Как дошла до простого народа весть, что умер Ленин, людей охватили уныние и сопутствующая унынию беспредельная тоска. Рабочие на заводах и фабриках остановили работу и впали в оцепенение, только и хватило у них сил чтобы включить гудки и сирены. Гудки загудели, сирены завыли; жалобный, но очень громкий вой повис над страной. Крестьяне бросили кто соху, кто косу, а бабы грабли (дело было в самую сенокосную пору), сели кто где стоял, прямо на землю, развели руки в стороны и говорят друг другу: «Вот те и на, Ленин помер, какая оплошность вышла, кто ж нам теперь лучшую жизнь обещать-то будет?»
Собрались люди на похороны Ленина, все грустные, даже старые большевики опечалились, тайком слезу смахивают. Бывало и на каторге и по тюрьмам держались как бесчувственный, твердый камень-кремень, народу передушили в гражданскую войну – миллионами – и хоть бы хны, а тут прослезились, как тургеневские барышни. Так они Ленина любили, он для них был и свет в окошке, затянутом паутиной, и единственная надежда, все радости сразу и вместе.
Троцкий, Каменев[40], Зиновьев[41] и еще один – Бухарин[42] стали речи говорить. Они давно в ораторы метили, их поэтому и называли «трибунами революции», что такое «трибун», простые люди не понимали, что-то вроде как «табун», но к новому слову относились с уважением. Ведь иной по часу – по два мелет, ну запинается, ну картавит, зато ни остановить, а ежели ненароком выскочит из правильной колеи, так тут же в нее, в эту колею опять вобьется.
А тут – пык-мык, и умолкает, все ораторское искусство пропало, такое от переизбытка горестных чувств обычно случается.
А вот Сталин сказал так, что всех до кишок проняло. Тоже, вроде, недолго говорил, если долго языком ментить даже по делу, с цифрами и фактами, с разными примерами, люди утомляются, скучают и перестают слушать. Нужно так подцелить, чтобы и не коротко, и не длинно, а в самый раз и по-простому, чтобы за душу брало, как бабу за «передок». Вот у Сталина так и получилось.
– Не печалуйтесь, товарищи дорогие, что Ленин так рано умер. Оглянитесь, как много он успел сделать за краткие, но галопом прожитые свои последние годы. Всю Россию разорил от края до края, как какой-нибудь могучий богатырь, в иных местах одни руины остались, и лес лежит, повален словно бурею, а села да деревни вытоптаны, будто Мамай прошел со своей несметной ратью оголтелой, тьмой неисчислимой. А уж сколько крови Ленин пролил – тут ему равных ни днем с огнем не сыскать, ни в потемках со стеариновой свечкой. Разин и Пугачев, если бы увидеть им довелось, подивились бы. А если взять, к примеру, декабристов или Герцена в его Лондоне, то им и равняться с Ильичем нечего. Ежели бы собрать всю пролитую Лениным кровь, целая Волга получилась бы, и в России было бы две Волги, и как следствие – два Каспийских моря. Обратитесь к истории: Чингисхан, Тамерлан и Наполеон в треуголке – все по колено Ленину, хотя он ростом и не удался, и лыс, как свежеспиленный пенек. Но главное даже не то, что Ленин сумел в краткий срок разорить Россию и залить ее кровью. Главное, что он вывел нас на путь-дорогу. И нам с вами по этой дороге топать и топать, пока не дойдем до Всемирного погрома и грабежа всего земного шара, а как только наступит это счастливое время, мы сразу же поставим Ленину памятник выше египетских пирамид из какого-нибудь твердого, блестящего на солнце металла, а не из пошлой бронзы и меди, покрытой патиной. А пока что соорудим мавзолей и положим в него нашего дорогого Ильича в самом лучшем пиджаке и ботинках и будем ходить и молиться уже на него, а не на босоногого Иисуса Христа, от которого ни мумии, ни могилки не осталось, так как он вознесся на небеса и даже на иконах изображен без портретного сходства, у якутов – с раскосыми глазами, у кавказцев – брюнетом, а у хохлов – с чубом. А уж Ленина мы отрисуем по фотокарточкам точь-в-точь, какой был, и портреты его развесим по всей нашей необъятной стране.
