Святки уродились лунные, потом жарили крещенские морозы, а перед Сретеньем было тепло, и слух по Москве пошел: казачий есаул московскому люду повесть сказывает об азовском сидении.
Матушка Анисья Никитична дочек взяла и поехали они за Яузу.
В церкви, в трапезной, были поставлены лавки и знакомый сестрицам есаул Федор – седая голова – читал по написанному:
– «Атаманы многие ж видели от образа Иоанна Предтечи течаху от очей ево слезы многия по вся приступы. А первый день, приступное во время, видех лампаду, полну слез от ево образа. А на выласках от нас из города все видеша басурманы – турки, крымцы и нагаи – мужа храбра и млада в одеже ратной, с одним мечем голым на боло ходящее, множество басурман побиваше. А наши не видели. Лито мы противу убитому знаем, што дело Божие, а не рук наших: пластаны люди турецкие, а сечены надвое!»
Затаив дыхание, слушали московские люди есаула. А он, изнемогши, читал про то, как бежали из-под Азова турецкие паши и крымский хан.
– «А нам, казакам, в ту же нощь, с вечера в виде се всем виделось: по валу басурманскому, где их наряд стоял, ходили тут два мужа леты древны. На одном – одежда иерейская, а на другом – власяница мохнатая. А указывают нам на полки басурманские, а говорят нам: «Побежали, казаки, паши турецкие и крымский царь ис табор. И пришла на них победа Христа, Сына Божия, с небес от силы Божия».
Люди плакали потихоньку. И Дуня плакала, а Федосья ее за плечи держала, чтоб сердечко было в сестриной груди крепкое.
У есаула тоже голос взрыдывал, но глядел казак сурово, слез не ронял.
– «…Побито у них мурз и татар, янычар их, девяносто шесть тысящ, окроме мужика черного и охочих янычар. А нас всех казаков в осаде село в Азове только 7367 человек. А которые осталися мы, холопи государевы, и от осады тои, то все переранены, нет у нас человека целова ни единого, кой бы не пролил крови своея, в Азове сидячи, за имя Божие и за веру христианскую…»
Тут двери в церковь вдруг распахнулись и вошли царские приставы. Велели есаулу идти с ними.
Люди московские однако ж все встали и загородили есаула. Священник сказал:
– Не трогайте казака. В его писаниях правда об Азове. Сами послушайте, а есаул пусть повесть дочитает.
И приставы смирились, сели на лавки.
Дочитал-таки свою книгу есаул Федор.
– «А буде государь нас, холопай своих дальних, не пожалует, не велит у нас принять с рук наших Азова-города, заплакав, нам ево покинути! Поднимем мы, грешные, икону Предтечеву да и пойдем с ним, святом, где нам он велит. Атиамана своего пострижем у ево образа, тот у нас над нами будет игуменом. А есаула пострижем, тот у нас над нами будет строителем. А мы, бедные, хотя дряхлые все, а не отступим от ево Предтечева образа, помрем все тут до единова. Будет во веки славна лавра Предтечева».
Закончилась повесть. Замолчал есаул, московские люди тоже молчали. Спросил кто-то:
– Какая же тебе награда за повесть твою, Федор-есаул?
– Есть награда, – ответил казак. – С 21 февраля по указу велено поденного корма мне, есаулу, не давать.
Помолились все и пошли из церкви. Есаул с приставами. Больше казак повести своей не читал ни в церквях московских, ни на площади у храма Василия Блаженного. Потом слух был: великий государь указал есаулу Федору идти в Сибирь.
Посол-то султана турецкого Мустафа Челебей доехал до Москвы. Москва посла не томила, сказала туркам: «Возьмите Азов, казаки своровали город. У великого государя на службе казаков-своевольников нет и не было».
Полгода, небось, прошло. Сказывали странники: «Трое суток стоял турецкий флот перед руинами Азова-крепости. На четвертый день войска высадились на берег, построились, пошли на приступ. А город травой зарос, кузнечики звенят».
