Потемкин, обладавший феноменальной памятью, вспомнил концовку, написанную вечером: «Хотим мы здесь индиковать… известный способ, который с турками пред сим часто сильнее и действительнее других бывал. Мы разумеем тут употребление знатной суммы денег, хотя до ста тысяч рублей, к приобретению в самой ставке верховного визиря такого канала, который бы взялся за совершение мира на определенных от нас новых основаниях оному. Мы уполномачиваем вас чрез сие на испытание оного способа, если только оный в существе с видимою надёжностью употреблен быть может. Авось либо при ревностном вашем попечении и искусном управлении откроется ныне чрез деньги таковая способность».
– Об чем задуматься изволил? О почивших Генриетте-Каролине и ее матери? – спросила Екатерина, поправляя рукав собольей шубки, надетой поверх темного, в знак траура, платья. – Две эти кончины почти в один день тяжелы душе. Нами будут пожалованы к руке принц Гессен-Дармштадский и его сопровождающие кавалеры Раценгаузен и Гримм. Принца, брата великой княгини, супруги сынка Павла, я не оченно видеть желаю. А вот Гримм – учен, и дружит с энциклопедистами. Я получила от бесед с ним отменное удовольствие!
Потемкин вспыхнул, резко повернул голову.
– Вы, Ваше Величество, не преминете оказать внимание и милость Вашу всякому молодому и галантному мужчине.
Екатерина удивленно заулыбалась, уловив в речи любезного Гришеньки бешеную ревность.
– Я объявила при Дворе траур в знак скорби по Генриетте-Каролине и ее матери, а ты упрекать вздумал, – не заметив, как с привычного «мы» она перешла на «я», употребляемому только при свиданиях в покоях. – В каком ты, дружочек, заблуждении находишься! Ищи лукавство, хотя со свечой, хотя с фонарем в любви моей к тебе…
Они остановились одновременно, жадно глядя друг на друга.
Звонко тренькала в кустах смородины синица, перепархивая по веточкам. Пахло березовой корой и талой водицей из глубины парка. Тени погожего полдня были фиолетовы и отчетливы. Дорожка аллеи, повернувшая к пруду, казалась разлинованной ими. Левретки носились лужайкой, по которой звездочками золотились цветки горицвета.
Екатерина шагнула первой, всей грудью вдохнув упоительный вешний воздух. Она была счастлива, счастлива невероятно, впервые в жизни ставя дела государственные после дел сердечных. Но, будучи «резонер по роду занятий», как намедни написала она Гришеньке, бессознательно ощущала взятую фаворитом ответственность и за ее благополучие, и за судьбу Державы. И от этого смешения любви, политики, дворцовых интриг кругом шла голова!
Она вернулась к свите, распрощавшись с Потемкиным. Через три дня намечен переезд в Петербург. Ремонт в апартаментах любовника закончен, она не пожалела денег на модную мебель и шпалеры, обои, сама старалась обустроить для «милюши» уютное жилье. Всё в жизни начиналось с думок о Гришеньке, о том, какой он сильный, умный и надежный. И его постоянное требование пожениться уже не казалось ей несбыточным. Быть мужем ей, императрице, он достоин как никто иной. Этого, впрочем, добивался и Орлов. Но Григорий «первый» ни в какое сравнение не шел с «милюшей»! И по уму, и по знаниям, и по широте натуры Потемкин превосходил предшественника.
Статс-дама Прасковья Брюс, верная подруга на протяжении многих лет, о чем-то шушукалась с Марией Саввишной, и императрица не удержалась, полюбопытствовала.
– Да обсуждаем, матушка Екатерина Алексеевна, наряды свои. В чем следует на завтрашний прием явиться.
– Экая проблема! Проще одевайтесь. Я, например, в полонезе буду. Строгость соблюдать в трауре подобает.
– Братец мой, фельдмаршал Румянцев, в письме много слов похвальных о Григории Александровиче употребил и рад чрезмерно, что замечен и приближен Вашим Величеством, – перевела разговор статс-дама, поравнявшись с государыней, устремившейся ко дворцу. – Герой на войне, генерал-адъютант и при Вашей милости в делах государственных победы одержит!
Екатерина посчитала лесть подруги слишком откровенной и ничего не ответила. Слабость имела красавица Прасковья, ее ровесница, к мужчинам и о своих куртуазных приключениях охотно секретничала с ней. Екатерина также делилась подробностями отношений с фаворитами. Впрочем, иногда откровенничала излишне.
