3
Рейнсдорп страшился, что со столь малым числом защитников крепости ему будет трудно оборонять Оренбург от Пугачёва. А Пугачёв, как раз наоборот, считал, что с его слабыми силами нечего к Оренбургу и нос совать. Именно поэтому Емельян Иваныч охотно принял приглашение жителей татарского селения Каргалы не оставить своей царской милостью и навестить их. Вот и хорошо. Пожалуй, часть татар воссоединится с ним. А из Каргалы он махнет в Сакмарский городок, населенный яицкими казаками. Нет сомнения, что и те примут его руку. Вот тогда-то уж можно будет и Оренбургу приступ учинить.
— Нам, господа атаманы, силы свои скоплять надо. Сего ради умыслил я идти в Каргалу да в Сакмарский казачий городок.
Пугачёвцы ехали то глинистой, то солончаковой степью с невысокими гривками и сыртами. Слева были видны в далеком мареве сизые отроги гор.
День выдался солнечный, по-осеннему свежий. Суслики и тушканчики, покинув норы, грелись на солнце. Завидя шумную ватагу, они приподымались на задние лапки, с любопытством вытягивали мордочки навстречу всадникам, принюхивались и, лукаво засвистав, ныряли в норки. Эти певучие посвисты, похожие на веселую игру, сопровождали Пугачёвцев всю дорогу.
Вдруг Пугачёв засуетился, закричал ехавшему с ним рядом старику Почиталину:
— Дай, дай скорей! — и сорвал с его плеча ружье.
Орел-стервятник, кружившийся над степью, враз сложил крылья и камнем пал на зазевавшегося суслика. Ударил смертельный выстрел. Видевшие это казаки радостно захохотали:
— Ой, надежа-государь!.. Вот это вдарил!.. По-царски!
Пугачёв, возбужденно улыбаясь, передал ружье Почиталину. Чубастый горнист Ермилка уже волок за ноги большую, с доброго барана, птицу.
— Куда прикажешь, ваше величество, курочку-т? — зашлепал он толстыми губами и в простодушной улыбке растянул рот до ушей.
— Ощипли да покроши во щи… Видать, курица навариста, — развеселясь, засмеялся Пугачёв.
Обласканный вниманьем государя, захлебнулся хохотком и казак Ермилка.
Его узенькие глазки утонули в мясистых, нажеванных щеках. Облизываясь и пофыркивая, он с гордостью косился на молодых казаков: мол, смотрите, каков я, самого государя в смех вогнал. Глядя на государя и на Ермилку, ближние шеренги конников тоже улыбались: было всем приятно, что государь не гнушается пошутить с простым казаком.
Пугачёв, прищурив правый глаз, покосился на фаэтон с Харловой, её малолетним братишкой Колей и Ненилой. Фаэтон, сверкая на солнце лакировкой, двигался по гладкой луговине в стороне от дороги — там не так пыльно. Рядом с фаэтоном ехал на крупном коне полковник Падуров. Он пытался завести разговор с Харловой, но та молчала, понуро опустив голову.
Измученные, покрасневшие от слез и бессонницы глаза её были обведены темными тенями. Время от времени оборачиваясь в сторону чернобородого царя, Падуров издали кидал на него конфузливые, опасливые взгляды: а вдруг «батюшка» из пустяковой ревности вознегодует на него? В сердце Пугачёва действительно вскипала временами не то что ревность, а нечто близкое к досаде супротив бабьего угодника Падурова, но он всякий раз подавлял это чувство. Да и стоит ли беспокоиться из-за этой неподатливой барыньки?
Недотрога, плакса, капризница! «Я к ней с лаской, а она, знай, слезами умывается… Смотрю, смотрю, да и выгоню в три шеи. Чистоплюйка, черт…»
— Слышь, горнист! Ты покажи-ка эту курочку Лидии Федоровне да мальчонке ейной. Пущай подивятся.
— Федоровне? — переспросил Ермилка Пугачёва. — До разу… — и, тряхнув чубом, тронул свою лошадку.
Пугачёв видел, как Ермилка подъехал к экипажу, бросил орла в ноги женщинам и, то ударяя себя в грудь, то оборачиваясь и тыча в сторону Пугачёва, с жаром что-то говорил.
Харлова резко отвернулась, сидевший против нее Коля потрогал орла ногой и с пренебрежением спросил Ермилку:
— Кто, Пугач убил?