О казаках Москва повздыхала, но скоро явилась новая забота. Завлекательная.
Царевне Ирине Михайловне ловкий сват из немцев Петр Марселис нашел жениха в Датском королевстве. Вольдемар Христианусович мало того, что принц датский, он еще граф Шлезвиг-Голштинский. А это уже немецкая земля. Быть в родстве с немецкими королями, с датскими для русской царевны пристойно и пригоже.
Сначала для постоя принца царь указал дом думного дьяка Грамотина. Со двора навоз вывезли, щепу подсобрали. Но, подумавши, царь Михаил Федорович повелел обновить запустелый кремлевский двор царя Бориса.
Соковнину и его Приказу каменных дел великая честь государю порадеть, но хоромы пришлось строить деревянные, в три яруса, с переходами в царский дворец. И особо мыленку, чтоб иноземных бань превосходнее.
Прокопий Федорович ежедневно был при деле, а семейство его на лето переехало в имение.
Дорога не ахти какая дальняя, но жара, пыль. Федосью и Дуню разморило, в имении, однако, хозяев ждали. Полы были вымыты ключевой водой. От полов речкой пахнет. Дорожа прохладой, постелено тоже на полу. Нянюшки Федосью и Дуню раздели. Отдыхайте нам на радость.
Девицы легли. Простыни ласковые, в доме запах такой хороший, будто все грехи унесло, и с тела и те, что душу тяжелят. Смежи глаза – тотчас и полетишь.
– Это сон-трава? – спросила Дуня о запахе.
Ответила нянька:
– Богородицкая. Ее зовут еще неувяда, живучка, чабрец.
– А почему богородская?
– Должно быть, растет в следочках Богородицы.
В дороге дремлется, но девочки сон перебороли. Леса, поля, речки… Хорошо глядеть на зеленую землю. А в горнице, да на полу прохладном, да вдыхая траву неувяду, заснули сладко и пробудились, проспавши день и ночь, на заре.
Федосья села, а сестричка смотрит, улыбается.
– Дуня! – шепнула старшая. – Пошли на луг, богородицкую траву поищем.
– Пошли! – просияла глазками Дуня. – А как мы ее найдем?
– Чудачка! – Федосья закрыла глаза и потянула ноздрями воздух.
– А-а-а! – обрадовалась Дуня и тоже головку откинула, зажмурилась.
На лугу-то она все-таки глазкам доверилась: искала следочки Божией Матери.
– Иди ко мне! – позвала старшая сестрица. – Вот она. По земле стелется.
Стали собирать травку.
А Дуня и спроси:
– Зачем нам много-то?
– По избам разнесем! Чтоб никто не болел. Чтоб от всех изб шел святой дух.
Целое лукошко набрали. Земляничку видели, но не трогали. Святой травою всю деревню одарить – слаще сладкого.
Отдыхали в березках, на моховитых пеньках. Дуня вдруг встрепенулась.
– Травка-то, говорили, в следочках растет! Давай подсмотрим Богородицу.
Федосья испугалась.
– Зачем ты говоришь так! За людьми грех подглядывать, а тут Матерь Христа!
У Дуни слезы покатились из глаз.
– Я же хотела… Я хотела – увидеть Богородицу! Благодатную!
– Не кручинься! Мы не очень плохие. Помнишь, как вишенка зацвела?
Это было их чудо. В прошлом году весной холода стояли. Трава зеленела, а в садах ничего не цвело. Федосья придумала подышать на вишенку под окном у них. Они вышли на улицу, погрели ладошками веточки, подышали на вишенку. А из церкви, с вечерни, возвращались, поглядели, а вишенка вся в цвету.
– Ты чудо в сердце храни! – сказала старшая сестрица младшей.
– Я храню.
Федосья улыбнулась.
– Дуня! Давай о самом хорошем не словами говорить… А вот посмотрим друг другу в глаза и порадуемся.
– Давай! – согласилась Дуня. И тотчас посмотрела в глаза сестрице.
