Читать книгу «Провинциальные тетради. Том 3» онлайн полностью📖 — Вячеслава Лютова — MyBook.
agreementBannerIcon
MyBook использует cookie файлы
Благодаря этому мы рекомендуем книги и улучшаем сервис. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с политикой обработки персональных данных.

За букварем мира

Начало 1770-х годов – счастливая пора в жизни Сковороды, удивительная, как говорит об этом биограф. Философ живет в мирной тишине и уединении у друзей – в частности, у Степана Тевяшова в Острогожске. Острогожское лето 1772 года окажется самым плодотворным – Сковорода напишет шесть философских сочинений, в том числе и «Разговор пяти путников». «Он полон творческой энергии, – пишет Ю. Барабаш, – ему есть что сказать, и он словно торопится выговориться… Это пора жизненной зрелости, какой-то особенной внутренней раскрепощенности, душевного равновесия, расцвета».

В 1775 году отзвуком острогожского лета попадет к Тевяшову-сыну переписанный набело «Разговор, называемый Алфавит, или Букварь мира». Этот «дружеский разговор о душевном мире» не только подытожит пятидесятилетие жизни Григория Варсавы, но и станет центральной частью его этики. Метафизика человека, в которую со всей страстью исследователя, искателя окунулся Сковорода, привела его к «тайному закону человеческого возрастания» – тот, кто живет в несогласии со своей природой и не чувствует в делах своих «сродности», обречен на страдания и муки, на вечную тоску по душевному покою, на испепеляющий пламень суетного эмпирического мира.

Сковорода не просто чувствует важность этой идеи. Наряду с самопознанием и идеей «разделения натур» он делает понятие «сродности» краеугольным камнем своей философии. Он также понимает, что поиск «душевного мира» несравнимо шире «счастья».

Сковорода даже меняет тон диалога – здесь уже нет случайных слушателей, которым нужно что-то доказывать, «втемяшивать», чем-то удивлять, подчас резко осаживать. И это правильно: нет смысла спорить о душевном мире – о нем можно лишь тихо говорить с близкими друзьями. К слову, за собеседниками Григория в диалоге стоят его острогожские друзья: Афанасий Панков и Яков Долганский. Поэтому мысль Сковороды не прячется в одном «личном» персонаже, как это было прежде, а разливается по всем. Он даже доверяет высказать свой прежний «полемический» опыт Якову, которому, как когда-то Сковороде, «довелось побывать в гостях и напасть там на шайку ученых», что при бутылках и стаканах «разожгли диспут»: какая наука лучше, какое вино полезнее, кто «погубил республику Афинскую», пока, наконец, не «наврали много о богине Минерве».

– Я не мог ничего понять и никакого вкуса не почувствовал, – признается «слушатель академиков». – А в любезной моей книжечке, которую всегда с собой ношу, недавно вычитал, что счастье не от наук, не от чинов, не от богатства, но единственно зависит оттуда, чтобы охотно отдаться на волю божью…

Это был повод – и весьма основательный – для серьезного и неспешного разговора.

Так легко покориться суетной обыденности, блаженно качаться на ее волнах, гибнуть в ее ураганах, жить с оглядкой на «среду» и печалиться затем, что «среда заела». Мы покорны стереотипам и сиюминутной выгоде, мы несем крест и тянем лямку. И в этом шумном, но немом «прохождении жизни» даже не подпускаем к себе мысль, что покоряемся совсем не тому, чему следовало бы, что единственное достойное человека смирение есть покорность «тайным законам» нашего духа. Этика Сковороды, по словам В. Зеньковского, вполне могла бы стать апологией этой покорности.

«Чем кто согласнее с Богом, тем мирнее и счастливее», – повторит в который раз Сковорода. Он же и определит, что это значит – «жить по натуре», не избирать вместо прозорливой или божественной натуры себе путеводительницей скотскую и слепую. «Природа есть первоначальная всему причина и самодвижущаяся пружина… Природа зажигает к делу и укрепляет в труде, делая труд сладким».

