КПП, бывший магазин при нём, с остатками столов и поставленными на бок неработающими холодильниками и шкафами, стал нам и баром, и казино, и теленовостями. Диктором начинал сам Никодим. Протирая посуду, в начале вечера сообщал, что в Настасьино стреляли, а у Редькино много следов парнокопытных. Ещё редкая публика, рассаживаясь в четыре, делала вид, что пришла именно за новостями, а не за тем чтобы нажраться до белого каления. Мужчины именно так готовились вступать в борьбу, когда призовёт долг, Президент или радио. Кивали, обсуждали, что косуль много, а волков нет. Хищников нет. Речь Никодима подхватывали больше и чаще, скажем Дед, который хрипло предсказывал погоду назавтра по местам на небе, или Беглый. Тот часто делал вылазки вплоть до Минского шоссе, в Верею, бывало, что в Можайск, его рассказы всегда были гвоздём вечера. Он отрицал, что есть внезапный сон, но то, что дальше Можайска пройти нельзя из-за какого-то препятствия – подтверждал. Мы тогда дискутировали, что вместо изоляции, невидимой стены, зажавшей нас тут от мести Пришедшим, пропускавшей только инсектов и жуков, лучше бы вместо этого всё вертелось и невозможно было на месте усидеть. Лучше бы мы вынуждены были постоянно перемещаться, как кочевники, чем пить здесь в потёмках. Накаркали, как говорится. А то хищников нет. Хищников на нас нет.
Зажигались огарки, огоньки сигарет, в пустой темноте углов рассаживались ещё семь-восемь пришедших, включая иногда и меня. Хоть прятаться мне надлежало больше всех, а болтать меньше остальных, я не мог неделю провести в одиночестве. Я вознаграждал себя за терпение жить одному. Ну, как одному, почти одному. Пса я скрывал и запирал его, уходя, в доме. И за это смирение, самосохранение за забором, как зарплату, как премию, давал сам себе явку на КПП по пятницам. В самый шумный день, в вечер. Вечер, когда многие раскрывались, сообщая о прошлой жизни небылицы, присваивая себе что-то от героев виденных ими фильмов и преувеличивая ту опасность, что они представляли для государства и людей. Любил я пятницу и за большое число свечей, что выставлял Никодим. Уют и гало от них, напоминали мне рестораны в далёких чужих странах, что я так любил. Когда я их любил и когда путешествовал. Когда эти страны ещё были в природе. Лежали на спине капризной черепахи, что никак не сдохнет в эфире космоса, а может сдохла давно, но всё никак не утонет, так и плавает пузырём, неся нашу плесень из осени в зиму… Кто ест дохлых черепах? Не помню такого из зоологии. Нет на них хищников. Не наблюдалось раньше. Теперь пришли.
Если новостей от Беглого не было, или его самого не было, а публика начинали нести афинейскую мудрость, то молча я уходил. Этим очевидно поддерживал негативный ореол своей персоны, выражал новую щепотку недружелюбия, но и защищал себя. Боясь, как многие, сболтнуть или выдать реакцией на чужую байку, свои истинные мотивы. Тайну своей изоляции, почему и я, подобно Глухому, Баскетболисту, Трактористу и Женатому, также юркаю на пол после удара ладони Никодима о столешницу. А то и раньше, если кто-то внимательный, вдруг скажет что-то вроде: «Посмотрите на дорогу, вам не кажется…». Этого достаточно для задувания свечи и прилегания щеки к палубной потёртой доске. После ползком к задней двери, и мимо общего пожарного колодца, вдоль кромки забора домой. По дорогам не ходили давно. Тропка следов по дороге видна инсектам, разной дряни в небе, а вдоль забора цепочка следов то тенью скрыта, то листвой, то снегом, то… Вот только снега в этом декабре ещё не было.