– Ты о батюшке и о матушке? – спросила Федосья.
– Правда! – просияла Дуня. – Они у нас самые добрые.
Поднялись девицы-красавицы с воробьями. Воробьи в густом кусту закричали разом, приветствуя первую толику света, Федосья тотчас и поднялась. Дуня спала щечкой на ладошке. Посапывает, вздыхает.
А не разбудить нельзя: обидится.
Взяли они приготовленную с вечера траву, вышли во двор – звезда. Светлая, тихая. Небо еще сумеречное, а звезды уже погасли. Кроме этой, любимой.
Пошли, и звезда пошла. То ли хранила, то ли радовалась доброму делу.
Положили девочки по травяному пучку на порог избы. Прочитали «Отче наш» – и к другой избе. К третьей, к четвертой. И тут Федосью осенило:
– На все избы по два пучка класть – не хватит. И по одному не хватит.
Целый вечер собранную траву в пучки вязали. Выходит, напрасно.
– А я вот что подумала! – призналась Федосья. – Не дай господи, кто подумает, – на травке-де наговор? В печку бросят, в огонь.
Стали посыпать пороги. На крыльцо не поднимались: ступеньки заскрипят, хозяев разбудят. Небо-то совсем уж светлое. А звездочка горит, не гаснет.
Один ряд домов обошли.
Крайний дом большой, богатый. Травкой порог посыпали, головки подняли, а на них смотрит женщина с коромыслом. На коромысле два ведра молока. Коров доила.
– Доброе утро, госпожи! – Ведра на землю поставила, поклонилась. – Чабрецом пахнет. От болезней крестьян своих уберегаете?
Сестрички молчок, тайное стало явным.
– Вы, госпожи, народу угодные, – сказала женщина. – Травку вашу еще и богородицкой зовут. Божия помощь нынешним летом зело как надобна.
Показала руками на землю.
– Видите?
– Что? – спросила Федосья.
– Беду.
– Беду?! – изумились сестрицы в один голос.
– Кара Божия! Видите паутину?
Не увидели, но земля была в трещинках.
– Засуха, – сказала женщина, вздыхая. – Май был холодный, дождливый, но последний дождь шел на Иоанна Богослова. А после ни единой капли с неба.
– В лугах зелено, – сказала Федосья.
– Роса, слава богу, выпадала. Но рожь без дождя квелая. – Посмотрела на девиц с улыбкой. – Госпожи, молочка парного не желаете?
Дуня испугалась, а Федосья подошла к ведру, опустилась на колени, отпила молочка. Дуня за сестрицей.
– А ты, госпожа, из другого ведра отпей! – попросила хозяйка. – На счастье нашей семье.
Сестрицы поблагодарили за парное молочко, взялись за руки, чтоб убежать, но Федосья медлила: ей хотелось попросить хозяйку дома о важном, а та сама сказала:
– Не беспокойтесь, госпожи! Ваш добрый секрет останется секретом.
Солнце большое, да каравай мал. Не то что ржи, соломы не уродилось. Голод крестьян в мир гонит, но где он хлебный мир, когда вся Русская земля в немочи. Пахари да сеятели тянут руки, как нищие.
Прокопий Федорович и Анисья Никитична пожаловали своим крестьянам по два мешка ржи да по две меры круп – зиму пережить. Соковнины владели селом, тремя деревнями, лесом, лугом, болотом. В соседях у судьи Каменного приказа служилые люди. Деревеньки – у кого пять изб, у кого десять, а у старика полковника пустошь да изба. Половина избы – дворянская, другая половина – его крестьян. А крестьян этих – старик со старухой, и сын у них, вдовый мужик. Вот и вся собственность.
Долго томилась Федосья, а все же набралась храбрости. Пала батюшке и матушке в ноги, просила позволения раздать крестьянам малых деревенек хлебушек.
Прокопий Федорович нахмурился.
– Разве ты, доченька, не знаешь: мы с матерью твоей, с Анисьей Никитичной, хлеб и крупы пожаловали нашим крестьянам. Два амбара стоят пустые. А последний амбар – семье, дворне. Господь милостив, но засуха может повториться. Хоть какой, а запас нужно иметь.
