Читать книгу «Дорога на Астапово» онлайн полностью📖 — Владимира Березина — MyBook.
cover











– Клинкер, – сурово сказал Директор Музея. – Это клинкер[12].

Какой, к чёрту, клинкер, о чём это они? Спросонья я ничего не понимал. Оказалось, что они говорят о колокольне.

Я окончательно вернулся в реальность и вспомнил, что клинкер – это огнеупорный кирпич. Проверить я это не мог, а мог лишь поверить. Клинкер так клинкер.

Но кроме этого клинкера они стали упоминать и иную фамилию.

Это был Хомяков. Знаменитый славянофил Алексей Степанович Хомяков родился на Ордынке и был певцом слова «соборность». Запад он, ясное дело, не любил. Николай Лосский писал, что «в католицизме Хомяков находит единство без свободы, а в протестантстве – свободу без единства»[13]. Оттого Алексей Степанович носил большую бороду и ходил в старинном русском платье. А вот умер во время эпидемии холеры, когда помогал лечить крестьян.

Старинное русское платье и соборность – да, но именно с подачи Хомяковых итальянская кампанила стояла посреди русской земли.

Было понятно, что смотреть её надо как раз в такой день – не в жаркую погоду, сближающую её с Италией, а промозглой русской осенью или зимой.

Чувства примерно такие же, как если бы вы обнаружили на задворках разрушенной базы «Россельхозтехники», у бетонного раскрошенного забора, в окружении ржавых тракторов и комбайнов, настоящую египетскую пирамиду. Небольшую, но крепко сложенную. С коротким русским словом, написанным кем-то у основания.

Так и тут, на тульской земле, посреди жухлых листьев стояла итальянская башня.

Директор Музея заявил, что этот тип кампанилы распространён в славянских (по представлениям славянофилов) землях Адриатики. Заказчик поэтому и настоял на воспроизведении средиземноморского острия в своём имении – вслед своему отцу Хомяков-младший, строивший здесь, как бы напоминал о книгах отца. То есть намекал на то, что Венеция была основана венедами-славянами.

Звучало тут имя Суровецкого[14], который утверждал, что адриатические венеды позднеантичных источников и одноимённые славянские племена бассейна Вислы – одно и то же. В умах это вызвало известное смятение, не успокоившееся до сих пор. Появление кампанилы посреди России становится естественным, если не обязательным.

Хорошая, кстати, была гипотеза. Даже слишком красивая и слишком многое объясняющая. Кто-то мне говорил, что где-то в Хорватии стоит точно такая же.

Но тут я разделяю себя-сочинителя и себя-свидетеля. Если б я написал роман про славянофилов (О! Если б я написал роман про славянофилов! Там, разумеется, были бы построенные ими магические кампанилы и башни Шухова, что возводили бы потом в пику славянофилам интернационалисты), то всё было бы иначе.

Я расшвыривал ногами палую листву и при этом рассказывал Краеведу про Хомякова, как тот в какой-то из статей, посвящённых «Севастопольским рассказам» Толстого, говорил, что на окраине Севастополя одни люди героически погибают на бастионах, а на другой окраине сидят за столами другие люди и проигрывают в карты казённое имущество. И, что самое страшное, этих людей можно поменять местами без ущерба для картины.

Но в этот момент Директор Музея, а он, как оказалось, шёл вслед за мной, вдруг произнёс:

– Бесстыдник.

Не сказать чтобы я был особо высокого о себе мнения, но как-то даже обиделся.

Но Директор повторил:

– Ты всё путаешь. Это Лесков. Рассказ «Бесстыдник». Не Хомяков, а Лесков. Там у него интендантский генерал учит боевого офицера…

И Директор наизусть (клянусь, что он помнил это всё наизусть!) процитировал: «Честные люди! Но я это и не оспариваю. Очень честные, только нельзя же так утверждать, что будто одни ваши честны, а другие бесчестны. Пустяки! Я за них заступаюсь!.. Я за всех русских стою!.. Да-с! Поверьте, что не вы одни можете терпеливо голодать, сражаться и геройски умирать; а мы будто так от купели крещения только воровать и способны. Пустяки-с! Несправедливо-с! Все люди русские, и все на долю свою имеем от своей богатой натуры на всё сообразную способность. Мы, русские, как кошки: куда нас ни брось – везде мордой в грязь не ударимся, а прямо на лапки станем; где что уместно, так себя там и покажем: умирать – так умирать, а красть – так красть. Вас поставили к тому, чтобы сражаться, и вы это исполняли в лучшем виде – вы сражались и умирали героями и на всю Европу отличились; а мы были при таком деле, где можно было красть, и мы тоже отличились и так крали, что тоже далеко известны. А если бы вышло, например, такое повеление, чтобы всех нас переставить одного на место другого, нас, например, в траншеи, а вас к поставкам, то мы бы, воры, сражались и умирали, а вы бы… крали…»[15]