Лакей, молодой стройный парень, в белом парике, так идущем ему, черноглазому, и с чувственным изломом губ, очень понравился императрице. «Чтой-то не знаком, из новеньких, – подумала императрица, входя в коридор дворца. – Хорошенький весьма! Розанчик!» Она ощутила невольный прилив нежности и вожделения.
Но почему-то вспомнилась давняя оказия в Петергофе. Тогда она уже была императрицей, влюблена в Орлова, изводившего ее своими бесконечными изменами, и порой срывалась, теряя здравомыслие.
Помнится, глубокой ночью ее разбудили крики и переполох во дворце. Она выглянула в открытое окно, в смутное пространство петергофского парка, озвученного шумом фонтанов. И разгневанная, что помешали спать, немедленно пригласила дворецкого. Выяснилось, что некий влюбленный лакей пробрался к горничной, а девица подняла такой вопль, что сделалась тревога. Сгоряча она приказала примерно наказать блудника. На другой день ей доложили, что возмутителю сна императрицы присудили сто ударов кнутом. А ежели жив останется, подвергнут отрезанию носа, клеймению и ссылке на каторгу в Сибирь. Теперь, по прошествии лет, она сожалела, что не явила милосердия к влюбленному недотёпе…
Уже в одиночестве войдя в покои, минув анфиладу комнат, она остановилась у камердинерской и заглянула в приоткрытую дверь. Четверо бравых молодцев резались в карты. Екатерина оживилась и отвела дверь. Слуги вскочили и замерли с вытаращенными глазами.
– Кто мне место уступит? – попросила она с заминкой. – Во что играете? В «дурачка» или в вист? Кто прикуп взял?
Бились, сражались больше часа. Камердинеры стали мухлевать в ее пользу, но императрица это разгадала и потребовала играть честно. И тут же оказалась три раза подряд в «дурачках», и весело смеялась над собой, невезучей в картах…
А Потемкин выехал с адъютантами в лес на отменном английском жеребце. Он гнал скакуна версты две, с радостно замершим духом. Размеренная дворцовая жизнь ему была не по нутру. Кровь бурлила, требовала действий!
Место для стрельбы выбрали на поляне, среди сосен и елей. Теплая хвоя излучала головокружительный аромат. Офицеры расставили мишени. Трое заряжающих по очереди подавали пистолеты. Григорий Александрович выцеливал стоящую на пне сосновую шишку, и плавно тянул спусковой крючок. Выстрел звонисто отдавался по чащам. Было видно, как с выбросом порохового дыма вымелькивало пламьице, и темным комком отлетал пыж. Пуля с коротким глухим звуком вонзалась в пень или стоящие за ним стволы.
Из четырех пистолетов – двух тульских, французского и кавказского – более всего понравился опытному стрелку последний. Удобной была рукоять с костяным яблоком, ореховая ложа и граненый ствол. Пристрелявшись, генерал сбил все шишки!
Распирало грудь от свежего, отдающего прелым листом воздуха. А пороховая гарь явственно напомнила войну. Сколько раз он рисковал, лез в самое пекло сражений! Ордена Святой Анны и Георгия, пожалованные Екатериной, по представлению фельдмаршала Румянцева, воистину были заслужены!
Но теперь Потемкину минувшее представлялось незначительным, только началом его дел во славу России. И этот первый месяц вхождения во власть, приближения к императрице, ставшей возлюбленной, был для него особенно трудным, со множеством козней и всяческих испытаний.
Между ними – два враждующих клана. Братья Орловы и их влиятельные сторонники, с одной стороны, и цесаревич Павел с Паниным – с другой. Хотя и прислал ему Алексей Орлов письмо, прося о милостях к отставному преображенцу Маслову, а сам он послал ему в подарок дорогое ружье, – держаться с орловской партией следует чрезвычайно аккуратно. Еще важней заручиться благорасположением Панина. Его заемная у англичан идея “Северного аккорда”, союза с северными странами, с Пруссией и Польшей разлетелась в прах. Опозорился и Григорий Орлов на переговорах в Фокшанах. У Потемкина таких неудач не было. И утвердиться он сможет только при скорейшем заключении мира с Портой. Это не менее важно, чем разгром Пугачева…
Григорий Александрович, отдавая накалившийся пистолет, напоследок обратил внимание на одного из заряжающих, одетого в солдатскую форму. Левая щека кудрявого, приземистого малого, по всему, была обожжена, коричневела треугольным пятном. Потемкин подумал, что парень воевал.
