Искру я увидел на верху горы, где начинались дома нашей деревни. Она сбегала, подпрыгивая, вниз по тропке, как белая игривая козочка, в свежести тихого утра далеко разносился её голосок:
"Очень многого хочу,
Очень мало знаю.
Я на небо полечу,
Что-то там спознаю…"
Последнее слово в своей песенке Искра выговаривала по-деревенски, ну, в точности, как говаривала её мать, и это протяжное её «спозна-аа-ю» почему-то особенно трогало меня. Я стоял на мосту в ожидании, готовый разделить с ней и землю, и небо.
Ничуть не смущаясь своей задорной песенкой, всё так же перепрыгивая с одной ноги на другую, Искра подбежала, встала рядом, прижав ко мне плечо, и как-то враз притихла. Оба мы в неловкости случившегося уединения с преувеличенным вниманием вглядывались в прозрачную текучую воду. В воде посверкивали боками быстрые верхоплавки, таинственно шевелили чёрно-зелёными волосами придонные водоросли.
Искра вдруг напряглась, перевесилась через перила, шепнула:
– Смотри!..
Я проследил за её взглядом, увидел движение тени по каменистому пёстрому дну, разглядел вытянутое, будто ссутулившееся тело щуки. Осторожно двигая хвостом, дрожа плавниками, медленно, с остановами кралась она вдоль шевелящихся водорослей к светлой быстрине переката. Какое-то время щука стояла, приглядываясь, тут же взбурлила на быстрине вода, спасая себя, брызнули россыпью сверкающие на солнце рыбки.
– Ухватила, зубастая! – с досадой выкрикнула Искра, зелёные её глаза накрыла тень.
– Почему так, – сказала она задумчиво. – У одних сила, острые зубы, у других – только страх за свою жизнь. Почему?
Ответить я не мог. Но Искра и не ждала ответа. Она глядела куда-то вдаль, поглаживая большим пальцем босой ноги бревно, на котором близко друг к другу мы стояли.
Вдруг тихо спросила:
– Сань, ты – любишь?..
Я перестал дышать. Я знал, что Искра уже третий день ходит мимо Серёги молча, с гордо поднятой головой, что и на мосту-то мы оказались с ней, вдвоем, из-за случившейся между ними размолвки. Но и ждать не ждал, что Искра – вот так, вдруг, спросит меня о моих чувствах.
Я растерялся настолько, что пролепетал срывающимся голосом:
– Люблю?.. Кого?..
Искра низко свесила голову, так что волосы закрыли ей лицо. Тут же каким-то зверушечьим гибким движением она отстранилась от перил, и в смеющихся её глазах я прочитал приговор своим надеждам. В ослепительно зелёных её глазах не было ни гнева, ни досады, ни обиды, но не было в них и того золотистого тепла, с которым подолгу смотрела она на Серёгу.
Искра засмеялась, откидывая движением головы волосы па плечи, сказала, будто первоклашке:
– Во-первых, не кого, а что. Во-вторых, я спрашиваю: ты любишь вот это всё – нашу речку. лес, мост, где мы стоим, облака в небе? Любишь?
Лукавые её глаза все ещё смеялись, взглядом она чуточку жалела меня, а я молчал и горбился от злости на самого себя.
Искра вдруг вгляделась в дорогу, идущую от леса к деревне – она всегда всё замечала первой. Увидел и я на дороге странника с посохом в руке. До моста он не дошёл, опираясь на руку, опустился на придорожный бугор, снял с плеч котомку, размотал матерчатый кушак, каким в прежние времена пользовались крестьянские возницы. Странник видать, упрел, распахнул на обе стороны что-то похожее на старинный армяк, огладил широкую бороду, пристально посмотрел в нашу сторону, поманил.
Всякий чужестранник меня настораживал, мне трудно было заговорить с человеком, которого я не знал. Но для Искры будто не было чужих людей. Она встрепенулась ответно, легонько стукнула меня по руке, что означало «за мной» и побежала к старику в радостном ожидании. Умостилась рядом, подогнув под себя ногу, заглянула в притомленное лицо с худыми запавшими щеками, спросила участливо:
– Издалека ли, дедушка?..