Услышав про мавзолей и про портреты с достоверным сходством, все, забыв про скорбь и печаль, обрадовались, но в глубине души, не подавая вида, чтобы ненароком не нарушить траурной церемонии.
А Троцкий, Каменев и Зиновьев (и Бухарин тоже), несмотря на свою обычную неприязнь к Сталину, подумали: «Вот тебе и Сталин. А ведь раньше и двух слов не свяжет, и оратор никудышный, не то что мы. А как сказал. Весомо. С чувством, с толком, с расстановкой. Хотя и есть подозрение, что когда-то яшкался с царской охранкой. И уж что совсем точно – никакой он не еврей. Хорошо еще, что хоть кавказец. Но явно метит в русские, даже ничуть того не стесняясь».
Похоронили Ленина, то есть не похоронили, а положили в мавзолей, Троцкий запил горькую, а Сталин ничего, держится. Вот Сталин и сказал Троцкому:
– Хватит пить, страна вся в разрухе, паровозы стоят, фабрики не дымят, народ дичает, пора перед людьми речи говорить. Людям это нравится.
– А зачем, с какого рожна? – заупрямился Троцкий, – все равно скоро всеобщий грабеж начнется.
– Ну, до всеобщего грабежа еще дожить надо, – ответил Сталин, – ты бы не пьянствовал, а брался за какую-нибудь работу, чтобы от тебя хоть какая польза в народном хозяйстве происходила.
– Работать настоящему революционеру – западло. Мы и при царском режиме не работали, нас даже на каторге на казенных харчах содержали и кормежку давали – не пожалуешься. К мировой революции призывать – это я пожалуйста, потому как я оратор, трибун, а работать – вот уж тебе хрен с маслом. И кто ты такой, чтобы тут командовать? Где ты был, когда мы с Лениным Зимний дворец брали? Газеты читал? Я-то ведь помню. Мне Ленин о тебе еще тогда в письмеце писал, что ты за гусь, – и подал Сталину какое-то письмо, скорее всего фальшивое, с какой-такой стати Ленин стал бы ему письма писать, как какая-нибудь провинциальная чувствительная барышня, жили-то они вместе, в особняке балерины Кшесинской.
Это даже представить трудно, да и смешно. Сидит Ленин вместе с Троцким, письмо ему строчит, побежал на почту, письмо отправил, почтальон принесет Троцкому письмо, тот рядом с Лениным в кресле развалится, нога за ногу, читает, переспрашивает, потому как почерк у Ленина неразборчивый, иные слова совсем не понять.
Взял Сталин письмо, прочел, а там про него всякие гадости написаны, мол, когда он еще абреком был, то часть того, что на дорогах награбил, с местным приставом делил. Сталин тут же, не сходя с места, порвал это письмо на мелкие кусочки – надумаешь склеить, не склеишь – бросил на пол и сказал:
– Хочешь остаться жив – собирай свои манатки и езжай отсюда, куда подальше, потому что вижу я, умного слова от тебя не дождешься – ум-то у тебя тараканий. Но разговаривать учтиво я тебя научу – прирежу, как паршивую овцу, и дело с концом. И заметь, сам Ленин сказал, что не я виноват в его смерти, а ты. И Иудою тебя назвал, а не меня.
Тут нужно, справедливости ради, пояснить, что Ленин, называя Троцкого Иудушкой, имел в виду не ласкательное обращение к евангельскому Иуде, продавшему своего учителя Иисуса Христа всего за тридцать серебреников, а Иудушку из романа писателя Салтыкова-Щедрина[43], вице-губернатора Рязанского, а потом Тверского, дослужившегося до чина статского советника, что по Табели о рангах фактически равнялось генеральскому чину, если бы этот Салтыков-Щедрин не протирал штаны в разных канцеляриях, а как и положено тянул лямку в армии, где в кого пальцем ни ткни – каждый бравый солдат и готов без всяких размышлений голову сложить, ежели получит на то приказ командира, который не только о своих солдатах радеет, но и понимает, что и как доложить начальству.
