Не помню даже, встречался ли мне когда-либо такой сильный, такой короткий, но ошеломляющий эпиграф, каким открывается роман Владимира Сотникова «Улыбка Эммы». Всего четыре слова, но каких… У меня в голове даже еще как бы точки в этой беспощадной фразе появились: «Бог. Видит. Не. Всё».
Понятно с какими страшными, великими темами это перекличка. Если бог есть, то как объяснить Освенцим и ГУЛАГ? Увы, давайте скажем честно: мало кто из нас - и верующих, и неверующих - находит убедительным официально утвержденный христианскими богословами ответ на этот сшибающий с ног вопрос.
И про это же знаменитая «молитва Зиновьева»:
Будь пусть немощным, не всесильным, не всеведущим, не всеблагим, не провидцем, не любвеобильным, толстокожим, на ухо тугим. Мне-то, Господи, надо немного: в пустяке таком не обидь. Будь всевидящим, ради Бога! Умоляю, пожалуйста, видь!..
Но. Видит. Не. Всё.
Это «алиби» бога. Это наша надежда и утешение: бог видит не все… так вот в чем дело! Ну слава богу, нашлось объяснение, теперь понятно, как возможно такое, что надолго лишило одного из двух героев «Улыбки Эммы» способности говорить. Поэзии не может быть после Освенцима, утверждал Адорно. Не может быть слов после того, что довелось случайно увидеть ребенку – красноармеец, добивающий штыком маленькую больную девочку из раскулаченной семьи, да еще с истинно русской, добродушной присказкой: «Чтобы не мучилась, Михалыч».
Чем не акт гуманизма? Что ждало несчастного ребенка где-нибудь в Сибири или на Соловках, под открытым небом, без жилья, без тепла и еды – медленная жуткая смерть. Может, действительно, лучше того-с?
Но кем надо быть, чтобы это сделать? Штыком плачущего ребенка - р-раз? И потом побалагурить с напарником душевно. Кем-кем, обычным красноармейцем, борцом за мировое большевистское счастье в конкретных обстоятельствах жизни. Но увидев это, разве можно не онеметь?
Двуединый герой книги «долго не хотел жить дальше, словно чувствуя, что попал не туда, словно желая вернуть неправильную жизнь кому-то обратно».
Почти как у Достоевского: «Не бога я не принимаю, Алеша, я только билет ему почтительнейше возвращаю». Но все же и не совсем так. И не по Цветаевой: «Не надо мне ни дыр ушных, ни вещих глаз. На твой безумный мир ответ один — отказ». А без кривляния и глумления, но с великой, напоказ вовсе не выставляемой, иссушающей горло и запечатывающей уста печалью.
Но, вопреки Цветаевой, уста все же придется распечатать. Придется начать говорить. Придется, ведь нужно, чтобы бог увидел, разглядел наконец. Как помочь этому? Кому поведать и как правду отраженных друг в друге поколений?
Отец и сын, двуединый герой. Отец, сын… и святой дух? Это не та, конечно, триада, но и тут есть неслучайная перекличка.
Вопреки всем свинцовым мерзостям нечто высшее незримо присутствует в жизни обоих, хранит их от погибели, на краю которой они оказываются. Нечто, до чего не дотягиваются лапы века-волкодава, как бы злобно он ни подпрыгивал, свирепо рыча. Что это? Возможно, это удивительная, бесконечно прекрасная, неземная улыбка любимой, не дающая впасть в окончательное отчаяние отцу и переданная по мистическому наследству сыну.
Любимую застрелил пьяный нквдэшник лишь за то, что она отвергла его домогательства. Но до конца не убил. Что-то навсегда осталось. И отцу, и сыну.
И это помогло искуплению. Оказавшись в безвыходной, казалось бы, ситуации, герой приперт к стенке славными органами, предложившими с ухмылкой невозможный выбор: либо будешь раздавлен, либо превратишься в предателя и стукача. Решения нет и не может быть. Но он в секунду находит его. Ударил топором – не испугавшегося почти до обморока опера, а себя - по руке. Отрубил пальцы. Стал негоден ни к строевой, ни к агентурной службе. Освободил себя. Не дал уничтожить в себе главное.
И молитва сбылась. Бог увидел.
«Улыбка Эммы» обманчива. Книжка кажется маленькой, тоненькой, чуть ли не пустяком, на самом деле – огромна по своей смысловой нагрузке. Кажется простенькой, а на самом деле сложна, многослойна и многоголоса. Мне, наверно, все-таки не самому неискушенному из читателей, потребовалось ее перечитать второй раз, чтобы понять. И что тоже замечательно – именно при втором чтении удалось получить от нее почти физическое яркое удовольствие.
Но какое же удовольствие от таких-то жестокостей? Вот в том-то и дело, в том-то и великая, редкая заслуга Владимира Сотникова: трагичная, страшная вроде бы история, но рассказана она так, с такой ясной, доброй, лишенной всякой мстительности и озлобления интонацией, что оставляет светлый след в душе. Закрываешь книжку с теплым чувством, с откуда-то берущейся бессознательной улыбкой, которую посторонние, чужие в этом разговоре для своих – для тех, кто умеет чувствовать чужую боль, – не заметят и не поймут.