Ну, а в Киеве – вечном мещанском и дремучем городе, по обыкновению, все узнали последними. Так во все времена здесь было, наверное, и так будет, какая бы власть не приходила – и, вправду, дышать нечем. Однажды закончил свое выступление песней Булата «Возьмемся за руки, друзья!». Прямо со сцены некий Иван Иванович, вежливый такой, в сером неприметном костюмчике и сам такой же серый, как моль, спровадил меня прямиком на Владимирскую, 33, – бывшее гестапо, нынешний КГБ. И это после того, как песня несколько раз звучала и по радио, и с экранов! «Какой-такой-сякой Акуджав? Пишите объяснительную!»…
Мой старенький «гольфик», явно не ожидавший от хозяина такой подлянки, когда я ударил его по тормозам что было силы, дернулся и застыл, как вкопанный, посреди улицы Пархоменко, аккурат напротив бывшего танкового училища. Сквозь решетку забора виднелось заброшенное, почти «дикое», футбольное поле с осиротело стоящими в снегу воротами без сетки. Здесь, давным-давно, в другой жизни, резались до темноты в футбол с молодыми курсантами, и часто все заканчивалось, как сейчас принято говорить, массовыми беспорядками. Проще – драками с применением солдатских грубых ремней и острых пряжек, намотанных для верности на руку. Вот и не верь в совпадения после этого! Широкая и длинная улица Пархоменко, которую я исходил не один год и где меня каждая бродячая собака знала, всегда напоминала Смоленскую дорогу, по которой «столбы, столбы, столбы».
Так как догадка о Боге сверкнула внезапно, как молния, оставалось только порадоваться, что сейчас, в пять утра, на трамвайных путях, которые я как раз пытался переехать, никого нет – «ни людей, ни машин, ни подруг». Так что, можно сказать, повезло. Потому как вечно дребезжащие, допотопные трамваи знаменитой когда-то чешской серии еще не выезжали из парка, который находился раньше здесь же, чуть дальше, за поворотом на улицу Коперника, у известного всей Лукьяновке здания в причудливом стиле «старокиевского барокко» – клуба трамвайщиков. Раньше, до революции 1917 года, в нем помещалось городское общество трезвенников. Подразумевалось, по-видимому, что работники трамвайного депо им. Красина не только развивают, но и приумножают славные традиции своих легендарных предшественников. Ну-ну. В мою бытность здесь устраивали шумные свадьбы, а по будням вовсю торговали подозрительными шмотками не первой носки.
Как бы то ни было, но с трамвайной колеи пришлось потихонечку съехать, «гольфик» обиженно зафыркал, обиделся, понятное дело. Ничего, отдохнешь сейчас. У самой тюрьмы причалим. Вернее, у знаменитого следственного изолятора, вечные стены которого видели побег известного революционера Эрнеста Баума со товарищи. Того самого, которого мое поколение помнит по шедевральной книжке «Грач – птица весенняя», входившей в программу внеклассного чтения. Да один адрес изолятора чего стоит: «Ул. Пархоменко, 13»! Любого, даже самого законопослушного гражданина самостийной Украины, и того в дрожь бросит!
Аккурат напротив, в доме номер восемь, прошел самый счастливый и беззаботный период моей жизни. При полном и хроническом отсутствии денег, еды и выпивки, без которых теперь никто и жизни себе не представляет. «У тебя – сколько?» – «Ни копья! А у тебя?» – «И у меня – ни копья!». С дырявых карманов по нескольку раз в день вытряхивалась вся мелочь вперемежку с табачными крошками – то на кофе, то на сигареты, а большей частью – на дешевое вино, «чернило», которое мы тогда употребляли в немыслимых дозах, по нескольку литров в день.
Первая женитьба, первая квартира, каждый встречный на улице – твой брат, а каждый третий – друг до гроба! Писать не умели, тыкались, как слепые котята, не знали, как это делается, безбожно подражали, имитировали, ничего путного и стоящего не получалось. Зато амбиций – что ты! И столько же нахрапа, гонору, бесшабашной уверенности, ни на чем, собственно, не основанной! Как в дворовых драках, пытались взять «на Одессу». Под напором дурной силы и молодости, девушки уступали, только стихи не рифмовались и жизнь легче не становилась. Недавно перебирал архивы – все такое наивное, неумелое, трухлявое – не за что зацепиться. А, между тем, дело к «тридцатнику» продвигалось. Милые мои, до роковой цифры – «тридцать семь» – оставалось совсем немного. Булат и Высоцкий звучали со всех распахнутых окон. А мы им даже подыграть без фальши не могли, не умели, не получалось. Высоцкий – задорно, хрипло и громко из каждого окна, Окуджава – как заклинание на тесной кухоньке, неторопливо, в ползвука, в печальных раздумьях.