Салтыков-Щедрин личность примечательная, и у Ленина была причина относиться к нему с должным почтением, при том, что никого кроме себя Ленин обычно и знать не хотел, да и не знал в силу своей ужасающей даже среди простых людей необразованности. Салтыков-Щедрин родился в селе Спас-Угол Калязинского уезда, знаменитого впоследствии на всю Россию уездным своим центром – городом Калязином при впадении в Волгу реки Жабни, в котором издавна торг по четвергам, а калязинские кружева, хотя и невысокого достоинства, зато дешевы, но более всего прославленном частушкой:
В городе Калязине
Нас девчата сглазили,
Если бы не сглазили,
Мы бы с них не слазили.
Дальний предок Салтыкова-Щедрина некто Сатыков составил подложную грамоту и добавил к своей фамилии букву «л» (вставил ее в середину), чтобы приписаться к боярскому роду Салтыковых, за что его жестоко били батогами, но он перетерпел и букву «л» все же сохранил, а его потомки позже даже вошли в родство с царской семьей. Отец будущего писателя, помещик и «головотяп», известен как ужасный и беззастенчивый масон.
Он тщетно переводил на русский язык «Энциклопедию» Дидро и писал сатирические стихи – тоже без всякого заметного успеха, обеднел и женился на купеческой дочери. Она, строго исполняя супружескую обязанность, родила ему семерых детей, но денег ни мужу, ни детям не давала ни копейки и умерла, оставив огромное состояние, дети хотели прожить-прогулять денежки суровой матушки, но не тут-то было, они перессорились из-за наследства и опомнились только когда сообразили, что молодость и желания веселых удовольствий уже прошли, а на старость средств много не нужно, делили наследство по суду и вели тяжбы они почти полвека.
Сам Салтыков-Щедрин всякое учение метко называл «абракадаброй» и восторгался французской революцией, утопическим писателем Сен-Симоном и особенно писательницей Жорж Санд, потому что в России поговаривали будто она носит мужские штаны и готова без любых экивоков с места в карьер переспать с любым встречным приличным мужчиной сносной внешности. Император Николай I, узнав о таком образе мыслей Салтыкова-Щедрина, немедленно сослал его, но не в Сибирь, а всего лишь в город Вятку.
Конечно, Вятка это не Петроград с его Невской перспективой, где имея часы с «репетицией», изготовления всем известного Абраама Луи Бреге, можно гулять, ничуть не боясь пропустить обед, но и не какой-нибудь Баргузин, окружной городишко Забайкальской области, где кроме местного начальства проживают только бродячие инородцы, по большей части тунгусы – именно здесь испытал горечь судьбы поэтов всех времен, например, Кюхельбекер, мысли в голове у которого путались ничуть не меньше, чем у Салтыкова-Щедрина. Тем не менее по службе Салтыков-Щедрин продвигался практически без промедления и всю жизнь мечтал стать губернатором. Мечта эта не осуществилась, и даже жениться ему пришлось на вице-губернаторской дочери.
Она ездила в Париж за дамскими туалетами и не собиралась ни под каким видом носить штаны. А мужа (Михаила по имени) называла Мишелем, его литературные писания – «мишелевыми глупостями» и тратила без остатка все его немалое жалованье. Царь-император в те времена платил вице-губернаторам довольно большие деньги, на Париж хватало. Салтыков-Щедрин же не мог прожить без супруги и трех дней и плакал, когда она равнодушно проходила мимо его, шурша новомодными платьями по возвращении из Франции, куда «укатывала» в два-три месяца раз, как только случались малейшие изменения фасонов юбок, блузок или мантилий, обычно называемых шпензером – блондовых, тюлевых или буфмуслиновых.
