Читать книгу «Сны Григория Варсавы. Судьба и творчество Григория Сковороды» онлайн полностью📖 — Вячеслава Лютова — MyBook.
image

Затерянные корни

Найти корни простого и ничем не заметного казацкого рода Сковороды, да еще в темных ХУ1—ХУП веках – занятие практически безнадежное. Есть, конечно, некоторые предания, общая история казачества, есть даже семейные «сковородинские» байки – но все это вкупе лишь беглые и случайные картинки, штрихи (хотя я, может быть, и не прав – слишком многие исследования и источники мне в данное время и в данном месте попросту недоступны). Но как бы то ни было, этим эскизам пока и доверяюсь.

Прапрадеды Сковороды – без имени и отчества, – стоявшие у истоков казачества, скорее всего, как и другой люд, бегали некогда в Сечь голотой, нанимались, как и большинство прежних «доромановских» казаков, на заработки – «ходили казаковать», промышлять рыбой и зверем. Особое удовольствие доставляли походы – то на крымских татар, то на молдавских цыган, то на шляхту. Иногда, под винными парами, могли и Москве погрозить. В общем, разбой и кочевье, хотя и принявшее со временем «цивилизованное направление» и «государственные формы».

Немного известно (и то, должно быть, неправда) о прадеде Сковороды – он бродяжить по разудалой казацкой вольнице не стал, женился, зацепился за подол, назвался сиднем, гнездюком, хотя всякий раз возил в Сечь хлеб, а однажды даже провел там всю зиму, охраняя с другими куренями трофейные турецкие пушки и прочую запорожскую походную утварь. О нем сохранилась (а может быть, и придумалась) байка, что его некогда крестил сам гетман Сагайдачный незадолго до своей кончины.

Дед Сковороды тоже был неплох, не раз выбирался в куренные атаманы и даже ходил вместе с Хмельницким под Жванцы против ляхов, хотя и неудачно. Говорили, что душа у него была не на месте: сидя с казаками на засеке, мечтал о тихом хуторе и хлебном поле; гнездясь дома с женой и ребятишками, мечтал о походах и казацких подвигах. Так покоя и не нашел и тоской такой себя измучил.

От отца, Саввы Сковороды, будущий философ унаследовал миролюбие и благочестие, от матери – терпение и хороший голос. Это, пожалуй, единственное достоверное сообщение…

Реконструировать детство человека, затерявшееся где-то в начале ХУШ века, – задача сродни предыдущей. Но здесь есть хотя бы источник – целый абзац из хроники Ковалинского. Больше, к сожалению, довериться некому. И это тем печальнее, если учесть, что именно в детстве «вылепляется» сущность человека, и детские впечатления подчас становятся решающими (как здесь не вспомнить выросший из детских неврозов и страхов психоанализ ХХ века!)

Впрочем, биограф говорит следующее:

«Григорий на седьмом году о рождении отличался склонностью к набожности, талантом к музыке, охотой к наукам и твердостью духа. В церкви он добровольно ходил на церковные пения и пел чудесно, приятно. Любимый же, почти всегда напеваемый им был такой стих отца Иоанна Дамаскина: „Образу золотому, на поле Деире служимому, три твои отроцы не берегоша безбожного веления…“ и прочее…»

На этом, собственно, детство кончается. Хотя…

Термин Э. Радлова невегласие уже давно прижился в философской литературе, обозначая то повсеместное невежество, царившее в России в ХУШ веке. Но именно из него, собственно, и произросла – с трудом, как деревце сквозь асфальт – русская культура и русская интеллигенция. Кстати, определение «повсеместный» нуждается в некоторой корректировке – русское невежество (как и нищета) имело свою географию: чем дальше в глубь России, тем отчаяннее положение.

На «приграничных» территориях дело обстояло совсем иначе. К примеру, достаточно образованы были архангельские крестьяне, поморы; М. В. Ломоносов вовсе не из тьмы вышел – только в одних Холмогорах было несколько школ; крестьяне Шубин и Дудин, обучавшие Ломоносова читать и считать, сносно владели несколькими языками; да и сам отец «русского Невтона», имевший свой по-европейски оснащенный галиот, стоит думать, не на пальцах изъяснялся в современной ему навигации. В продолжение примера можно вспомнить и хорошее замечание Г. В. Плеханова: «Родись Ломоносов в какой-нибудь помещичьей деревне центральной России, ему, пожалуй, не пришлось бы сопровождать своего отца дальше, как от господской усадьбы до господской пашни…»

Точно так же – почти слово в слово – можно сказать и о Григории Сковороде (кстати, и Сковорода, и Ломоносов, если верить уточненной биографической хронологии, в 1734 году оказались в одном и том же месте – в Киевской академии; только первый пришел, а последний собирался академию покинуть).