– Где это тебя отметили? – доверительно спросил он, делая знак, чтобы подвели лошадь.
– По причине моего недоразумения, ваше превосходительство! – бойко ответил слуга. – При Зимнем дворце состоял я трубочистом. И послан был комендантом на чистку камина. А матушка государыня, не знамши, его и затопила. Я при этом изволил малость поджариться!
Сопровождающие генерал-адъютанта рассмеялись. А он, сев в седло, с улыбкой глянул сверху на неприглядного холопа. И, достав из кармана мундира золотой, кинул ему…
Леонтий стоял на высоком кургане до тех пор, пока в ночной темени не стих перестук копыт. На губах еще ощущались поцелуи. Руки помнили гибкую талию и плечи Мерджан… А в душе не унималась боль от расставания! Тревожила и дальняя дорога на Дон. Он полагался на Плёткина, казака храброго и разумного. Мерджан, по всему, наездница умелая, да и каурая его испытана в дальних походах. Но как оставаться спокойным, если до Черкасска триста вёрст по безлюдной степи?
Леонтий сбежал по ковыльному скату и зашагал к казачьему лагерю. До него было верст семь. Там, куда направлялся, едва озарялась кострами кромка ночного горизонта. Ночь цепенела окрест. Яркие узоры звезд причудливо выложили небо. В родной край вел вышний Казацкий шлях, двумя дымчатыми рукавами сквозящий над головой. Ремезов с неожиданным волнением ощутил бескрайность степи и небес над нею. И мысленно стал обращаться к Господу помочь возлюбленной в пути, а ему – в боях с ворогами.
Прохладный воздух в низинах отдавал речной мятой. Перекликались во мраке, будоражили степь какие-то потревоженные птицы. Он ступал прочно и размашисто, пока не встретился лазориковый склон. Окатил снизу медвяный настой, свежесть раскрывшихся бутонов. Леонтий остановился, вдохнул аромат и не сдержал восторга, ахнул, закрыв налившиеся радостными слезами глаза. Да неужто всемилостивый Бог даровал ему и эту весну, и любовь, и счастье быть любимым? А ежели б три дня назад не выстояли в бою?
Ремезова опять охватило недоброе наваждение… Чудились скачущие вражеские всадники, скрытые темнотой. Казалось, вот-вот и – вонзится в грудь стрела! Нет укрытия в степи, некуда бежать…
Он читал про себя молитвы, правую руку держа на эфесе шашки. Вдруг сердце замерло! Саженях в ста, на фоне отсвета казачьих костров, он увидел всадника на вершине холма. «Кто бы это мог быть?» – с трепетом подумал сотник, ускоряя шаг.
Неведомый воин также заметил донца. Они сблизились. И тут углядел Леонтий над головой верхоконного светящийся нимб! Догадка опалила душу: да ведь это Егорий Храбрый! В блеске месяца стал различим его синий кафтан, чешуйчатая кольчуга и алый плащ.
В правой руке он держал пику, а в левой – меч. Дрожь проняла Леонтия, встретившего Святого. Походил он на донца, а не на какого-то сказочного витязя, о котором пели бродяги-лирники:
По колена ноги в чистом серебре,
По локоть руки в красном золоте.
Голова у Егорья вся жемчужная,
Во лбу-то солнце, в тылу-то месяц.
По косицам звезды перехожие…
Нет, был Змееборец попросту крепкий и приятный лицом ратник, с умными глазами и черной кудрявой головой. Да и конь под ним был ладный и могучий, с гривой шелковой. Леонтий поклонился. Христолюбивый воин ему приветно кивнул.
– Чем-то встревожен, казак? В глазах твоих печаль.
– Полюбил я девушку, отправил ее в Черкасск, в станицу нашу. Только встретил и – расстался… А самому сызнова воевать с османами.
– Ты – казацкий сын. Господом призван быть земли родной заступником. И я с полками русскими всечасно пребываю, не щажу ворогов, поднявших меч на Русь. А в эти дни я здесь, у гор кавказских. И прихожу на помощь тем, кто верен Христу и присяге.
Конь Георгия переступил, просясь в дорогу. Святой перехватил свое мощное копье, оперся на стремена. И перед тем, как исчезнуть во мгле, сурово сказал:
– Не преклоняйся пред недругами! Храни землю православную и отражай посягающих на нее. А я тебя не брошу…
Ремезов вздрогнул, веря и не веря в эту встречу с Георгием Победоносцем. Не привиделось ли ему? Но прилив сил в душе был необычаен, и безудержно влек вперед…
Дозорный казак попенял за то, что шляется среди ночи. А у костров, несмотря на глубокую ночь, вязались разговоры. Ремезов подошел к своей полусотне. Урядник Рящин, увидев его, пружинисто встал.
