Читать книгу «Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья» онлайн полностью📖 — Владимира Рудинского — MyBook.
image

На зыбкой почве

Само по себе, оно бы радостно, что в Советском Союзе стали теперь интересоваться литературой второй эмиграции. Хотя некоторые тенденции в разработке данной темы решительно неприятны. Например, о чем мы уже упоминали прежде, стремление смягчить «вину» новых эмигрантов, якобы оказавшихся за границей случайно и против их воли, и уж тем более мол не боровшихся никогда активно против советской власти.

К несчастью, почва к тому подготовлена была отчасти уже в Зарубежьи. Я бы мог, скажем, назвать имя уже покойного поэта и критика, тщательно скрывавшего свою службу в РОА, и с успехом унесшего свой секрет в могилу. Сдается, – таких случаев было много… Еще бы! Правда, в годы после войны, могла стоить жизни, а в более позднее – принести всяческие неудобства.

Особую неутомимость проявляет в исследовании прозы и поэзии второй волны В. Бондаренко – см. его статьи в московском журнале «Слово», № 10 за 1991 год, «Казненные молчанием» и в московской же газете «Русский Рубеж», № 11, за тот же год и «Архипелаг “ди-пи"» (эта последняя перепечатана в мюнхенском альманахе «Вече» № 42).

Однако при освещении им вопроса, встает под его пером целый ряд неясностей.

Они относятся, в первую очередь, ко хронологической классификации. Навряд ли можно, – хотя для нас было бы и лестно! – причислять к нашей второй эмиграции И. Л. Солоневича и его семью. Их бы надо или выделять в особую промежуточную группу, или бы уж скорее считать за продолжение первой эмиграции.

собственно к послевоенной эмиграции (которую американцы пытались наглухо отделить от нашей, рассматривая нас как изменников родины, а тех как ни в чем не скомпрометированных искателей свободы). На деле-то они, положим, быстро слились с нами. Стоило бы все же отметить, что Коряков на первых порах являлся активным врагом, критиком и обвинителем второй волны, и лишь гораздо позднее с нею более или менее примирился.

Кроме того, предлагаемый Бондаренко термин дипийская литература весьма спорен и чреват недоразумениями. Обозначение Ди-Пи, то есть displaced persons имело чрезвычайно широкое применение. Оно прилагалось не только к беженцам из советской России времен Второй мировой войны (о которых в узком смысле и толкует автор), а равно и к старым русским эмигрантам из Прибалтики, Польши, Румынии, Чехословакии, с Балкан, и даже из восточной части Германии. Эти последние, между прочим, иногда даже писали про нас (например, И. Сабурова[52] в книге, которая так и называется «О нас» или Н. Чухнов в книге «Смятенные годы»), но – как бы со стороны.

Более того, тот же термин displaced persons обнимал беженцев из числа коренного населения Прибалтики, Польши и всех стран восточной и центральной Европы. А это уже выводит нас далеко за рамки русской литературы и культуры (в числе литературных памятников других народов, пострадавших от большевиков есть и весьма примечательные как романы румына В. Георгиу[53]).

Для наименования нашей литературы, литературы второй российской эмиграции, хотелось бы найти иное слово.

Тем более, что в устах старой эмиграции, в частности во Франции, это выражение, ди-пи часто произносилось с оттенком презрения и недоброжелательности, делающими его употребление, в качестве литературоведческого термина, не совсем удобным.

Положим, Б. Ширяев назвал свою замечательную книгу «Ди-Пи в Италии»; но или он вкладывал в это заглавие иронический смысл, или не ощущал его пейоративного звучания.

С особой горечью читаю я в статьях В. Бондаренко сочувственные, почтительные упоминания имени страшного человека, встреча с которым некогда едва не окончилась для меня гибелью[54]. В годы Второй мировой он был внедрен большевиками, в составе целой группы, в немецкую полицию на оккупированной зоне России, с заданием истреблять или по меньшей мере ущемлять русских антикоммунистов, каковых советская власть рассматривала как потенциально себе опасных, а также всячески толкать немцев на жестокости и несправедливости, дабы озлоблять против них местное население.

Почуяв опасность разоблачения, этот господин перебежал на сторону красных; сообщники его были выявлены и ликвидированы.