Сочинения Салтыкова-Щедрина всегда вызывали яростные споры просвещенной публики. Одни считали их «переплетением бреда, снов и реальности», прочили автору славу российского Гофмана, другие не признавали его за художественного писателя, называли очеркистом, который без всякого смысла, живости и вдохновения документирует российский идиотизм и кретинизм, ужасный и фантасмагорический, без каких бы то ни было немецких выдумок Гофмана, и вся заслуга Салтыкова-Щедрина заключается всего лишь в переводе чернил и расходе писчей бумаги – три копейки десть, то есть двадцать четыре листа – и пишет исключительно о том, о чем лучше бы помалкивать.
По службе Салтыков-Щедрин рос, потому что был груб с подчиненными, ругал их матом, и они дрожали перед ним, а те, кто знал за собой тайные прогрешения, падали в обморок, их приводили в чувство, давая понюхать нашатырного спирта, отвратительный запах которого поднимет на ноги даже мертвого и потому к употреблению вовнутрь спирт этот совсем непригоден.
Невинные детские годы Салтыков-Щедрин провел в дремучей российской глубинке и ненароком узнал от простого русского народа такие матерные слова и выражения, что ему завидовал даже Некрасов, а не то что Ленин.
Мат Салтыкова-Щедрина был не скабрезный (или как сейчас принято говорить, «сексуальный»), не сальный, не грязный, не пошленький, а грубый, простонародно-наглый, ядреный, беспардонный и оглушительно-бульдожье-громыхающий, сравнимый даже с весенним громом, дерзко-язвительный, продирающий как водка перцовка, при изготовлении каковой взяли лишнюю порцию перца.
Именно первосортный мат Салтыкова-Щедрина Ленин и ценил больше всего на свете, именно за этот мат он его, Салтыкова-Щедрина и уважал и как писателя, и как вице-губернатора, хотя всех остальных вице-губернаторов он боялся как черт ладана или как пьяный мужик городового с пудовыми кулачищами, потому как ежели такими кулаками он тебя вразумит, то забудешь не скоро.
Ленин так полюбил мат Салтыкова-Щедрина, что уже не мог без него, без этого мата, обходиться ни дня, ни минуты. Взобравшись на какую-либо трибуну, или просто в частной беседе, а тем паче, если возникал какой-нибудь спор (неважно о чем), Ленин старался на два-три обыкновенных слова навесить десяток матерных, забористых, трех- и более этажных.
Он довольно сносно овладел словосочетаниями, ниспосланными в свое время свыше Салтыкову-Щедрину в нередкие минуты творческого экстаза, и матерился самозабвенно, с полной отдачей всех своих буйных сил, обычно увлекаясь так искренне и непосредственно, что уже не помнил, о чем хотел сказать, и не понимал, что говорил, и даже забывал поесть, через что и заработал легкий, но неприятный гастрит, о чем, впрочем, не сожалел, так как часто прилюдно величал себя публичным человеком, имея в виду не свои нелепые выступления перед публикой, которые у всех вызывали недоумение, а публичных женщин, то есть проституток, самого низшего разбора – до них он был превеликий охотник, если им не удавалось вовремя улизнуть от него с матросами Балтийского флота, благо флот этот базировался со всеми своими крейсерами, линкорами и эсминцами рядом с Петроградом, где Ленин и имел удовольствие упражняться в ораторском искусстве и бесцеремонно демонстрировать словесную прыть и неисправимые дефекты речи, а те, кому волей-неволей приходилось все это слышать, сравнивали Ленина с фонтаном Петродворца «Самсон, раздирающий пасть льва», недоброжелатели же называли приступы ленинского красноречия «фонтанирующим поносом» и «словоиспражнением» и даже грубо, но по-научному «словесным экскрементоизвержением».
О проекте
О подписке