Старик ещё не отдышался, – от частых вздохов в горле у него посипывало, но ответил:
– Издалека, доченька. Из земли из сибирской. От головокруженья, что у нас туточки приключилось, подались всем семейством в даль далекую. Да вот, конец годов почуял, к землице родной потянуло… А ты что, молодец, чужаком выстаиваешь? Подсаживайся к разговору. Чай тоже из Речицы?.. – Старик располагал, в душе прощая Искру за её доверчивость, я сел с ней рядом.
– Скажите-ка мне, робятки, вот о чём: во здравии ли Малышева Таисья?..
– Тётка Тая? – живо откликнулась Искра. – Живёт, дедушка! Дочка из Смоленска с внучоночкой в доме у них гостят. И Серёга тут. Вы их знаете?
– Соседствовали, как не знать! А вот ещё Тимофей Чапыжный? Рыбачок такой развесёлый. Сельсоветчикам всё услуживал. Такой жив?..
– Тимка-Кривой?.. – Искра поначалу вроде обрадовалась, что нашёлся ещё кто-то из общих знакомых, хотя, я знал, она не любила Тимку, этого нахального мужика, за разбой, который творил он на реке рваными своими самоловами. Вспомнив, видно, о том, она уже без радости сказала:
– Живой! Колобродит! – добавила она слово, которое у нас в деревне всегда связывали с проделками Тимки Чапыжного. И тревожный, но зоркий глаз старика сразу подметил перемену в настроении Искры.
– По сей день колобродит? – спросил он с поспешностью, как будто знать это и было для него самым важным.
– Беспутный он, – со вздохом сказала Искра.
И странник задумался, затеребил свою бороду, вроде бы забыл про нас.
– Дедушка! А вы сами кто будете? – Искре не терпелось всё знать.
– Тебе, девонька, я неведом. Годочками ты ещё не вышла, когда я на землице этой проживал. Зови меня хоть «дедушка», хоть «седенький». Мне всё одно: голосок твой слушать радостно.
– Тогда вот что, Дедушка-Седенький, скажите, как надо быть, когда тебя очень, очень обидят?!
Старик зорко глянул на Искру, плохого видно не углядел, ответил:
– Смотря кто и как обидел: по случаю или по расчёту? Ежели по случаю, простить можно. А вот ежели с мыслью, по злу, значит, прощения такому не положено.
– Наверное, по случаю, – вздохнула Искра, и по радости, с какой она это сказала, я понял: она думала о Серёге.
– Спасибо, Дедушка-Седенький! – Искра с лёгкостью поднялась, тряхнула рыжими волосами. – Я прощу, дедушка!
– Прости, прости, девонька. Такое твоё дело – прощать. В твои годы всё прощают!..
– Проводить тебя до деревни? К кому тебя проводить, дедушка?! – Искра снова была готова к добру. Но старик уклонился от её заботы.
– Посижу я, доченька. Поразмыслю, – сказал он. – А вы птахи вольные – летите. Забот у вас своих, небось, с макушечкой?!
Для Искры такие встречи-разговоры были как ночной огонь для бабочки. К любому встречному летела она безоглядно и, как казалось мне, только чутьё на добрых людей давало ей до поры не обжечь своих крылышек.
Как ни мимолётна была встреча с таинственным странником, обернулась эта встреча для Искры, для всех нас предвестником той перевернутой жизни, что обрушилась на нашу деревню вместе с войной.
С того времени, как молча пробрели по Речице отступающие войска, и безвестный красноармеец, поставив пулемёт на взгорье, в траншейке, вырытой ещё в мирное время для школьной военной игры, полдня стрелял, не давал подняться вражеской колонне и погиб под немецким танком, после того, как заугрюмевшие немцы захоронили, на бугре у леса много убитых своих солдат и ушли дальше, по дороге к Смоленску, и пришли другие, тоже военные и тоже немцы, хмурые, строгие, и объявили жителям нашей Речицы о новом порядке жизни, мы почувствовали, как вроде бы надвинулась непогодь, такая непогодь, какая глухой осенью нависает над полями, над домами, над улицей и придавливает хуже, чем наказание. Вроде бы всё на месте: и лес, и речка, и тропки-дорожки, а всё не в радость, ждёшь в унылости, что солнце, наконец, проглянет сквозь нависшую хмарь, а света всё нет и нет, и сидишь, будто неживой.