После же войны он всплыл в Италии, где, вкравшись в доверие к англичанам, энергично содействовал выдаче власовцев и бойцов кавказского легиона. Много еще черных дел на совести у этого Иуды; о чем есть письменные показания покойных, и о чем бы нашлись устные свидетельства живых. Но непонятное покровительство ему известных американских учреждений связывает языки.

Сей субъект, может быть, и должен почитаться за героя советского шпионажа и за ветерана чекистской разведки. Но выступать в роли представителя второй эмиграции, глубоко антикоммунистической по своим настроениям, он определенно не имеет ни малейшего права!

Очень жаль, что он сумел ввести в заблуждение В. Бондаренко. Хотим надеяться, что тот, хотя бы и с опозданием, одумается и разберется в своей ошибке!

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 22 февраля 1992, № 2168, с. 2.

Русские книги из Южной Америки

Две последние книги, выпущенные издательством «Наша Страна» в Буэнос-Айресе «Рука майора Громова» Михаила Бойкова и «Всюду жизнь» Николая Кусакова, представляют собою определенную удачу. Оба романа известны уже части публики, ибо печатались в свое время в газете «Наша Страна», но оба выигрывают при чтении целиком и подряд. Между ними то общее, что как в том, так и в другом, действие происходит в Советской России, и они явно написаны новыми эмигрантами. Во всем остальном, однако, по жанру, стилю и приемам эти два произведения глубоко различны, в силу чего их можно бранить или хвалить, но нельзя сравнивать между собою, нельзя утверждать, что одно из них лучше другого.

«Рука майора Громова» вызвала при своем опубликовании в газете весьма интересную полемику, которой стоило бы отвести больше места и времени, чем это было сделано, и в которой мы стоим полностью на стороне автора романа. Вопрос шел о допустимости в русской, и в частности в эмигрантской печати детективного и вообще авантюрного жанра. Аргументы противников Бойкова, очень страстные и раздраженные, удивили нас еще тогда своей неубедительностью. Бесспорно, что сейчас по всему миру детективные романы пишутся и читаются в огромном количестве. Это, впрочем, не явление последнего времени: их успех начался еще в прошлом веке, с романами Конан Дойля и до него с рассказами Эдгара По. Бесспорно и то, что русские эмигранты почти все читают детективные истории по-французски или по-английски, как кто может, и без сомнения читали бы по-русски, если бы такие по-русски были.

Найдутся люди, которые ответят, что подобный род литературы сам по себе является «нездоровым» и «вредным», и что интерес к нему эмиграции есть акт подпадения под гибельное влияние Запада. Оставляя в стороне факт, что тяга к этому виду чтения налицо и в Советской России, где даже не раз делались попытки создания «советского Пинкертона» или «советского Шерлока Холмса», непонятно, почему сочинения Агаты Кристи хуже, чем Франсуазы Саган[55] или Сартра[56]? Эти последние входят в сферу психологического романа: но мы думаем, что на впечатлительного читателя, а особенно на молодежь, они действуют в десять раз отрицательнее, чем даже самые низкопробные повествования о приключениях сыщиков и преступников. И между тем, можно бы без труда назвать в эмигрантской литературе произведения, отмеченные печатью того же западного разложения, стоящие на грани порнографии и извращения, и с ними эмигрантская критика мирится; но детективный роман ее почему-то приводит в возмущение.

Другой довод тот, что этого жанра не было в дореволюционной литературе. По здравому смыслу, это ровно ничего не значит, ибо ведь все постепенно меняется, и нельзя законсервировать предрассудки, лишенные какого-либо основания, лишь потому, что они когда-то существовали при совершенно иных условиях, чем нынешние. Но данное рассуждение и само по себе сомнительно. Ибо где лежит грань между детективным и психологическим романом? По форме «Преступление и наказание» и «Братья Карамазовы» было бы справедливо назвать детективными романами; и в свою очередь лучшие из рассказов Честертона ближе к психологическому, чем детективному жанру, и даже Агата Кристи, если взять роман, как «Sad Cypress», или Дороти Сейерс[57], если взять ее «Gaudy Night», создали прекрасные образцы психологического анализа.

Тот факт, что в области детективного романа пишется немало халтуры, не может что-либо доказать; пишут ее и во всех других областях. Если пытаться делать общие заключения, надо брать вершины, как Конан Дойль, Эдгар По, Честертон и др.