Сколько раз мечтал – напишу что-нибудь стоящее, поеду к нему в Москву знакомиться, прикоснусь к святому лику Мастера. Сначала – мысленно стучал в дверь его арбатской квартиры, потом – Безбожного переулка, куда он переехал («Я выселен с Арбата, арбатский эмигрант, в Безбожном переулке хиреет мой талант»). Так и не собрался. Поздно.
Может, и к лучшему, что не собрался. Позориться только. Что показал бы? Несчастные десять, от силы двадцать, своих песенок, да и то – не столько своих, эпигонских. Смешно сказать, на них ушла жизнь! На что ты ее потратил? Жалеешь? А то! Это только в советских романах герои говорили: если бы пришлось прожить еще раз, начать сначала, поступил бы точно также, сделал бы все то же самое, что в первый раз. Понял, блин, какие умные люди жили на земле, жуть! «Спроси его: тебе не страшно, и он прицелится в тебя!». Нет, если бы мне такая возможность, – я бы все по-другому выстроил, иначе, не так, как в первый раз. И, глядишь, все бы у меня срослось.
Например: был период, пусть недолгий, но все же, когда ветер вдруг подул в мои паруса – казалось, выпал, наконец, счастливый билет. Песенки зазвучали, неплохо стали расходиться, диск выпустил, по ящику показали, фото в газетах, автографы, приглашения на тусовки всякие-разные… Нет, сейчас бы, задним умом, на это бы не повелся так легко, не растаял, не прогулял бы бездумно, не транжирил драгоценное время. Считал тогда: подумаешь, делов-то! Теперь всегда так будет, и даже лучше, сколько еще напишу, популярность по восходящей пойдет! И нежился в лучах сомнительного успеха, принимая полупьяные поцелуи, рукопожатия и приглашения направо и налево.
Нет! Теперь бы бросил, обрубил, обрезал все эти полупьяные поцелуи, романы мимолетные, бесчисленные постели и забегаловки, собрался, а лучше – в чем был, с одной зубной щеткой, – на поезд билет купил – и в Москву бы с ходу! Ищи-свищи! И не только потому, что в ней – и Булат, и Володя, и все-все-все. Вернее, не только потому. Там, именно там, и нигде в другом месте, пенилась и кипела, разлеталась в стороны блестящими искрами, била по голове ключом настоящая жизнь. Туда все подгребали и тянулись, кучковались, прибивались и поднимались вверх, прорывались! Здесь же – только выпадали в осадок.
Там – море разливанное демократии и свободы, здесь, в Киеве, – сплошное болото. Оно-то меня и засосало, в конечном итоге. Ни одной живой души. Ни одной свежей мысли, индивидуальности, оригинальной идеи, ни одного стоящего куплета! Когда в Москву вырывались, дух захватывало! Вспомни, как писалось в поезде, на обратном пути, казалось, крылья за спиной повырастали! А проходило два-три дня, все остывало, затягивалось тиной болотной, испарялось, черт его знает куда! И на третий день: глядь – кругом одни и те же рожи, сплетни, интриги. И ты, понятное дело, идешь в гастроном, берешь бутылку водки и медленно заливаешь остатки того, что недавно горело, полыхало, а сейчас – гарь и копоть, и попахивает едким дымом, как на пепелище. И то, что написал, от чего душа вчера трепыхалась в Москве и в поезде, оказалось пустым и никому здесь не нужным. Да, бежать, рвать когти нужно было! А ты в кабаках концертировал, червонцы мятые сшибал, лабух несчастный. Да, вот именно, постепенно все больше и больше превращаясь в полупьяного ресторанного лабуха! Кукушка быстро тебе прокуковала. Почему же не хватило духу все бросить, вырваться? Ведь понимал прекрасно, что русскоязычный бард здесь, на этой «меншовартисной», незначительной, малороссийской Украине, окраине духа и профессионализма, с ее идеологическим вонючим сортиром, где в такой чести нечистоты и испражнения, – ловить нечего, особенно после 1991 года!
И если в советской Украине как-то цеплялся, косил под украинского поэта, пишущего на русском языке, существовала некая квота для тех, кто пишет на языках народов СССР, небольшая, но все же. Стоило попасть в обойму – пожалуйста: для тебя существовали литфондовские льготы, оплачивался больничный, выделялись бесплатные путевки, а главное – издавали за счет государства. Так что худо-бедно, но раз в два года, а, если повезет, то и в год, выходила книжка. Причем, распространялась по линии книготорга, а не силами автора и за его же счет, как сейчас. Дожили! Последний сборник сам носил по раскладкам, книжные магазины в Киеве все приватизированы в одночасье и проданы под прибыльные бутики. Кто вспомнит, что на одном только Крещатике когда-то функционировало пять больших книжных магазинов? Да и дело-то не в лавках, в конечном итоге. Поэзия кончилась, отошла «рудиментом в нынешних веках», никому не нужна – ни в России, ни на Украине, или, как сейчас говорят, «в Украине». Какие «барды»? Разве для какого-нибудь «камеди клаба» частушка понадобится, тогда могут позвонить. Новая субкультура, как бульдозером, подмяла все под себя. Видики-шмидики, долби-DVD прямо на дому, мрачные, полупустые сараи-«алладины», поп-корн с пивом, зажимающиеся малолетки с неестественным блеском в глазах и мягкими игрушками, привязанные к тощим рюкзачкам.
