негромко и опасливо спросил стражник.
– Упал с лестницы, – холодно сообщил Гриффо. – И так неудачно, что размозжил себе череп.
Мужчина громко сглотнул, а я подумал, что быть подчиненным Фрагенштайна – и вправду тяжелый хлеб. Не то чтобы мне нравилась беспричинная жестокость стражника, но суровость наказания от Гриффо, скажу так, застала меня врасплох. И по одному этому было видно, насколько сильно его положение в городе: он мог позволить себе безнаказанно забить до смерти человека. Причем не первого попавшегося нищеброда – городского стражника.
В тюрьме не было лазарета. Я подумал еще, что мы, инквизиторы, лучше заботимся об узниках. Впрочем, нам чаще требуется привести их в порядок для дальнейших допросов. Смерть обвиняемого под пытками или из-за плохого содержания суть признак некомпетентности. Ибо, во-первых, исчезает доступ к информации, которую мог бы нам дать допрашиваемый, а во-вторых, задача инквизиторов не замучить, но – даровать шанс на избавление и на очищение мыслей от скверны ереси. И поверьте, я сам видел многих обвиняемых, которые со слезами на глазах благодарили инквизиторов за то, что позволили им сохранить надежду на жизнь вечную при небесном престоле Господа. А цена в виде ужасной боли от пытки и огненной купели костра казалась им более чем справедливой.
В случае Клингбайля, однако, речь шла не о пытках. Этот человек был изможден, ослаблен, болен и иссушаем горячкой. Потому для него нашли комнату с кроватью, а я приказал стражникам принести ведро теплой воды, бандажи да вызвать медика (ибо я не хотел терять время, ожидая призванного Гриффо врача, который попал бы сюда не раньше чем через пару дней). Пока медик добирался, я омыл лицо Захарии. И то, что увидел под коркой грязи, очень мне не понравилось.
Медик, как всякий медик, был самонадеянным и уверенным в собственной непогрешимости. Кроме того, судя по источаемым винным парам, стражники вытащили его из какой-то корчмы.
– Этому человеку уже ничто не поможет, – заявил он авторитетным тоном, едва взглянув на лицо Клингбайля.
– Не думаю.
– А кто же вы такой, чтобы не думать? – спросил медик, иронически подчеркивая мои слова
– Всего лишь простой инквизитор. Но я обучен начаткам анатомии, хотя знание мое, конечно же, не сравнимо с вашим светлым умом, доктор.
Медик побледнел. И еще мне показалось, что моментально протрезвел.
– Прошу прощения, мастер, – проговорил он уже не просто вежливо, но почти униженно. – Однако взгляните сами на эту чудовищную воспаленную рану. Взгляните на эту гниль. Понюхайте!
Не было нужды приближаться к Захарии, чтобы почувствовать тошнотворную вонь гниющего тела. Может ли что-то быть страшнее, нежели разлагаться живьем в смраде гноя, сочащегося из ран?
– Я могу вырезать больную ткань, но, Бог свидетель, поврежу при этом нервы! По-другому не удастся! А если и получится, то будет это Божьим чудом, а не лекарским искусством! А вообще-то даже это не поможет…
– Не поминайте всуе имя Господа нашего, – посоветовал я, и медик побледнел еще сильнее.
Конечно, он был прав. Левая щека Клингбайля представляла одну воспаленную, нагноившуюся, смердящую рану. Оперировать его было можно. Но неосторожное движение ланцета могло привести к параличу лица. Да и никогда ведь не ясно, вся ли пораженная ткань удалена – а если она осталась, то пациент все равно умрет. А этот пациент стоил полторы тысячи крон!
– Я слышал, – начал я, – об одном методе, к которому прибегают в случаях, когда человеческая рука уже ничем не может помочь…
– Думаете об истовой молитве? – подсказал он быстро.
Я окинул его тяжелым взглядом.
– Думаю о личинках мясоедных мух, – пояснил. – Положить их в рану – и они выжрут только больную ткань, оставив здоровое тело в неприкосновенности. Сей метод еще в древности использовали медики римских легионов.
– Римляне были врагами Господа нашего!