От бесснежья вечера казалось заступали на службу в три часа дня, в полтретьего. Скудное солнце, изюминка бывшего летнего винограда, не могло отражаться от белизны снега, от замёрзших сельских прудов. Царила темнота. Вечер кончался уже в шесть и заступала ночь, которая не уходила до половины девятого утра. В такой долгой темноте скучание по снегу усиливалось и перетекало в абсолютную тоску. Кто знает. Пришедшим снег не по нутру, может это они отменили зиму ради своих тёмных дел. Как бы мне хотелось быть засыпанным, быть спрятанным от всего мира именно снегом. Быть защищённым. Быть в безопасности под этим колпаком. На котором, вероятно, подойди я к краю, отразилась бы моя фигура, моя проекция телесная. Проекция, протекция… Протекция самого меня-себя основывалась за трехволновой защите. От волны водки, от волны плётки и от радиоволны. Под волной водки я понимал избегать общества КПП, насколько это возможно в таких обстоятельствах, насколько хватит сил не встречать людей. Дело не в самом алкоголе, его употреблять я умел. Не в пример большинству посетителей Никодима, умел, различал и мог часами говорить на эту тему. Ох, знали бы они какая коллекция хранится в моём доме между кабинетом и кладовой. Они бы просто не поверили своим глазам. Защищался я не от выпивки, а от всего, что обычно следует за. Деление души с кем-либо, исповедь тёмному углу, провожание незнакомцами в незнакомое направление. Мне этого было не нужно, опасно и защита от водки моя была крепка. Доминантой в голове жило – ни при каких обстоятельствах не оказаться чьим-либо собутыльником. Даже если речь идёт всего лишь о передаче стакана от свечи Никодима к курящему Женатому через стол. Ни за что. Категорически не пить, не приглашать к себе, не провожать чужих, не собирать бутылки, ничего. Защита от плётки, пользуясь терминологией из песни БГ, была в моём исполнении убеганием от любой казёнщины. Её вспоминания, упоминания, показа документов, называния ФИО, адреса, ощупывания Билета. Никакого государства во мне больше нет, раз оно самоустранилось после Пришествия. Никакая печать не покрывает мой белый уголок, ничья подпись не размазана варикозной жилой по мне. Плётки над до мной больше нет. Никто её не занесёт, потому что меня больше невозможно посчитать, опознать, откодировать и я не поведусь ни на какое дарение документа с моей радужкой или подушечкой пальца. Мой Юрьев день начался и не прекращается. От радиоволны защищаться было проще всего. У меня не было радио, а разговоры об услышанном, в основном от Глухого, я игнорировал. Сводки боёв, зачистки, присоединения, какие-то гасители градусов, слежка за Пришедшими, криптология, всё это не входило в меня. Нет радио, нет изумления от государевой порчи, нет и порчи своей головы. Меньше мусора и больше пустоты для наблюдений за природой. Если честно, у меня появилась уверенность что радио не существует, все эти звуки, просто галлюцинации, которые насылали на нас новые враги. Три защиты во мне работали исправно. Люди КПП проверяли их на прочность по пятницам. Превращались в говорунов, радиовещателей, хлопкоробов, подбирали однотипные истории, что сочиняет для них всякая власть из поры в пору. Всякий холоп мечтающий о собственных холопах. Но я был стойким монахом, в упор не видел трансляцию пляжного женского волейбола. Равнодушен к потрясанию ягодиц спортсменок, к потрясанию основ основ. Уж давно меня было не увлечь пропагандой, сплетнями и обещаниями, что скоро можно вернуться в города. Потому как изначально, на уровне кода, гены у меня с ними, с этими людьми-вещателями, разные. Разность эту цементировал окружающий холод. Каждый день того зимабря.