Отсюда своеобразный сковородинский «прагматизм» – зачем хвататься за какую-нибудь должность, место, звание, дело, не зная, будешь ли в этом счастливым? Зачем превращать счастье работы в тягло, повинность – лишь по незнанию своему, по нежеланию заглянуть в себя и услышать голос глубокой и богообразной природы своей. «По сей-то причине искушенный врач неудачно лечит. Знающий учитель без успеха учит. Ученый проповедник без вкуса говорит. С приписью подьячий без правды правду пишет. Перевравший Библию студент без соли вкушает. Во всех сих всегда недостает нечто». Недостает «сродности», «сердца», живой искры.

«Совсем телега, кроме колес», – скажет про таких Григорий Варсава и даже пригрозит, что сам бросит «нынешнее свое состояние» и станет последним горшечником, если почувствует, что жил и философствовал до сих пор «без природы», зато старательно замазывал склонность к низкому гончарству. То же касается и обычной дружбы, человеческих отношений, «связей». «Наше дело познать себя и справиться, с кем обращение иметь мы родились» – и, может быть, тогда станет понятно, что незачем было ходить за «стадами обезьян философских», вечно «зевающих на мирскую машину, но одну только глинку в ней видящих». Сковорода оговорится и посетует: «Хотя /ведь/ чувствовали, что как-то, что-то, чем-то, тайным каким-то ядом жжет и мятежит сердце их, но оно как неосязаемо, так и презираемо было». А дел-то всего ничего – бросить перо и лопату взять, завершить разговор и уйти из чужого дома…

«Нужно только познать себя, куда кто рожден. Лучше быть натуральным котом, нежели с ослиной природой львом…»

«Кто безобразит и растлевает всякую должность? Несродность. Кто умервщляет науки и художества? Несродность. Кто обесчестил чин священничий и монашеский? Несродность. Она каждому званию внутренний яд и убийца…»

«Природа и сродность означают врожденное Божие благоволение, тайный его закон, всю тварь управляющий, – говорит Сковорода своим друзьям. – Какое мучение трудиться в неподходящем для тебя деле». Это мучение становится настоящим пристанищем «беса уныния», который «в треск и мятеж душу обращает», наполняет смертной скукой, печалью и завистью и, наконец, ведет к «безобразным дел страшилищам и собственноручным себя убийствам».

Но кого бы из нас, покрытых блестящей пылью обыденного мира, устрашила такая перспектива? Кто бы взялся искать природу свою, когда даже не разумеем свои просьбы и молитвы? «Просим у Бога богатства, а не удовольствия, – сетует Сковорода, – великолепного стола, но не вкуса, мягкой постели, да не сладкого сна». Словно забыта пословица: не проси дождя, проси урожая.

Басни Харьковские

О пословицах Сковороде не впервой. К той же идее сродности Сковорода «приурочит» немало басен. Одна черепаха, к примеру, чья прабабка вздумала у орла учиться летать да разбилась насмерть, проклинала красоту полета: «Пропади оно летать». Пролетавший мимо орел бросил ей в сердцах:

– Слушай ты, дура! Не через то погибла твоя прабабка, что летала, но тем, что принялась не за свое дело.

Слишком проста истина для нашего сложного интеллектуального времени, слишком низка и простонародна. Хотя для интеллектуалов запишем в своих тетрадках: «Хочешь ли счастливым быть, будь сыт в своей доле», – говорит Сковорода. «Не желай ничего свыше своих сил», – скажет позднее Ф. Ницше. «Люби то, что тебе предназначено», – выведет формулу дивного нового мира О. Хаксли…

«В седьмом десятке нынешнего века, оставив учительскую должность и уединяясь в лежащих около Харькова лесах, полях, садах, селах, деревнях и пчельниках, обучал я себя добродетели и поучался в Библии; притом благопристойными игрушками забавляясь, написал полтора десятка басен… А сего года в селе Бабаи умножил оные до половины».

Таким письмом открывал в 1774 году Григорий Варсава свои «Басни харьковские», сборник «мудрых игрушек», которые должны были «таить в себе особую силу».

Обращение к «низкому жанру» не было для Сковороды зазорным. Напротив, он словно взялся доказать совершенно обратное – нет иного способа лучше донести до человека глубокий смысл вечных истин, мораль, символически выраженную в ясных и ощутимых образах и ситуациях. Для философа басня и библейская притча тождественны, да и на фоне морально-этических задач, стоящих перед ним, ему нет смысла рассуждать об особенностях жанра.