Как прежде, мы собирались, купались, в омуте под черемухами, ковырялись в огороде, на картошке, помогая матерям и страшась бесхлебья – всё вроде бы то же. Но что-то изменилось в нашем отношении ко всему, что было вокруг: лес, дорога, небо с ненашими самолётами – всё будто зачужало, и сами мы сделались вроде бы другими, беспокойными, настороженными, какими-то даже злыми – тянуло нас всё ломать, крушить.
Серёга однажды не выдержал, вытащил два креста из немецких могил, утащил в лес, разломал, за что расстроенная Искра при всех нас долго его корила.
– Только беду накличешь, Серёжка ты, Серёжка! – переживала Искра. – Надо не так, так не надо…
Как надо, никто из нас не знал.
С упорством мы стали собирать окрест побросанные винтовки, патроны, гранаты, штыки – всё, что, как казалось нам, может пригодиться для какого-то еще неясного для нас случая.
Среди собранного оружия, укрытого в нашей штабной, как мы называли её, землянке, вырытой в крутом лесном берегу Соженки и тщательно замаскированной, был немецкий автомат и немецкий пулемёт на сошках, с прилепленной к нему круглой коробкой и торчащим концом пустой металлической ленты. Пулемёт мы нашли в коляске мотоцикла, Колька-Горюн набрёл на разбитый мотоциклет в перелеске, недалеко от дороги. В коляске упревал под солнцем немец, придавив головой с насунутой на лоб каской пулемёт. Прикасаться к мертвому никто не решился. С опаской, словно змею из норы, мы поочередно дергали за ребристый ствол, пока не высвободили пулемёт из-под страшной головы с вздувшимся синим лицом.
Пулемёт и три коробки с лентами с вставленными в них красивыми медными патронами мы с плохо скрываемой гордостью преподнесли Искре. Искра внимательно оглядела ненашенский пулемет, спросила озабоченно:
– Хоть кто-то стрелял из него?..
Мы пожали плечами: мы не знали, как подступиться к диковинному оружию.
Пулемёт перетащили к землянке, выставили в дозор Кольку-Горюна, с любопытством, азартом, страхом возились, разглядывая затвор, коробку, споря чуть не до крика, в то же время понимая, что случайный выстрел может опасно насторожить деревню.
Искра, возбужденная общим нетерпением, измазанная смазкой, плавящейся от жары, сама взялась оттянуть рукоять затвора. Серега осторожно отстранил её руку.
– Погоди, Искра. Кажется, я догадал, – сказал он, дольше, чем надо, удерживая в своей руке нетерпеливую руку Искры. – Тут рычаг есть…
Он опустил рычаг, коробка отпала вместе с пустым, отстрелянным концом ленты.
– Теперь верти и пробуй, как хочешь, – сказал он, удовлетворенный своей догадливостью.
В пулемёте в конце концов мы, разобрались. Дело было за тем, чтобы опробовать его в стрельбе.
Песчаный карьер, годный для нашей задумки, был, возле лесной дороги, выходящей на Смоленский тракт. Был он хотя и за высоким бугром километрах в двух от деревни, да выстрел, он и есть выстрел, да ещё пулемётная очередь. Уловит чьё ухо, заговорят об окруженцах. До немцев дойдёт, тут же пожалуют из Сходни. А от каждого их появления жуть от дома к дому перекидывалась, вся деревня замирала, будто не жила.
Искра, сдерживая себя и нас, сказала:
– Мальчики, научимся обязательно. Только всему свой срок.
Каждый день ждали грозы, ветра, грома, какой-нибудь оглушительной невероятности, чтобы своими руками заставить пулемёт заговорить.
Июль стоял душный. По ночам полохались за лесом зарницы. Но скучивающиеся к полудню облака вечером расходились в тягостном безветрии. Мы собирались на берегу, усохшей до мелкоты речки, с унынием смотрели на непонятно осторожную Искру.