Мне утёрли нос. Но вот, кстати, думал я, продолжая дуться на самого себя и несправедливость, в этом рассказе Лесков как бы говорит нам: видите, каков генерал, сказал этакое и не краснеет. И читатель приглашается как бы разделить негодование. У придуманного же мной Хомякова была скорбная интонация «а ведь и правда, перемени их местами – ничего ровно не изменится».

Лесковский генерал говорил о том, что все представлены – к воровству ли, к геройству – начальством, а придуманный Хомяков скорбел, что всех тасует судьба, и от этого всё ещё более безнадежно.

Рассказ «Бесстыдник» всё же кое-кто подробно разбирал.

И был это Дмитрий Сергеевич Лихачёв. Я смутно помнил, что писал Лихачёв про Лескова, хотя несколько раз его перечитывал.

Оставил у меня этот текст очень странное ощущение. Понятно, что Лихачёв пишет в далёком олимпийском году, в котором нам когда-то обещали коммунизм, но ограничились спортивными соревнованиями. Дело, разумеется, не в цензуре, а в особом умонастроении тех лет, которое накладывало проживание в идеологической стране, – все эти кивки в сторону «николаевского режима», «доносов» и прочее.

Дело в эстетике.

Текст называется «“Ложная” эстетическая оценка у Н. С. Лескова». Лесков, говорит Лихачёв, специально интригует читателя тем, что персонажи, включая рассказчика, соглашаются с циничным взглядом героя-бесстыдника. Оттого «читателю кажется, что он, вопреки автору, даёт совершенно самостоятельную оценку случившемуся. Это своего рода сюжетная “ложная разгадка”, о которой писал Виктор Шкловский[16], с тем только различием, что сюжетная “ложная разгадка” у Виктора Шкловского затем исправляется самим автором, а ложную моральную оценку событиям исправляет читатель как бы самостоятельно»[17].

Сюжетное ядро рассказа – это сцена, когда в одном «приличном обществе» бывший защитник Севастополя обнаруживает интенданта, разбогатевшего на войне, и в присутствии этого неприятного человека рассказчик громко возмущается воровством. Тогда интендант Анемподист Петрович ему отвечает словами, что наизусть процитировал Директор: «А если… всех нас переставить одного на место другого, нас, например, в траншеи, а вас к поставкам, то мы бы, воры, сражались и умирали, а вы бы… крали…» Все присутствующие, среди которых многие во время войны рисковали жизнью, «пришли в ужасный восторг от его откровенности и закричали: “Браво, браво…”» Рассказчик после этого говорит: «Ну, понятно, я после такого урока осёкся со своей прытью и… откровенно вам скажу, нынче часто об этих бесстыжих речах вспоминаю и нахожу, что бесстыдник-то – чего доброго, – пожалуй, был и прав»[18], тем всё и кончается.

Ну и дальше Лихачёв заключает: «Откровенно циничный взгляд признается правильным, хотя и с некоторым реверансом, признанием его правильным только “чего доброго”, но не безусловно…

Читателю надо самому разобраться в аргументации “бесстыдника”…

Разобраться в этом не так уж, в конце концов, трудно. Во-первых, “бесстыдник” допускает совершенно явную логическую ошибку – преувеличение тезиса своего оппонента. Порфирий Никитич отнюдь не утверждал, что все русские люди делятся на героев и воров. Речь шла только о севастопольском войске, и то, я думаю, интендантов там было вовсе не половина, а едва двадцатая-тридцатая часть. Во-вторых же, тезис об оскорблении всех русских Порфирием Никитичем в условиях сохранявшегося ещё николаевского режима был откровенной политической провокацией. Порфирию Никитичу подобного рода обвинение угрожало арестом… Если со стороны интенданта циническая речь его была политической провокацией, то в плане литературном отождествление авторской точки зрения с точкой зрения интенданта следует рассматривать как провокативную мораль. Эта авторская “провокация” должна заставить читателя задуматься и не только не признавать этого высказывания, но прийти к прямо противоположным выводам: отвергнуть и тезис интенданта, и всю систему, порождающую такое лёгкое и “мундирное” поведение»[19].