— Государь птицу подстрелил. Своеручно…
— Для тебя — государь, для меня — бродяга, — сказал Коля и глаза его сверкнули.
— Молчи, щенка кудой! — прохрипел татарин-возница и, круто обернувшись, замахнулся на мальчишку кнутом.
— Не смей! — крикнул вознице Падуров, а мальчонке крепко погрозил пальцем.
Харлова, тронув брата за колено, испуганно запричитала:
— Коленька, умоляю… Будь умница…
У мальчика задрожали веки, чуть покривился рот, он взглянул в побледневшее лицо сестры, всхлипнул и часто замигал, уставясь взором в бегущую под ногами пыльную дорогу. Затем внезапно схватил орла и резким движением выбросил его из фаэтона.
«Змееныш какой», — подумал Ермилка, хотел обругать его, да не посмел из-за Падурова. Но вот Падуров приподнял шапку, с чувством сказал:
«Прощайте, Лидия Федоровна», — и бочком-бочком, стараясь незаметно миновать государя, отъехал к своей части оренбуржцев. Ермилка тоже было собрался поворотить коня. Окидывая простоватым взглядом унылую Харлову и краснощекую Ненилу, он решил, что дородная девушка хотя и перестарок, а много краше барыньки, да и характер у Ненилы куда лучше.
Первого октября, в полдень, каргалинские татары торжественно встречали государя.
Каргала стояла в стороне от тракта, в двадцати двух верстах от Оренбурга. Населявшие её татары были зажиточны, они занимались скотоводством, хлебопашеством и торговлей с хивинцами, бухарцами и прочими соседними азиатскими народами.
В Каргале было около трех тысяч жителей. Числом построек она мало уступала Оренбургу. Но постройки деревянные, глинобитные, каменных жилищ — наперечет. Избушки, домишки понатырканы, как бог на душу положит. Улочки узкие, кривые, грязные. Сотни псов.
На торговой площади возле мечети разостланы по луговине дорогие ковры, поставлен резной дубовый стул. К подъехавшему государю приблизились два татарина, подхватили его под руки. Вся же толпа татар, сняв шапки, пала ниц, уткнув лбы в землю. Вдали маячили празднично одетые женщины, они не смели приблизиться к священному государеву месту.
— Встаньте, детушки, — сказал Пугачёв, садясь на стул. — Где у вас люди-то хорошие да почтенные?
— Ой, бачка-осударь, все в Оренбург забраны. Валла-билла!.. — ответили татары и стали подходить к целованию государевой руки. Видный старик в чалме и в круглых серебряных очках, прикладывая правую ладонь то к лбу, то к сердцу, вступил с Пугачёвым в разговор. Зажиточный, бывалый, он езживал в Казань, в Москву и в Мекку на поклонение гробу Мухамета, говорил по-русски чисто.
— Весь сеитовский татар с Оренбургу к тебе, бачка-осударь, убежит, — сказал старик. — Да и отсель бульно много наших правоверных за тобой собирается. Бульно много.
Вслушиваясь в певучий голос старика, Пугачёв подумал: ежели татары так охотно собираются идти к нему, то, пожалуй, еще охотней пойдут под его знамена столь богатые конной силой башкирцы. Он повернул голову и негромко сказал стоявшему на почетном карауле, с обнаженной саблей, полковнику Падурову:
— Сменись, мой друг, с кем ни то, да возьми с собой Ваню Почиталина, да еще Николаева. Да где-нибудь в избе спроворьте-ка высочайший манифест ко всем башкирцам. Чтобы всем им было ведомо, и пускай всякий без сумнительства и промедления ко мне спешит с конем, а того лучше о-двуконь.
4
Три Пугачёвца и четвертый юный татарин Али, ознакомленный в казанском медресе с мудростью ислама, с жаром стали составлять воззвание к башкирскому народу. Они сидели в просторной и светлой избе родителей Али.
Сначала дело шло туго, но вот мать Али и его сестра, красавица Фатьма, поставили на стол два жбана с крепким кумысом и деревянные крашеные чашки в виде тюбетеек. Отец Али имел двадцать кобылиц, мать славилась уменьем готовить волшебный степной напиток.