Действительно, Гетманщина на протяжении всего ХУШ века (до ликвидации Сечи и закрепощения крестьян) была буквально наполнена страстью к знаниям и чем-то даже напоминала громокипящий кубок, в котором смешалось множество культурных и религиозных традиций. Кстати, и еще задолго до прорубленного Петром окна в Европу, заграничные путешественники с удивлением отмечали, что, например, большинство казацких жен и дочерей умеют читать («бабам ли грамоте уразуметь!»), а зачастую встречаются такие казаки, чьи обширные познания совсем не укладываются в характер простолюдина.

Как свидетельствуют ревизские полковые книги в архиве Малороссийской коллегии, только в селах Лубенского полка, к которому был «приписан» и Савва Сковорода, было 172 школы; в самих Чернохах – три, причем, количество дворов едва насчитывало полторы сотни. Обычная, среднестатистическая – по нынешним меркам – деревушка.

И вот здесь лирическое отступление так и просится на бумагу.

Очень жаль современную государственную систему образования. Перенести бы Сковороду из прошлого в наше настоящее, так он, пожалуй, ездил бы на автобусе в райцентр учиться (и то с неохотой), поскольку подобное количество дворов смотрело бы на одну-одинешенькую и то невероятно запущенную школу с нищими и озлобленными учителями, месяцами не видевшими зарплату. Сковороде просто повезло, что он родился в просветительском водовороте. К слову, все школы на Гетманщине – явление исключительно народное; никаких правительственных программ там попросту не было; никаких бюджетов (хотя, правды ради, заметим, что была строчка на школы в казацком коште), субсидий, инвестиций, государственных траншей и государственной политики.

Однако, так ли это важно для понимания философии Сковороды? Важно, и даже очень. Подобное школьное изобилие – не чета нынешнему – ярко свидетельствовало о знании как потребности. Народ не толкали к учению и знаниям – он сам толкался за ними, как на рынке за маслом или мясом. Сама среда поэтому становилась теми дрожжами, на которых замешивалось оригинальное философское тесто. «Оригинальность», конечно, относительная – шло тотальное примеривание западной философской шапки на украинские чубы. Пусть самобытных идей пока не было, но самобытный поиск их был представлен весьма широко. Именно об этом я и хотел сказать, выделив банальное сочетание «страсть к знаниям». И именно ее и следует назвать одним из главных впечатлений детства Сковороды.

Другим впечатлением, также из этой страсти произросшим, стали учителя маленького Григория, который уже к шести годам выучился бегло читать. Имена их неизвестны – и это, кстати, еще одна из черт той эпохи: неперсонифицированность образования, странная, но позитивная безличность, некий неповторимый фольклорный образ – образ странствующего жака-школяра, недоучившегося спудея, пробирающегося домой на летние вакации, нищего, полуголодного, но весьма романтичного, к месту и не к месту толкующего, к примеру, Горация какому-нибудь казацкому дитяти за кров и харчи. Таким этот образ и отложился в памяти Сковороды.

Тогдашние спудеи, в основном, питомцы Киевской академии, исходили гетманские и запорожские земли вдоль и поперек и были таким же обычным явлением, как ныне появление в телевизоре какого-нибудь очередного кандидата в депутаты. Более того, Д. Яворницкий в своей «Истории запорожских казаков», развенчивая миф о казаках как о гуляках, пьяницах и грубых невеждах, склонен считать, что «ученые и недоученые спудеи» вкупе с польскими и украинскими панами и великорусскими дворянами стали особым культурным прецедентом. Они даже отличались своим языковым строем: запорожцев, к примеру, узнавали по частым ссылкам на Священное писание, любви к иностранным словам и витиеватым выражениям типа «душепагубного езера греховного». Подобные школярские тайны в виде «недишкреции, респонса, сатисфакции и перспективы» наверняка попадали на слух еще только постигавшему премудрости азбуки Сковороде.

Так что еще раз отметим: народная страсть к знаниям и пленительный для детского воображения странствующий студент и стали тем живым «ненаписанным» букварем, по которому училась когда-то читать русская философия.

Впрочем, подошло время и самому Сковороде стать «спудеем» – в 1734 году (по другой версии – в 1738 году), двенадцати лет от роду, как, кстати, и сыновья гоголевского Тараса Бульбы, он отправился в Киевскую академию.