Лихачёвым в этом случае движет нравственное начало, то есть некая гуманистическая концепция, свойственная нашей классической литературе, в которой зло должно быть наказано, а правда всенепременно восторжествует. И писатель в ней – проповедник нравственного начала, однако при всей верности этого для литературы прошлого писатели классического толка нет-нет да и обнаруживали вещи страшноватые и с неприятной наблюдательностью находили в человеке негуманные черты.

Для начала нужно сказать, что история с ответом коррумпированного интенданта у Лескова имеет важное обрамление. Рассказчик, бывший морской офицер, участвует в разговоре о том, какое влияние имеет море на образование характера человека, вращающегося в его стихии. Разумеется, среди моряков море нашло себе довольно горячих апологетов, выходило, будто море едва ли не панацея от всех зол, современного обмеления чувств, мысли и характера.

Один бывший офицер замечает, что это очень хорошо. Значит, всё легко поправить: стоит только всех, кто на земле обмелел духом, посадить на корабли да вывесть на море.

Ему возражают: «Да мы так не говорили: здесь шла речь о том, что море воспитывает постоянным обращением в морской жизни, а не то что взял человека, всунул его в морской мундир, так он сейчас и переменится. Разумеется, это, что вы выдумали, – невозможно».

Тут-то старик рассказывает о своей стычке с интендантом.

Лихачёву, комментировавшему рассказ, было очень важно отстоять свою веру в человека, потому что если прав интендант, если хотя бы на минуту допустить, что он прав, то какой же он – академик Лихачёв. Как у Достоевского капитан не может поверить в самого себя, когда Бога нет. И куда девать все прекрасные надежды на советского интеллигента, что подхватит пенсне интеллигента русского как знамя и во время перестройки (лет через пять по той шкале) возродит русскую культуру.

Лихачёв не разбирает рассказ Лескова, а пытается им иллюстрировать свою надежду, при этом подгоняет Лескова под неё. Но рассказ пружинит, не поддаётся и остаётся в итоге сам по себе.

Меж тем не через пять лет, а, к примеру, через десять после лихачёвских заметок начались особые времена и перед обывателем, что честно выращивал свою брюкву, встал выбор в виде старых коммунистов, что кричали о море, гладе и распаде страны, и демократов, иные из которых даже играли на гитаре задушевные песни Визбора. Коммунисты были неприятны, точь-в-точь как толстый интендант из рассказа Лескова, а условные демократы – вполне ничего себе.

Но, сопротивляясь выбору (или ещё не зная, что выбора никакого нет), обыватель спрашивал демократов: «Вот коммунисты говорят, что вы всё сопрёте, чтобы не произносить какого матерного слова. Не сопрёте, нет?» И демократы отвечали ему: «Да ты что! Как ты мог подумать! Мы вовсе не такие, потому что умеем плакать под Визбора, а некоторые из нас даже выучили в спецшколе английский язык».

И тут же всё спёрли.

Казалось бы, что я рассказал эту историю, чтобы подтвердить мысли неприятного циника-интенданта.

Вовсе нет.

Начался наш разговор у кампанилы со славянофильства, и недаром слово «славянофил» вполне западное по строению, а слово «западник» – вполне русское на слух, прямо хоть меняй их местами.

Но всё ещё интереснее: рассказ «Бесстыдник» 1858 года подводит нас к совершенно достоевской мысли года 1879-го о том, что поле битвы проходит через сердце каждого человека. Битвы добра со злом и всё такое. И обстоятельства в этом играют очень важную роль: в каждом человеке есть и звериное, и божественное начало, и обстоятельства могут выпустить зверя из клетки, а могут и не выпустить.

Более того, человек в беседах entre chien et loup может призвать дух много страдавшего писателя Шаламова, которой тоже изрядно наговорил о перемене мест и человеке посреди обстоятельств.

Из этого можно сделать и главный вывод: русская литература прекрасна, а Лесков – гений, которого все прозевали.


А вокруг нас была осень, начинало темнеть, в отдалении стоял дом, который не зажигал окон.

Дом был стар, облуплен, но крепок – с одной стороны в нём было почтовое отделение, где из стен торчал классицизм, чуть замазанный масляной краской.

С оборотной стороны жили люди, спала блохастая собака. Через лес виднелась какая-то циклопическая постройка, похожая на раскормленную новорусскую дачу.

Славянофильство было занесено палой листвой.

Листва занесла и обломки памятников, лишённые могил, оттого не страшные, а что-то вроде столбиков на детской площадке.