«Друг мой! Не презирай баснословия! Басня и притча есть то же. Не по кошельку суди сокровище, праведен суд суди. Басня тогда бывает скверна и бабья, когда в подлой и смешной своей шелухе не заключает зерно истины, похожа на орех пустой».

Этот «забавный и фигурный род писаний» был любим и древними философами, мудрецами, и учениками Христовыми, апостолами. Сковорода повторит это не раз и даже определит суть «метода»: «Мудрые и в игрушках умны и во лжи истинны. Истина их острому взору ясно, как в зеркале, представлялась, а они, увидев живо живой образ истины, уподобили ее различным телесным фигурам».

Лавр и зимой зелен; истина, заложенная в басне, не тускнеет и просторечная грязь к ней не прилипает…

Уже немало сковородинских басен было рассказано, рассыпано по нашему жизнеописанию. Обращение к басне – не просто выбор жанра, литературной формы. Бумага как благодатное поле, которое рождает и пшеницу, и рожь, и гречиху. Все произрастает из зерен священного писания; и это поле всю жизнь возделывал Сковорода. Все переплелось в его сочинениях: символический мир Библии и символический мир басни есть то же.

«Библия есть для Сковороды именно книга философских притч, символов и эмблем, некий иероглиф бытия», – писал в «Путях русского богословия» Г. Флоровский, определяя «перемешанный» философский мир Сковороды в «категориях платонизирующего символизма». О символизме как характерной особенности метафизики Сковороды говорили в своих очерках Д. Чижевский и В. Эрн. Немного сдержаннее на этот счет оказался В. Зеньковский – он хотя и признал наличие у Сковороды «символизма в онтологическом смысле», все же определил страсть философа к символам как «манеру мыслить», как особенности слога.

Впрочем, каковы бы ни были оценки, сам Сковорода смотрел на символизм именно как на особый мир, «тайнообразный мир», «маленький богообразный мир, или мирик». Он для философа являлся одной из бесспорных основ метафизики. В конце концов, библейский символизм, аллегоризм оформит систему «трех миров», которая войдет во все классические интерпретации творчества Сковороды.

«Первый /мир/ есть всеобщий и мир обитательный, где все рожденное обитает, – писал Сковорода в диалоге „Потоп змиин“. – Сей мир составлен из бесчисленных мир-миров и есть великий мир. Другие два суть частные и малые миры. Первый – микрокосм, сиречь мирик, мирок или человек. Второй мир символический, сиречь Библия. В ней собраны небесных, земных и преисподних тварей фигуры, дабы они были монументами, ведущими мысль нашу в понятие вечной натуры, утаенной в тленной так, как рисунок в красках своих…»

Сковорода и сам «рисует» Библию, и она меньше всего походит на книгу в кожаном переплете с медными застежками. Он ищет «фигуру Библии», и чаще всего называет ее Сфинксом, тайну которого и блаженную радость может узреть лишь познавший себя. В «Баснях харьковских» Библия предстает в образе спящего льва, вокруг которого носятся обезьяны – «восставшие идолопоклонничьи мудрецы» – носятся до первого львиного рыка.

«Библия есть завет, запечатлевший внутри себя мир божий… она как заключенный сундук сокровища, как жемчуга мать», – пишет Сковорода. А затем, вспоминая «предревних богословов», повторяет свою любимую мысль, говоря об их умении «невещественное естество божье изобразить тленными фигурами, дабы невидимое было видимым». Стоит ли удивляться, что сковородинское восприятие Библии было названо «системой кодов и знаков», а в его творчестве неизбежно определились «семиотические элементы».

Между тем, ограничиться лишь «семиотическими маркерами» на полях философского творчества Сковороды было бы ошибкой. По сути, аллегорический мир – это далеко не прихоть Григория Варсавы. Он семиотичен по определению – как семиотична сама эпоха. Отсутствие собственно философской терминологии, по словам В. Зеньковского, отчасти оправдывает Сковороду за его пристрастие к символам – роль научного термина в суматошную эпоху становления русской мысли могла сыграть лишь аллегория.

1
...
...
16