Фатьма была одета в яркий халат, перехваченный по тонкой талии золотистой шелковой, с кистями, шалью, на открытой точеной шее ожерелье из золотых и серебряных монет — русских, персидских, турецких. Матовое, с легким румянцем, лицо её оживлялось сиянием черных глаз. Игривая и сильная, как степная кобылица, она сразу ошеломила влюбчивого Падурова. И все давнишние и недавние его сердечные уколы и царапины в момент иссякли.
Померк в его сознании и печальный облик страдающей Лидии Харловой. Черт возьми, черт возьми!.. Погиб, опять погиб Падуров…
Мать увела девушку. Падуров снова потянулся к кумысу. Стало шумно.
Обсуждалась каждая фраза манифеста, строки все больше и больше словесно расцветали и кудрявились:
«Я во свете всему войску и народам утвержденный великий государь, явившийся из тайного места, прощающий народ, делатель благодеяний, сладкоязычный, милостивый, мягкосердечный российский царь император Петр Федорович, во всем свете вольный во усердии, чист и разного звания народов содержатель».
«…За нужное нашел я желающим меня показать и, для отворения милостивой моей двери, послать нарочного к башкирской области старшинам, деревенским старикам, малым и большим. Заблудшие и изнуренные, в печали находящиеся, услыша мое имя, ко мне идите… Мне, вольному вашему государю, служа, душ ваших не жалейте, против моего неприятеля проливать кровь, когда прикажется быть готовым, то изготовьтесь».
«…Слушайте! Когда на сию мою службу пойдете, так и я вас помилую.
Ныне я вас жалую даже до последка землями, лесами, жительством, травами, реками, рыбами и хлебом. Как вы желаете, всем вас пожаловал по жизнь вашу, и пребывайте так, как степные звери, в благодеяниях и продерзостях, а я даю волю вам, детям вашим и внучатам вечно».
«…А что точно ваш государь сам идёт, то с усердием осмотрения моего светлого лица встречу выезжайте».
«…Кто же, на приказания боярские в скором времени положась, мне изменит, то таковые милости от меня не просите и ко гневу моему прямо не идите».
Вдруг с улицы послышались быстро приближающиеся крики: то ли «ура», то ли «алла» кричал народ.
— Государь к нам едет, — сказал Али. — Мы обедом станем его потчевать.
— Где, здесь? — с изумлением сказал Падуров.
— Тут кудой, теснота, — сказал Али. — Рядом наш большой дом… Там.
Они все поспешно вышли на улицу.
Возле двухэтажного соседнего дома Пугачёв остановился: Али держал царского коня под уздцы, а его отец — старик в чалме, с очками на носу — и еще другой татарин почтительно подхватили государя под руки.
Приподняв занавеску, из-за оконного косяка скрытно пялилась на государя Фатьма. Падуров поклонился Пугачёву и, сказав: «Готово, ваше величество», — подал ему вложенную в конверт бумагу.
Взошли наверх. Женщины, слегка прикрывая длинными рукавами свои лица, кувырнулись государю в ноги. Усталый Пугачёв протянул им для целования руку. Он не обратил на Фатьму ни малейшего внимания. Пройдя в маленькую комнату об одном окне, Пугачёв сел к окну (под его ноги чьей-то волшебной рукой подсунулся коврик) и велел секретарю, Ване Почиталину, зачесть написанное.
— Вот встань-ка рядом со мной, чтоб мне видать было.
Секретарь принялся за чтение. Голос у него выразительный, звонкий.
Пугачёв, перегнувшись, неотрывно следил за строчками, по которым бежал взор секретаря.
— А ну, еще перечти, да не борзясь, а с толком…
Продолжая с напряжением следить за строчками и за глазами секретаря, Пугачёв, казалось, старался запомнить каждое произнесенное Почиталиным слово. Затем он взял указ в руки, наморщил лоб и, шевеля губами, сделал вид, что внимательно читает.
— Эх ты! Врачки какие… Падуров, гляди сюды, — сказал он. Падуров стал сзади Пугачёва и, перегнувшись через его плечо, заглядывал в те строки, на кои «батюшка» указывал толстым пальцем. — Вот тута, видишь, сказано: «…услыша мое имя, ко мне идите», а подобает сказать: «идите, мол, конны, а того лучше о-двуконь». Я ж, Тимофей Иваныч, о сем упреждал тебя… Забыл?
— Запамятовал, ваше величество.
