Колин, в необыкновенно грязном японском халатике и в потрепанных ботинках на босу ногу, поплелся в кухню за кипятком. Его круглое, неумное, очень русское лицо, со вздернутым носом и синими томными глазами (сам он думал, что похож на верлэновского «полу-пьерро, полу-гаврош»), было помято и лоснилось, белокурые волосы, еще не причесанные на косой ряд, падали поперек лба, свободные шнурки ботинок со звуком мелкого дождя похлестывали об пол. Он по-женски надувал губы, возясь с чайником, а потом стал что-то мурлыкать, тихо и сосредоточенно. Горноцветов кончал одеваться, завязывал бантиком пятнистый галстук перед зеркалом, сердясь на прыщ, только что срезанный при бритье и теперь сочащийся желтой кровью сквозь плотный слой пудры. Лицо у него было темное, очень правильное, длинные загнутые ресницы придавали его карим глазам ясное, невинное выраженье, черные короткие волосы слегка курчавились, он по-кучерски брил сзади шею и отпускал бачки, которые двумя темными полосками загибались вдоль ушей. Был он, как и его приятель, невысокого роста, очень тощий, с прекрасно развитыми мускулами ног, но узенький в груди и в плечах. Они подружились сравнительно недавно, танцовали в русском кабарэ где-то на Балканах и месяца два тому назад приехали в Берлин в поисках театральной фортуны. Особый оттенок, таинственная жеманность несколько отделяла их от остальных пансионеров, но, говоря по совести, нельзя было порицать голубиное счастие этой безобидной четы.