Как я уже сказал, зимы как таковой, в начале года не было. Потому имя ей новое ˗ зимабрь. Наступили короткие дни, ясные звёздные ночи, круглые насупившиеся снегири, морозец до минус десяти, а вот зима не пришла. На промёрзлой до кротов земле лобковыми пучками торчала трава, коричневые стебли репея и расторопши, мумии борщевика. Распластался мёртвый подорожник. Покрылась нородырами старая слежавшаяся в войлок трава. Природа не дышала, умерла и хотела быть засыпанной такой же мёртвой колкой водой. Но снег не пошёл. В покинутых советским колхозником полях холодными колдырями валялся мусор, ломанные заборы, валежник, летали целлофановые пакеты и обрывки елей. Сильный ветер поднимал уши лисицам, ковырявшим вход в мышиный дом. И всё было серым или каким-то серо-грустным, без снега, без пороши, без зимы. Мой Пёс бегал весь в колючках и сухих палочках, будто сейчас ноябрь, валялся в следах косуль оставленных на пачке чипсов и в следах лис на пенопласте от морозильника «Атлант». Ледяная земля, с прожилками чистой мерзлоты, вытолкнувшая наружу как кал воду, ставшую плоскими горизонтальными сосульками, лежала голая и забытая временем. Наши прогулки напоминали чёрно-белое кино, что-то из Тарковского. Но не того Тарковского, чей дом я как-то проходил, поднимаясь на холм Микеланджело, а того, кто снимал мотивирующие к самоубийству пейзажные драмы про честных, но запутавшихся в жизни людей. Поле мятой сухой травы ограниченное с одной стороны недоразвитым коттеджным посёлком, с другой пятисотлетней деревней с кладами и зарытыми, но не сдавшимися кулаками. Поле смерти осени. Поле кучерявое как подмышка баскетболиста-рэпера, как что угодно, но не плоскость, покрытая зимой. Снег не пошёл ни на Новый год, ни в первую, ни во вторую неделю января. Крупицами его пригонял иногда ветер, но это было как отголосок речёвки фанатов на стадионе в другом городе. Этого не хватало Псу чтобы валяться и грызть, быть зимним волчарой, вытереть попу после какашек, охладиться после скачки за воронами. Снег, ты кинул нас всех.
Дороги в это время стали аномальными. В отсутствии снега, но в достатке мороза, они покрылись молочной коркой льда, закруглённой к канавам и кюветам. Петляющие белой блестящей змеёй, так её год подери, стелились по полям сюрреализма. Сквозь траву и норы полёвок пролегали белые дороги. Этакие бриллиантовые дороги с неба спустились на землю. Вода из земли вышла и осела именно на сельских колеях, ложбинках полей, накатанных тракторами и моей «Нивой». Ровными пластами льда теперь катала меня природа. Поскальзывался Пёс, падал я, мы ходили рядом с дорогами. Пыталась слететь с рельс-ледянок машина без АБС. Шипы шин впервые за много лет поняли для чего их впиндюрили в ложный каучук, для чего вся эта гонка с переобуванием автомобиля. Я научился кататься на этих безлюдных междеревенских трассах. Стал погонщиком ледового салона. Различал до семи оттенков покрытия, отражавшего степень скользоты пути, от «Здравствуй, Плющенко» до «спины дикобраза обыкновенного». Так и катались по утрам в сизом поле, которое обманула зима, по дорогам-кристаллам, с собакой с дефицитом трения о снег. Начало года словно кричало всем нам – не будет, многого привычного не будет. Снега не будет. Не успели выучить язык отпечатков вороньих крыл когда сенг существовал, сами виноваты, более шанса нет. Смеялись над пиком Коммунизма? Вот вам – ответочка. Однако обошлось… В какой-то миг снежинки немного припорошили весь мир и все с наслаждением обулись и оделись в надлежащую снежную экипировку. Износили её немного и посчитали зиму прожитой. К тому моменту запасы бензина закончились и я имел всё меньше свободы и всё больше зависимости. Отчего-то ждал и ждал пока за меня всё решится само. Пока опытная группа сидельцев на КПП не покажет, что будет с теми, кто просто ждёт.
Мы дождались. Без всякого сомнения это было именно оно. Чужая жизнь вошла в нашу прибирая к рукам все достоинства, блага, как говорили тогда – весь ресурс. Оно спустилось сверху или вылезло снизу. Оно было всегда вокруг нас и терпело сколько могло. Но на плесени выросла плесень, а это перебор. Это перебор. Быть человеком-плесенью – перебор. По всему небу и земле пошла эта волна, от которой нет защитных решёток и волнорезов. Она просто смяла нас. Особенно после того как она забрала самое ценное, что было здесь. Женщин и детей. Наверное, их съели или получили какой-то элемент от них, материю, стволовые клетки. Было страшно. И ещё было стыдно. Потому что я считал себя виноватым во всём этом. Потому что я так долго просил Вселенную послать нам это. Уничтожить мир, который так плох, что в нём трудно воспитывать собаку. Я просил. Достаточно ли было одного моего голоса для перемен? Просил и прятался от ужаса своей просьбы. Прятаться – даёт много времени на мысли. Прятаться – это такой абонемент в собственные воспоминания, мыслепоминания, мысления… Вот одно из последних перед тем, как небо потеряло солнце и стало свинцом.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке
Другие проекты