На последний творческий вечер в Дом офицеров пришли только знакомые и родственники. На телевидении – цензуры вроде нет, зато полнейший неформат, шлагбаум. Всюду клипы с блядовитыми и безголосыми девицами, что поразительно – идут на «ура»! Какие-то темнокожие перцы, полуголые, натертые скипидаром жопы во весь экран: ах ты мой тазик! И был бы какой-то смысл – куда там, да и зачем? И так они далеко ускакали, с таким гиканьем обогнали, не посмотрев даже, не удостоив отставших, оттесняя на обочину, выбрасывая, как сгоревшую спичку, чтобы не мешал, не путался. Сначала хоть что-то капало по линии ВААПа, процент за исполнение песен в концертах, ресторанах, но через год-другой пересох и этот хилый ручеек.
Надо на работу устраиваться, а куда? Диплома-то нет – журналист недоучившийся, практик-самоучка. Со второго курса как турнули – все по самодеятельностям – там текстик сварганить, здесь сценарий подработать, а как сборник первый вышел, в соавторстве, правда, – в союз писателей приняли. Так что можно и не работать – членский билет творческого союза в те годы служил индульгенцией, спасал от обвинения в тунеядстве. Сейчас – всем, а властям в первую очередь, – по барабану, чем ты занимаешься. Никто не спросит, если в милицию не попадешь.
Пока постигал нелегкое писательское ремесло – и то сказать, нашел, чем заниматься! – ушлые ребята, вчерашние комсомольцы, вокруг активно так шустрили, из воздуха делали деньги, и пока ты корячился, они уже на иномарки пересели. Когда же, наконец, прорвало, то оказалось, что со своими, клянусь, не самыми плохими стихами, снова опоздал. Только уразумел, как именно необходимо, освоил, вошел, можно сказать, в профессию – поздно и никому не нужно!
И личная жизнь дала трещину. Квартиру на Пархоменко, в которую они с Валентиной вложили душу, после развода пришлось разменять. Сейчас бы тысяч триста за нее можно выторговать – в пяти минутах от метро, которого тогда, правда, не существовало. Да и не до того было – ходил смурной, на людей натыкаясь, сплошной февраль кругом. Все бим-бом. Сменяли на две однокомнатные с доплатой – одна здесь же, в этом районе, на Якира, в комсомольском доме, другая – на Березняках, что по тем временам считалось – у черта на куличках.
Валентина почти сразу замуж выскочила за крутелика какого-то по фармацевтической части, лекарства из Польши возил. Сейчас двое взрослых детей, живут в престижном коттеджном городке на Оболони, с видом на Днепр, с другой стороны – озеро, гольф-клуб, конно-спортивная школа. Говорила – передавали общие знакомые: «Ой, девочки, я будто на свет народилась! Как кандалы с себя сбросила!». И как сейчас ее увидел: в халатике на голое тело, на кухне что-то делает, одну ножку удобно на табуретку поставила, задорно блестят и зубы, и глаза, весело так, радостно, с ним нередко такой была, они ведь неплохо жили: «Ой, девочки!..». Аж кольнуло что-то внутри. Сколько лет прошло, а все занозой сидит первая любовь.
Ты же, как был один, как перст, так и остался. Ни кола, ни двора, ни жены, ни детей, ни дома теперь нет. Бомж по всем статьям. Все за свободу свою боялся, чтоб не потерять. «Есть высшая свобода, и мы идем за ней!».
Да, было когда-то такое. Этим четверостишием Булата они с Виталиком Сестроецким снабдили первый номер своего детища – любительского альманаха, который выпускался для студенческих строительных отрядов при штабе ССО. Даже не на краю света – за краем, на другой планете, в Кустанае, до которого добираться трое суток поездом. Был такой газетный штамп: «голубая планета Целина». Они изобразили ее в темном цвете. Так к обойме обвинений в их адрес чиновниками из штаба – кондовыми карьеристами и душителями творчества, могильщиками свободы – какими их с Виталиком считали – прибавилось одно: «Почему планета у нас голубая, а у вас – карта черная?».