Ригористы любят еще заводить речь о том, что, мол, наша родина страдает, и мы не должны об этом забывать, и т. п. Но это оружие против Бойкова обратить как раз невозможно, ибо она именно и посвящена изображению ужасов большевизма и борьбы с ним. Можно бы скорее уж наоборот критиковать ее за пропагандное, политическое направление. Но как в эмиграции возражать против перенесения антибольшевистской борьбы в сферу художественной литературы? Полагаем, что это есть явление неизбежное, да и имеющее свои положительные стороны.

Если же разбирать «Руку майора Громова» с чисто литературной точки зрения, легко заметить в этом интересном и легко читающемся романе ряд дефектов, вероятно связанных с тем, что это первая попытка автора в данном жанре, да и тем, что самый этот жанр мало разработан в русской литературе. Пожелаем, чтобы Бойков написал еще вещи в том же роде, и мы уверены, что они будут иметь уже более высокую технику. Покамест же персонажи слишком поверхностно показаны, без настоящего вскрытия их души, их характера, без достаточной индивидуализации. Скажем, идеальный образ Ольги Громовой остается вовсе абстрактным, лишенным конкретных черт; главный герой, Холмин, тоже бледен и неопределенен. Лучше удались почему-то некоторые из второстепенных персонажей, как превосходная буфетчица Дуся, полная жизни и огня. Другие, как чекистский капитан Шелудяк, слишком утрированы. Найдя забавную черту в виде его языка со смесью церковнославянских и блатных выражений, автор чересчур нажал на педали, и вся фигура сделалась неправдоподобной.

Как мы уже указали, роман Николая Кусакова «Всюду жизнь» написан совсем в ином тоне. У Бойкова советский быт показан как фон для увлекательной и исключительной, если не невероятной, интриги, выступая на заднем плане ярко освещенной сцены. У Кусакова наоборот, интрига умышленно сведена к минимуму, упрощена, все сколько-нибудь необычное тщательно устранено, и повествование неумолимо подчинено цели изображения повседневной жизни в СССР. Самое может быть удивительное, это, что он так сумел справиться со своей задачей, что его книга читается безо всякой скуки. Хотя автор и близок к натурализму, и фиксирует, казалось бы, второстепенные житейские мелочи, он наделен той степенью художественного чувства, которая неуклонно мешает ему сказать лишнее и превращает его работу из механической фотографии в картину, с тщательно выписанными деталями, но подчиненную общей идее передать известную идею, выразить известное настроение.

Верность изображения условий подсоветского существования, с его непрерывными трудностями, с его ежечасными унижениями, с его непрестанно давящим страхом, поистине изумительна, и за нее автор заслуживает благодарности и поздравления. Важным фактором его успеха было, несомненно, то, что он всегда четко умеет отделить людей от политического строя, показывает их страдания и мытарства, но не приписывает им каких-нибудь гнусных, специфически советских черт, как это, увы, иногда делается даже русскими зарубежными писателями, не говоря уж об иностранцах. Как это и соответствует действительности, герои Кусакова, жители захолустного города Вождеграда, учителя, служащие, студенты, – настоящие русские люди, не герои, но скромные, честные и отзывчивые по природе, с трудом отстаивающие против глубоко им ненавистного всемогущего режима свою личную жизнь, замыкающиеся в узком кругу семьи и друзей, в котором они только и могут дышать и быть искренними.

В рамках нашего знания советской действительности, мы почти не можем найти в повести Кусакова неправдоподобные образы или ситуации. Главные и второстепенные действующие лица, старые и молодые, положительные и отрицательные – все они прежде всего живые люди. Есть сцены, почти перерастающие в символические, прочно врезающиеся в память, – как встреча бухгалтера Попова, приехавшего из провинции, с иностранными туристами в московском магазине, или партийное совещание по поводу провинившейся учительницы. Представители дореволюционной интеллигенции, как Митин и его жена, кающийся коммунист Жовтынский, ломающая себе головы над проблемами веры и атеизма молодежь – все это настоящие, типичные облики Советской России.

Нас удивило, правда, упоминание о порке, которая в наше время в интеллигентной семье была бы абсолютно невозможной и представлялась несовместимой с человеческим достоинством: так было, правда, в Ленинграде, может быть, в провинциальной глуши интеллигенция вела себя иначе – хотя нам и трудно себе это представить. В общем, к образу профессионального педагога и добродушного по природе Андрея Васильевича Митина, эта деталь идет как корове седло.