– И как это касается дела? – пожал я плечами. – У врагов тоже можно учиться. Разве мы не пользуемся банями? А ведь придуманы они именно римлянами.
– Я не слыхал о подобном отвратительном методе, – нахмурился медик.
Я имел смелость предположить, что говорит он о личинках мясоедных мух, не о банях, хотя одежда его, а также чистота рук и волос указывали, что медик не слишком часто пользовался благами стирки и купели.
– Значит, не только услышите, но и опробуете, – сказал я ему. – Итак, к делу! И живо, этот человек не может ждать!
Он одурело взглянул на меня, что-то пробормотал и выскочил из комнаты. Я же посмотрел на Захарию, который лежал в постели, казалось, совершенно безжизненно.
Я подошел, стараясь не дышать носом. У меня тонкое обоняние, и ежедневные труды вместе с инквизиторскими повинностями ничуть его не притупили. Можно было подумать, что мой нос уже привык к смраду нечистот, вони немытых тел, фетору гниющих ран, зловонию крови и блевотины. Ничего подобного: не привык.
Я приложил ладонь к груди Клингбайля и услышал, как бьется его сердце. Слабо-слабо, но бьется. К счастью моего нанимателя, тот не видел сейчас сына. Мало того что у Захарии почти сгнила одна щека, а вторая была покрыта ужасающими шрамами, так и все тело его исхудало настолько, что ребра, казалось, вот-вот проткнут пергаментную, влажную и сморщенную кожу.
– Курносая, – сказал я. – Выглядишь, словно курносая, сынок.
И тогда, хотите верьте, хотите нет, веки человека, который казался трупом, приподнялись. Или уж, по крайней мере, открылся правый глаз, не заплывший.
– Курнос, – пробормотал несчастный едва слышно. – Тогда уж – Курнос.
И сразу после этого глаза снова закрылись.
– Вот и поговорили, Курнос, – пробормотал я, удивляясь, что в том состоянии, в котором был, он сумел очнуться, пусть даже на столь короткое время.
Купец принял меня у себя в доме, но пошел я туда лишь в сумерках, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания. Не заметил, чтобы за мной следили, хотя, конечно, нельзя было исключать, что кто-то из слуг Гриффо присматривал за входящими и выходящими из дома Клингбайля. Но я и не думал скрываться, поскольку разговор с отцом жертвы колдовства – обычное дело во время расследования.
– Откровенно говоря, господин Клингбайль, я не понимаю. Более того, готов признаться: не понимаю ничего.
– О чем вы?
– Гриффо ненавидит вашего сына. Однако он не протестовал против заключения и не стал требовать казни…
– Уж и не знаю, что хуже, – перебил меня купец.
– Хорошо. Допустим, горячая ненависть сменилась в его сердце холодной жаждой мести, каждый миг которой можно будет смаковать. Он хочет видеть врага не на веревке, а гниющим в подземелье. Страдающим не пару мгновений, но годы и годы. Но как тогда объяснить, что Гриффо забил до смерти стражника, который ранил вашего сына? Что за свои деньги пригласил известного медика из Равенсбурга?
– Хотел понравиться вам, – пробормотал Клингбайль.
– Нет, – покачал я головой. – Когда он узнал, что сын ваш избит, действительно пришел в бешенство. Причем «пришел в бешенство» – это слабо сказано. Он избил стражника. Хладнокровно, палицей, словно пса…
– Если хотите вызвать у меня сочувствие – зря, – снова пробормотал купец.
– И не думаю вызывать у вас сочувствие, – пожал я плечами. – Но обратимся к фактам.
– Говорите.
– Я узнал кое-что еще. Захарии давали больше еды, чем остальным узникам. Это кроме того, что ежемесячно к нему приходил медик. Смею предположить, что кто-то хотел, дабы ваш сын страдал, но в то же время кто-то не желал, дабы он умер. И мне кажется, это один и тот же «кто-то».
– Цель? – коротко он спросил меня.