– Батюшка! Матушка! Я прошу позволения на свои деньги и на свои перстеньки купить хлеб. У меня шуба кунья, а мне и в лисьей тепло.
Дуня тоже сняла ожерелье с платья, в камешках.
– И мое возьми!
Раздавать хлеб голодным – дело непростое. Анисья Никитична поехала с дочерьми в закрытой кибитке, на запятки взяла двух холопов, еще один сидел с кучером. В кибитке везли ружье.
Чтобы пыль не глотать, обогнали возы. Возов два. В первом четыре куля белой пшеничной муки да пять мешков ржи. Во втором пять кулей пшена, три мешка гречи, мешок ячменя.
Вот и деревенька. Семь изб. Давали по три меры на избу. В мешке пять пудов. В мере меньше пуда. Первый воз полегчал на четыре с половиной мешка. Избам, где много детей, была прибавка.
Через версту еще деревня. Четыре избы. Со второй подводы сгрузили куль пшена да мешок гречи. Как раз вышло: в куле семь пудов с половиной.
В третьей деревне избы стояли в два ряда. Всего двенадцать. Подарили по две меры на семью. Еще три куля долой и полмешка в придачу.
Через полторы версты наехали на одинокую избу дворянина. У дворянина жена, пятеро детей и ни единого работника. Земли тридцать десятин, да на жаре поля окаменели.
Неловко дворянину меры мерить. Дали куль пшеничной муки, мешок гречи.
Весело затарахтели возы колесами. Переехали высохшую речку. Вода осталась в омутах. Странно было смотреть на мельницу. Плотина есть, а воды нет. А в деревне семнадцать изб.
– Давать будем по одному пуду, – решила Анисья Никитична.
Ушло два куля белой муки. Половина мешка ячменя.
В первой подводе остался куль с пшеничной мукой да треть мешка ржи. Во второй – куль пшена, мешок гречи, полмешка крупы ячменной.
А впереди село. Церковь на горе.
– Помолимся, – сказала дочерям Анисья Никитична.
Возле церкви дом священника. Детишек две дюжины. Смотрят и молчат.
– Они голодные, – шепнула Анисья Никитична Федосье. – Слава богу, не все роздали.
Куль белой муки, куль пшена, мешок гречи – большому семейству.
– Как с неба манна! – воскликнул счастливый батюшка. – Теперь переживем немочь земли. Я и с нищими поделюсь.
– Своих корми! – сурово сказала Анисья Никитична. – Ишь сколько матушка тебе принесла.
– Плодовита горлица моя! – просиял батюшка.
Отслужил молебен. Поехали дарители домой короткой дорогой.
А весть о щедротах Соковниных уж облетела округу.
Вдоль дороги мужики, бабы с детишками. Все на коленях, поклоны бьют.
– Ржи маленько осталось да ячменю полмешка. Пусть сами делят.
Мешки возчики сняли. И давай настегивать лошадей.
А через четыре версты – опять народ, на дороге дети.
– Что будем делать? – спросила Анисья Никитична кучера.
– У меня для лошадей овес. Полмешка.
– Сыпь им в руки, а проедем – гони.
– Подставляй у кого что есть! – закричали холопы.
Промчались остаток дороги, в пыль кутаясь. Пыль глаза застилала.
Во двор вкатили – и все без сил. Поглядела Анисья на дочерей, а Дуня дрожит как осиновый лист, но Федосья спокойна. Поцеловала сестричку в глазки.
– У нас на всех хлеба нет. Но ты вспомни, скольких мы накормили. Батюшкиных детишек вспомни!
– Конна-конна-па-па-тенькие! – выговорила длинное слово Дуня, а слезы так и текут по личику.
Анисья Никитична вздохнула, крестясь.
– Вот как дела-то добрые делать. Втайне надобно! Не то – себе дороже.
О проекте
О подписке