Попали они в эту студенческую редакцию чисто случайно, как нередко бывает в молодые годы: кто-то отказался, не смог поехать, вышли на Виталика, тот согласился, на другую вакансию Виталик и предложил его кандидатуру. Сестроецкий – на два года старше, столкнулись в редакции студенческой многотиражки, друг друга толком не знали, потом пиво пили в одной компании в кафе на бульваре Шевченко, место тогда популярное, курили на лавочках у памятника Ленину. «Хоешь, поехали с нами?» Почему же не поехать, свои, можно сказать, ребята!
Главным у них – Вася Заяц, Василий Иванович, выпускник высшей партийной школы, которому светила солидная республиканская газета – то ли «Правда Украины», то ли «Радянка». Но ему сказали: вот тебе партийное поручение – студенческая газета, возглавь, докажи! Эх, если бы Вася знал тогда, чем все кончится, бежал бы со всех ног в противоположном направлении! И не подсказал никто… Сам-то по характеру – ужасный тугодум, нерешительный, кулема-кулемой. Всех этих Марксов-Лениных знает. Мы с Виталием тоже их проходили, да сразу после зачетов и экзаменов выбросили из головы. Вася после наших фокусов долго мыкался без работы. И ведь ночами просиживал над материалами, вчитываясь в каждое слово, на просвет вглядывался в каждый снимок и заголовок. Мы по ночам вино дудлили с девушками из местного кооперативного техникума, а он, бедняга, вычеркивал глупости из наших статей. Как-то осторожно спускались по лестнице, выпивки не хватило, а у него в кабинете свет горит. «Тихо ты! – Виталик закрыл мне рот рукой! – Не видишь, Чапай думает!»
Тот первый номер, со снимком на всю обложку уплывающего вдаль поезда в туманной дымке и строками Булата: «Есть высшая свобода, и мы идем за ней!», стал бомбой. Песни Окуджавы тогда регулярно крутили вражеские «голоса», хотя и делали оговорку, что звучат они без согласия автора, Булата исключили из партии, изгнали из союза писателей. Его с самого начала власти упорно затирали, не признавали, клеили ярлыки типа: «Вертинский для неуспевающих студентов», «сочинитель белогвардейских мелодий», «мещанские стихи и никакой музыки» и т. д. Тогда же, в начале семидесятых, когда популярность Окуджавы вышла за пределы Союза, за него взялись по-настоящему.
И здесь – они со своим журнальчиком, выпуск которого после первого номера был экстренно приостановлен, а редактор Вася Заяц истребован на ковер сначала в Киев, а потом, страшно подумать, в саму Москву! Мы с Сестроецким предложили бокал шампанского «на дорожку» и попросили захватить с собой, опустив в первый же московский почтовый ящик, небольшой пакет: «Москва, Союз писателей, Окуджаве Б.Ш.» Выполнил ли Вася нашу просьбу, дошли ли те несколько экземпляров нашего расхристанного альманаха до адресата, неизвестно. С Васей Зайцем, он же Василь Иваныч Чапаев, он же Чапай, никогда в жизни больше не виделись. С поста редактора его сняли, так что возвращаться обратно в Кустанай ему никакого смысла не было. Удивительно другое: куда он мог сгинуть? Никто из знакомых, в том числе и журналистов, у которых я интересовался, не слышал о нем никогда. И в прессе, и в жизни он больше так и не всплыл. Ну, не удивительно ли!
Дошла и до нас очередь. Поначалу все выглядело не так уж и безнадежно, тем более, как мы старались успокоить всех проверяющих, речь-то идет о досадном недоразумении. Как могли, объясняли нашему начальству из штаба студоторядов, что Окуджава – великий поэт. И очень удивлялись, что они этого не хотят понять. Мы же по молодости и наивности, на сто процентов уверенные в своей правоте, явно, как бы сейчас сказали, неадекватно оценивали ситуацию. Считали, что полемизируем с комсомольцами из штаба. На самом деле, они только озвучивали то, что им вкладывали в уста люди, всегда остающиеся за кадром. Потом в жизни мы часто спотыкались об эти же грабли, повторяли одну и ту же ошибку. И каждый раз эти люди нас обставляли, действовали скрытно, подло исподтишка, не выходя из тени на всеобщее обозрение. Мы же воевали с подставными лицами.
Собрав объяснительные, разрешили выпускать альманах дальше, правда, все материалы пришлось носить на визу комиссару (была такая должность в штабе ССО). Когда же вернулись в Киев, в деканате на доске объявлений висел приказ о нашем исключении. Меня – со второго курса, Виталия – с четвертого. Вот так погуляли просторами целинных степей! Пошли с горя на «Кукушку», любимое «злачное» место студентов, – открытое кафе на Петровской аллее. «Целинных» денег хватило на «отвальную».
– Давай и Васю Чапая помянем, – сказал Виталий. – Не самый подлый, человек. В общем-то, пострадал ни за что, можно сказать.
О проекте
О подписке