– Именно. Вот в чем вопрос! Что-то мне подсказывает: здесь нечто большее, чем просто желание наблюдать за страданиями и унижением врага. Ведь приходится учитывать, что вы сможете добиться помилования для сына. Вы писали в императорскую канцелярию, а всякому известно, что Светлейший Государь столь великодушен…
Светлейший Государь совершенно не имел ничего общего с помилованиями, поскольку все зависело от его министров и секретарей, подкладывавших документы на подпись. Впрочем, все были немало наслышаны и о нарочитых проявлениях императорского милосердия. Несколько лет назад он даже приказал выпустить всех узников, осужденных за малые провинности. Тот акт милосердия, правда, не отразился бы на Захарии, но свидетельствовал об одном: Гриффо Фрагенштайн не мог быть уверен, что однажды в Регенвальд не придет письмо с императорской печатью, приказывающее освободить узника. И сопротивляться императорской воле тогда будет невозможно. Разве что дерзкий бунтовщик захочет поменяться с Захарией местами и самолично оказаться в нижней башне.
– Люди глупы, господин Маддердин. Не судите о всех по себе. Не думайте, что они руководствуются рассудком и просчитывают все наперед…
Эти слова слишком напоминали предостережение, которое озвучил перед моим отъездом Хайнрих Поммель. И наверняка имели смысл. Но я уже встречался с Гриффо Фрагенштайном. Он был богатым купцом, известным своими удачными и прибыльными операциями. Такие люди не зарабатывают состояние, если не просчитывают все наперед и не анализируют того, что происходит сейчас. Об этом я и сказал Клингбайлю.
– Трудно с вами не согласиться, господин Маддердин. Но я так и не понимаю, к чему вы ведете.
– Захария нужен Гриффо живым. Измученным, страдающим, пусть даже слегка не в себе, но несмотря ни на что – живым. Для чего?
– Вот вы мне и скажите, – буркнул он нетерпеливо. – Я ведь именно за это плачу.
Я покивал.
– И познаете истину, и истина сделает вас свободными[7], – ответил я словами Писания, подразумевая, что, когда узнаю истину, сын Клингбайля сможет утешаться свободой.
Купец понял меня. Сказал:
– Пусть вам Бог поможет.
– Господин Клингбайль, я пока что занимался вашим сыном. К счастью, нынче он в безопасности, и не грозит ему ничего, кроме болезни, с которой, надеюсь, он справится. Теперь же пришло время заняться кое-кем другим. Что вы знаете о сестре Гриффо?
– О Паулине? Здесь все всё знают, господин Маддердин. И наверняка все рассказали бы вам то же самое. Упрямая, словно ослица, пустая, словно бочка для солений. Презирала тех, кто не был ей полезен. Никого не уважала, а ноги раздвигала перед каждым, кто приходился ей по вкусу.
– Ну, все это мне известно. – Я усмехнулся. – Как долго ваш сын с ней встречался. Любил ли ее?
– Любил, – ответил купец, поразмыслив. – Знал обо всем, но любил.
– Он захотел остаться с нею, даже, возможно, жениться, она не согласилась – и тогда он ее зарезал. Что скажете?
– Вы должны защищать моего сына или обвинять? – взглянул на меня хмуро Клингбайль.
– Я должен установить правду, – смиренно напомнил я ему. – Кроме того, он сам во всем признался. Так?
– «Признался»! – фыркнул Клингбайль. – Хороший палач заставит допрашиваемого признать, что тот – зеленый осел в розовую крапинку!
– Хорошо сказано! – рассмеялся я шутке и подумал, что обязательно ее запомню. Но тотчас сделался серьезным. – Вашего сына не пытали. Более того… Он рассказал обо всем и признался по собственной воле.
– Нет, – сказал купец жестко и решительно. – Никогда в это не поверю.
– Подожду, пока он придет в себя, – и расспрошу его. Только не знаю, изменит ли это хоть что-то. Были у нее друзья? – вернулся я к Паулине. – Может, поверенная в сердечных делах?
– Она не любила людей, господин Маддердин, – покачал головой Клингбайль. – Не слышал я ни о ком подобном. Только Гриффо был с ней действительно близок. И люди болтали об этих двоих разное…
– Ах-х, вот так дела, – бормотнул я про себя.
О проекте
О подписке