– Ваше благородие! Есаул Кравцов требовал вас к себе.
Усталость заплетала ноги. Но Леонтий прошел к камышовому шалашу, где ютился его командир. Казачина караулил у входа, сидя на ящике с ядрами. Рядом располагались и артиллеристы.
Кравцов отдыхал на ложе, покрытом одежинами и кошмой. Спросонья он не стал зажигать лучину, сердито пробурчал:
– Это ты с ординарцем на кордоне разбойничал, по ногайцам палил. А потом с уворованной бабой удрал?
– Было такое.
– А где Плёткин?
– Он прийти никак не может, господин есаул! Он в отъезде, по моему приказу.
– Ась? – Кравцов сел, выбросив ноги из-под кошмы. – В каком таком отъезде?
– Об том, Лука Агафонович, сказать не могу.
Кравцов, отдуваясь, стал натягивать высушенные ночью сапоги. Погодя встал, строжась голосом, отчеканил:
– Проступок ваш на кордоне, сотник Ремезов, сурового наказания достоин! Вы не доложились по всей форме, что устав обязывает! Сверх того, самочинно приказали казаку покинуть полк, что вынуждает меня супротив сих бесчинств меры принять!
Командир сотни выглянул из шалаша, позвал караульного. И едва тот вошел, приказал:
– Прими от господина сотника оружие! А утрецом, Леонтий, за всё ответ держать станешь перед Платовым!
Брезжила зорька. Холодный тянул с севера ветерок. Леонтий сидел у костра, подставляя дуновениям лицо, гадая, сколько верст одолели путники. Беспокоило, что маловато у них съестных припасов. Бог даст, попадутся хотоны калмыков. Там и для лошадей можно будет достать корма. Открывать же, куда послал Плёткина, никак нельзя. Платов сгоряча может приказать, чтоб догнали и вернули. А Мерджан… Ради нее он всё готов вытерпеть!
До побудки Ремезов грелся с казаками у огня. Вдоволь наслушался сказок и прелюбопытнейших историй о походах, победах и поражениях, про коварство ведьм и распутство баб, особливо чернокожих, из заморских стран. Спать так и не пришлось…
Есаул пробыл в палатке полковника недолго, прежде чем пригласили Леонтия. Платов спозаранок был не в духе, хмурился. Не глядя на сотника, отрывисто спросил:
– Ладно – пошумели. А где казак Плёткин?
– Не могу сказать. Он бесперечь возвернется, господин полковник.
– Али ты хмелен, али сбесился, Ремезов? – постарался остепенить своевольца командир. – Мы на войне, а не на свадьбе. Докладывай по уставу! Куда казака снарядил и где ногайская жена?
– Никак не могу.
Платов, гневно раздувая ноздри, повернулся к сотнику.
– Разжалован в рядовые! – с нажимом произнес он, вставая. – Пред строем – полсотни плёток! Понятно, за что?!
– Так точно, господин полковник.
Бравый вид и уверенность, с какой держался приятель детства, ввели Платова в замешательство. Зыркнув на есаула, он приказал ему выйти. Приблизившись к Леонтию на расстояние шага, жестко бросил:
– Говори правду.
– А коли…
– Запороть велю! Ты меня знаешь… Неподчинения не дозволю!
Леонтий, однако, уловил в потемневших глазах Платова не ожесточение, а некую товарищескую заинтересованность.
– Отослал с невестой… Какую у ногаев отбил… К моим родителям отослал, – сбивчиво, теряясь в мыслях, проговорил Ремезов. – Ногаи за нами гнались, потому и кордон всколыхнули…
Платов минуту в упор смотрел на своего, похоже, обезумевшего от любви офицера. И вдруг посветлел взглядом, усмехнулся и ударил ладонью по здоровому плечу сотника.
– За правду наполовину прощаю. Отменяю порку! А из офицеров выгоню. Послужи урядником, храбрость яви… Был у меня ночью мурза, с жалобой приезжал, требовал выдачи вашей… Эх ты, Леонтий! А ведь я в есаулы тебя метил. Дурости у тебя еще много!
– Так точно, господин полковник! – снова отчеканил Леонтий и, вздохнув, порывисто вышел из командирской палатки.
О проекте
О подписке