Киевская академия

Прекрасен был град Киев, и холмы Киевские, благословленные когда-то святым апостолом Андреем, крещенные святым Владимиром и возвеличенные в монашеской аскезе великим Феодосием Печерским. Богат был Киев – слишком много торговых путей сходились в его лавках на Крещатике и Липках. Разношерстен был Киев – кто только не запутался в Подоле его великолепного платья: и казаки, и шляхтичи, и немцы, и русские, и евреи, и еще прочих национальностей десятки. Вот здесь, в этой пестроте и многоцветье Подола, плодила талантливых школяров Киевская академия, ставшая, по словам исследователя, основой складывающейся в России разночинной интеллигенции и приютившая в своих стенах как выходцев из духовного сословия, так и из обычных казацкого и чиновного.

Лик ее основателя – сына молдавского воеводы Петра Могилы – уже довольно потускнел за столетие, так что двенадцатилетнему Григорию Сковороде остались в наследство лишь легенды о загадочном киевском митрополите. Никто не знал, где Могила учился – кто-то называл Замойскую академию, пропитавшую его «польским духом», а кто-то даже отправлял его в диковинную Голландию. Рассказывали о том, что Петр Могила, тогда еще молодой Печерский архимандрит, собирался открыть латино-польскую школу, и не где-нибудь, а в лавре, чем ужасно растревожил весь Киев – как пишет летописец, «от некоторых попов и казаков великое было негодование… и хотели самого Петра Могилу и учителей его до смерти побити, едва их уговорили».

Из этого «спора» Могила вышел победителем и даже «переселил» свою школу в православный Братский монастырь. Говорили, что «зело умен был» и покровителей имел весьма надежных («родовые связи», как называет это Г. Флоровский; кстати, после смерти отца Могилы, опекунами Петра были канцлер Жолкевский и гетман Ходкевич). Школу же выстроил по иезуитским образцам, почти целиком переняв план общего образования. Учебники и книги также были «еще те» – начиная латинистом Альваром и кончая Аристотелем и Аквинатом. Преподавание велось строго на латыни. Жесткий распорядок школьной жизни соответствовал иностранным (европейским) коллегиям и академиям.

Сковорода подобную «иезуитчину», естественно, застал. В академии существовало четыре только языковых латинских и греческих классов: фара, инфима, грамматика, синтаксима. Завершали обучение в классах философии и богословия с тем стандартным набором философских и схоластических сочинений, который так не устраивал, к примеру, того же Ломоносова. Вкусил Сковорода и строгость коллегии – в академии розгами и плетьми насаждался почти монашеский режим, а иезуитские требования к качеству учебы были настолько высоки, что в списках студентов частенько появлялось примечание: «по вакациях не явился».

Впрочем, возвращаясь ко времени Петра Могилы, заметим, что обвинения в латинизме, папстве, униатстве, католицизме были столь часты и однообразны, что в конце концов Могила перестал обращать на них внимания. Главным его трудом – странное дело! – стала книга «Православное исповедание», в которой он бичевал протестантов, заполонивших Европу и теперь пробирающихся в казацкие пределы, и отвергал многие папские догматы. Мудрые люди так и не смогли понять, чего же в нем оказалось больше: латинского православия или русского католичества. Не мог этого уразуметь и Сковорода, попавший, даже по прошествии века с означенных событий, в жаркие богословские споры и диспуты. Не уразумел не потому, что был «слаб рассудком», а потому, что сама суть спора – как это ни покажется парадоксальным – была ему совершенно неинтересна. Этому есть целый ряд объяснений, но пока подчеркнем лишь суть выделенного сковородинского парадокса.

И еще. Прот. Г. Флоровского в «Путях русского богословия» писал:

«Могила и его сподвижники были откровенными и решительными западниками. Они стремились объединить русских и нерусских за единой культурной работой, в единой психологии и культуре. И та глухая, но очень напряженная борьба, которую мы все время наблюдаем вокруг всех начинаний и предприятий Могилы, означает именно эту встречу и столкновение двух религиозно-психологических и религиозно-культурных установок или ориентаций – западнической и эллино-славянской».

Стоит ли дополнительно пояснять, что Малороссия как раз и стала той пробиркой, в которой эти реактивы смешались без каких бы то ни было прогнозов на исход опыта? Что же касается Сковороды, видевшего эту встречу воочию и ежечасно, то и он не избежал ее. Вот только сама встреча оказалась в философии Сковороды совершенно иной, нежели ее схематично рисуют университетские учебники.

Впрочем, пока самому Григорию не до этого. Вернее, это пока является тем внешним обстоятельством, с которым приходится считаться, но осознавать – нет ни желания, ни мотивов.