— Вдругорядь будь памятливей, взыск чинить учну. А вот, гляди, в этом месте сказано: «Ныне я вас жалую даже до последка землями, лесами» и прочим, прочим — добавить предлежит, «а такожде денежным жалованьем, свинцом и порохом».
Пугачёв указывал строки совершенно точно и читал написанное правильно. Падуров с удовлетворением подумал: «А ведь „батюшка“ грамоте-то не плохо знает». На самом же деле из выкрутасистого, с завитушками, почерка своего секретаря Пугачёв не мог разобрать как следует ни единого слова. Да он и не пытался это сделать: этакую писарскую кудрявицу и доброму-то книжнику надо пообедавши читать.
— Немедля прикажи, Тимофей Иваныч, Идыркею перетолмачить на башкирскую стать.
— Слушаю, ваше величество! — ответил Падуров. — Сделаю вставки, что усмотреть изволили, да кой-какие ошибочки письменные я заметил…
Исправить подлежит.
— Сойдет и так, — возразил Пугачёв и почесал в затылке. — Лишь бы явственно было да мысли подходящие… Давилин! — обратился он к дежурному, — а ты, друг мой, коль скоро бумагу перебелят, немедля отправь её сей же день в Башкирию. А в кое место гонцу скакать, наш хозяин-бабай укажет тебе.
Сержант Николаев чувствовал себя в этот день отвратительно. С душевным смятением он думал о своей милой Даше. Как-то она там, жива ли, здорова ли, думает ли о нем хоть изредка? Да! Пусть сержант Николаев успокоится: Даша о нем помнит.
Сегодня первое октября, большой праздник — Покров. Сержант вспоминает, как в этот день он хаживал к обедне, как из церкви провожал Дашеньку до дому. То-то было хорошо: погода свежая, трава седая от инея, спелой рябины на ветках — красным-красно.
Сегодня Покров. Дашенька действительно ходила с приемной матерью в церковь. Все так же ярко светит остывающее солнце, все так же спелой рябины на ветках красным-красно, только нет милого, некому проводить Дашеньку до дому.
И вот, по случаю праздника, под вечерок приходит в гости к Дашеньке тайная подруга её Устинья Кузнецова. Капитанша сердится на Дашеньку: невместно, мол, дочке коменданта водиться с простой казачьей девкой. Но Дашенька любит Устинью за её верный характер, за девью красоту, за печальные песни.
Устя помолилась на образ с горящей лампадкой, сняла с головы шелковый полушалок и, поцеловав Дашеньку в губы, сказала:
— А ведь я твоего суженого видела, Митрия Павлыча…
— Уж не во сне ли?
— Пошто во сне… Въяве видела, вот как тебя.
Дашенька всплеснула руками:
— Ну сказывай, сказывай, скорей, где, когда?
Девушки сели возле предзеркального столика. Устинья, пощелкивая орехи, стала не спеша рассказывать, как она недавно гостила у тетки в Илецком городке и как в это самое время городок передался без боя толпе мятежников.
— Вот тут-то, в толпе-то этой, я и усмотрела сержантика-то твоего…
— Ой, да очнись, Устинья! Что ты, в какой толпе?
— Да в той самой, вот в какой… Худой да длинный, а волосы-то по-казачьи острижены, косу-то ему обкорнали, и одет-то он по-казачьи, не вдруг признаешь…
— Господи, да как же он попал-то? — заметалась, всполошилась Даша. — Да говорила ли ты с ним?
— А и не подумала говорить. Он рыло отворотил от меня — да ходу!
Должно, чует, что совесть не чиста.
Дашенька вынула из-за пояса носовой платок, собираясь заплакать.
Устинья, спохватившись, затараторила:
— Да ты, подружка, не тужи… Он и сам, поди, не рад… Я все узнала.
Он в полон попал. Казаки ладили повесить его, да сам батюшка помиловал.
Вот он и остался служить ему, батюшке-т, в петлю-то не больно сладко лезть, до кого хошь доведись… Да мы твоего дружка выручим, подруженька, не горюй, ягодка моя… Вызволим!
Даша заплакала. Устинья опустилась возле нее на колени, обвила её за шею сильными руками.
— Ой, Митенька, Митенька, — заливалась слезами Даша. — Ну кто, кто его станет выручать?