Искра изменилась после того, как понаехавшие с райцентра немцы собрали сход и к великому изумлению всех собравшихся объявили старостой того Дедушку-Седенького, которого ещё в начале лета мы встретили на дороге за мостом и к которому Искра так безоглядно расположилась. Искра теперь часто задумывалась, в задумчивости щурилась, глядя куда-то мимо нас, как будто хотела и не могла понять, что случилось с людьми и с самой жизнью. Мне казалось, она переживает за былую свою доверчивость и мужественно молчал, оберегал Искру от ненужных теперь оправданий. Нo, как открылось потом, всё было много серьезнее, чем думалось мне в ту ещё неопределенную пору.
Искра понимала, что изнываем мы не столько от жары, сколько от бездействия, и в конце концов решилась.
– Всё, мальчики, – сказала она однажды. – Сегодня сбор. Как стемнеет – перетаскиваем пулемёт в карьер.
В ответ на наше удивление добавила:
– Пора начинать…
Она не сказала, что пора начинать, но под сердцем каждого из нас испуганно и сладостно ёкнуло.
В сумерках, скрываясь за придорожными кустами, путаясь ногами в некошеной траве, задыхаясь не столько от тяжести, сколько от страха попасться на глаза Тимке-Кривому, который был приставлен к Дедушке-Седенькому полицаем, мы перетащили в карьер пулемёт, завёрнутый в мешковину, и коробку с пулемётной лентой. Всё старательно упрятали в откосе под нависшей дерниной.
Искра на всем пути к карьеру казалась спокойной и деловитой, но голос её напряженно зазвенел, как-то даже сорвался, когда нам, возбужденным первым настоящим делом, она сказала:
– Теперь, мальчики, скоро!..
Искра и на этот раз оказалась вещуньей. Не прошло и двух дней – загрохотало над Речицей ясное небо. Всё окрест заполнил гул тяжелых немецких самолётов. Самолёты с широкими крыльями поднимались с нового аэродрома, со стороны Сходни, низко шли над лесом, не сразу одолевая тяжесть загруженных в них бомб.
Когда один за другим тяжело вползали они в небо, рёв стоял такой, что не только воздух, земля дрожала – из пушки пали, не услышишь.
Под самолётный гул мы и опробовали пулемёт. Первым стрелял Серёга. С какой-то даже снисходительностью, как мелкашку в тире, он придвинул к себе пулемёт, и пулемёт послушался – горсть пуль, сбивая наставленные колышки, вонзилась в откос так густо, что потревоженный песок заструился, как ручеек.
Очередь была за Ленькой-Лёничкой. Надо сказать, что, хотя Ленька-Лёничка и был всегда с нами и общий азарт вовлекал его во все наши проделки, мы чутко улавливали какую-то его особинку. Не потому, что был он по-девчоночьи застенчив и не по-мальчишески уступчив и выделялся среди нас совершенно белыми, будто от роду выгоревшими волосами, мягкой шапкой насунутыми ему на лоб и уши. Особинка была в другом – он был какой-то мечтательный. Бывало, вдруг он как бы забывал про нас, откидывался на спину и, подсунув руку под голову, нездешним взглядом залюбовывался облаками. Мы знали, он выглядывает в облаках только ему видимых птиц, зверушек, всадников, коварных похитителей красавиц. Порой, отзываясь на наше любопытство, он начинал показывать нам сражения всадников с крокодилами, горюющую среди белоснежного дворца принцессу, бородатого злодея, крадущегося к жар-птице. Мы прищуривались, смотрели, пожимали плечами: облака как облака, плывут себе за поля, за леса. Ленька-Лёничка замечал наши ухмылки, стеснительно замолкал, украдкой досматривал в небе неведомую нам жизнь.
Лепил он из глины всякое зверьё, из полен вырезал старичков-лесовичков. Однажды вылепил петуха, украсил перьями, посадил на крышу своего дома. Петух так был похож на живого, что мужики пришли с шестом сгонять петуха с крыши: что это, мол, за дурень – третий день сидит на дому, не клюет, не поет!..
О проекте
О подписке
Другие проекты