Не менее интересна и не менее заслуживает упоминания изданная в Сан-Пауло книга Вениамина Васильевича Сапелкина[58] «Пушкин и Достоевский». Выпущенная в очень хорошем внешнем оформлении, на прекрасной бумаге, со многими иллюстрациями, она не представляет собою специального научного исследования, а лишь повторяет несколько докладов, сделанных автором в Сан-Пауло и в Рио-де-Жанейро.

Тем не менее, написанная в духе любви и понимания Пушкина и с неизменным здравым смыслом, книга полезна и ценна, особенно сейчас, когда и о Пушкине, и о Достоевском так часто с серьезным видом говорят глупости, и когда хороший тон состоит в том, чтобы повторять безнадежно устарелые лады установившихся в русской литературе с легкой руки левых критиков, тенденциозные и фальшивые представления о великом поэте.

К наиболее значительным страницам работы В. В. Сапелкина мы бы отнесли те места, где он говорит о взглядах Пушкина и об его отношениях с Царем. Здесь он рассказывает правду объективнее и вернее многих специалистов-пушкинистов.

Разбирая веру и сомнения, взлеты и падения Пушкина за всю его жизнь, автор не только приводит факты его биографии, его стихи к Филарету и столь существенные для его психологии отрывки, как его слова по поводу монастыря на Казбеке:

 
Туда б, в заоблачную келью,
В соседство Бога скрыться мне!
 

но и приводит важные выдержки из записок А. О. Смирновой[59]. В них есть такие отрывки: «Я думаю, что он серьезно верующий, но он про это никогда не говорит. Глинка рассказал мне, что он застал раз его с Евангелием в руках, причем Пушкин сказал ему: "Вот единственная книга в мире: в ней все есть". Я сказала Пушкину: "Уверяют, что вы неверующий".

Он расхохотался и сказал, пожимая плечами: "Значит, они меня считают совершеннейшим кретином"».

Или вот приводимые Смирновой слова самого Пушкина: «Человек рожден с инстинктом сверхъестественного, которое находится в нем самом, – вот почему народ везде склонен к религии. Я хочу этим сказать, что он чувствует, что Бог существует, что Он есть высшее существо вселенной, одним словом, что Бог есть. Я в конце концов пришел к тому убеждению, что человек нашел Бога именно потому, что Он существует. Нельзя найти то, чего нет… Нельзя выдумать и чувств, мыслей, идей, которые не прирождены нам; вместе с тем таинственным инстинктом, который и отличает существо чувствующее и мыслящее от существ, только ощущающих. И эта действительность столь же реальна, как все, что мы можем трогать, видеть, испытывать…»

Хорошо, что В. В. Сапелкин отдает хотя бы некоторую справедливость Государю Николаю Первому, приводя ряд его высказываний о Пушкине, которые обычно тщательно и эффективно скрываются и замалчиваются. К числу таковых принадлежат следующие строки из письма Государя к А. О. Смирновой: «Рука, державшая пистолет, направленный на нашего великого поэта, принадлежала человеку, не способному оценить того, в которого он целил. Эта рука не дрожала от сознания величия того гения, голос которого он заставил замолкнуть».

Не менее характерны и слова Царя графу Киселеву[60]: «Я теряю в нем самого замечательного человека в России» (известно, что «самым умным человеком в России» Николай Первый назвал Пушкина еще после первой встречи). Типично и то, что Пушкин, умирая благословил Царя и сказал Жуковскому: «Скажи Государю, что я желаю ему долгого, долгого царствования, что я желаю ему счастья в его сыне, что я желаю ему счастья в его России».

Как сочетать такие факты, достаточно ясные с обеих сторон – а ведь ни Царь на престоле, ни умирающий Пушкин не имели нужды лгать – со злопыхательными мифами, будто Царь подстроил смерть Пушкина, продолжающими, как это ни грустно и ни стыдно, бытовать не только в Советской России, но и в эмиграции – это объяснить трудно. Обычно предпочитают эти детали просто игнорировать; так удобнее.

Отметим еще с одобрением мысль автора книги подчеркнуть связь между Пушкиным и Достоевским и то, что он воспроизводит полностью историческую речь Достоевского. Значение этой последней столь велико, что о ней очень кстати напомнить.

«Возрождение» (Париж), рубрика «Среди книг и журналов»,

февраль 1958, № 74, с. 125–129.

1
...
...
13