— Да мы с тобой, вот кто… Я батюшке песни пела да плясала, — батюшка мне пять рубликов пожаловал. Вот и поедем к нему. Уж я батюшку-т упрошу, укланяю.
— Какой это батюшка, что за батюшка такой? — насторожилась Даша, перестала плакать и осторожно сняла со своих похолодевших плеч теплые руки Устиньи.
Казачка поднялась с полу и, придвинув стул, села колени в колени с Дашей.
— Слушай, — зашептала она, озираясь на дверь. — Батюшка — доподлинный царь-государь… Вот кто батюшка.
— Это душегубец-то? Побойся ты, Устинья, бога! — воскликнула Даша, губы её задергались.
— Да не шуми ты! — сдвинув брови, загрозилась Устинья. — Неровен час, полковник Симонов нагрянет, папаша нареченный твой. — И снова зашептала:
— Только ты, подруженька, молчок, никому не брякай. А я тебе вот что… Сам Иван Александрыч Творогов его за государя признал, а уж он казак умнющий да богатый.
— Стало, он умен, твой Творогов, а все достальные дураки — и папенька, и Крылов, и губернатор… Вот какое, девка, у тебя понятие… Да ты с ума сошла, чего ли? Разбойника, душегуба за царя принять! Да истинный-то Петр Федорыч одиннадцать лет тому назад умер. Про это и в книгах пропечатано. Что же он, из могилы, чего ли, встал?
— Откуда мне знать, — с сердцем проговорила Устинья. — В народе говорят — похоронили подставного, а доподлинный-то государь в сокрытие ушел.
— Эх ты, дура-дура! — потряхивая головой, укоризненно сказала Даша.
Устинья встала, накинула на голову полушалок, проговорила охрипшим от возбужденья голосом:
— Да мне что? Плевала я! Не мой суженый. Ну и сиди… Прощай!..
Глава 9.
Каторжник Хлопуша. Фатьма рушит закон. Бочку-Осударя татары торжественно несут на кресле.
1
Ночной осмотр крепости был губернатором отменен до следующего дня.
Крепость давным-давно не ремонтировалась, хотя деньги на её благоустройство ежегодно из Петербурга получались.
Правительство имело полное основание полагать, что Оренбургская крепость, сооружавшаяся одиннадцать лет инженерными генералами, снабженная семьюдесятью добрыми орудиями и всем необходимым, представляет собою необоримую твердыню. На самом же деле все укрепление состояло из земляного вала с десятью бастионами и двумя полубастионами, примыкавшими к обрывистому правому берегу Яика. Между бастионами — четыре выхода из города. Одеты камнем были только два бастиона, на остальных не завершены даже земляные работы.
Окружавшие город рвы заросли бурьяном. Обыватели свозили сюда ободранные туши дохлых лошадей, битые горшки, бутылки, щепки, всякий дрызг. Через ров в любом месте ездили на телегах, и лишь в немногих местах, где откосы взяты в камень, было невозможно пробраться из крепости в город. Бревенчатый частокол вдоль вала и ограждающие ров рогатки отсутствовали. Крепостные ворота затворов не имели.
Губернатор хватался за голову, с отчаяньем выкрикивал:
— Всех, всех суду предать!
Но окружавшие его начальствующие лица и некоторые штаб-офицеры утешались тем, что в первую голову предавать суду пришлось бы губернатору себя.
Было сделано распоряжение: немедленно приступить к углублению рва и проведению всех необходимых крепостных работ силами гарнизона, сидевших в тюрьме каторжан и всех способных к труду местных жителей. Работать день и ночь. Уклоняющихся и нерадивых наказывать тут же, на месте.
Вскоре закипела работа. Появились тысячи тележных подвод. С ночи по всему фронту работ зажглись костры. Слышались крики, ругань, понуканье, скрип немазаных колес. По улицам города, через осеннюю тьму, сновали люди с фонарями, плелись, позвякивая кандалами, каторжники, скакали курьеры, вышагивали, гордо подняв голову, верблюды с поклажей на горбах.
Столь внезапно поднявшаяся суматоха напугала жителей и породила многие толки. В народе стали поговаривать, что Емельян Пугачёв, которого начальство всячески стремится опорочить, совсем даже не простой казак, а «другого состояния».
У костров, как только отвернутся капралы с понукалами, сходятся нос к носу люди.