Зимним вечером, когда мать была на дежурстве, а я, разложив вокруг керосинки, книжки и тетрадки, делал уроки, в закуржавленное окно постучали. Из темноты палисадника пялилось и что-то маячило небритое одноглазое лицо. Младшая сестренка спала на печи, и я заробел. Случалось, незнакомцы и раньше к нам стучались, но этот пиратского вида старик почему-то не вызывал доверия, и я долго не осмеливался ему открывать. И только, когда он начал дуть на руки и приплясывать под окном, я его пожалел.
Еще в сенях он с акцентом затараторил:
– Моя Аптула теревня, там ущительнищал. Вы не пойтесь меня, ропята.
Обснеженные валенки он снял в холодных сенях и, смешно перешагивая разматывающимися портянками через высокий порог избы, продолжал извиняться и оправдываться:
– Я тут по телам пыл, немноко затершалса.
Как выяснилось в разговоре, ему было около шестидесяти, но выглядел он много старше. Наверно, его старила линялая фуфайка, подпоясанная ремнем, козья шапка и седеющая небритость на лице.
Развязывая залатанную котомку, он попросил поставить на печку-железянку с полведра воды:
– Отнако шипко нынще устал и ись охота.
Когда вода начала закипать, старик бросил в ведро пучок душистой травы. Затем достал начатый полукруг хлеба и сверток сала, чем немало удивил: из рассказов одноклассника Марика я знал, что татары сало не едят.
После нескольких кружек мутновато-коричневого напитка постоялец отогрелся, повеселел, и его покрывшаяся капельками пота бритая голова совсем не пугала. Допивать полуведерный «самовар» он подсел к затухающей, но все еще обдающей теплом железянке. Покряхтывая от удовольствия, старик завел то ли быль, то ли небылицу:
«Возле одной деревни была высокая гора, над которой с неба свисал пеньковый канат. Всякий раз, чтобы рассудить какой-то спор, деревенские мужики поднимались на гору. Кто был прав, тот до каната доставал, а виноватый достать не мог.
Так было до тех пор, пока в деревне не появился пришлый человек. Как-то он занял деньги у соседа и отперся. Привели виноватого и пострадавшего на гору справедливости и велели доставать до каната. Тот, кто давал деньги, поднял руку и сразу достал. Пришел черед виновному доставать. Он был хитрый и под предлогом, чтобы ловчее до каната достать руками, отдал свой костыль подержать тому, с кем судился. Протянул руки и тоже достал до каната. Народ удивился: как это оба правы?
А у виноватого в костыле было высверлено полое место, куда он засунул деньги, в займе каких отпирался. Так получилось, что с костылем он отдал деньги заемщику и потому дотянулся до каната.
Так он обманул всех, но с тех пор канат поднялся на небо, и больше его никто не видел. А на горе на пожертвования построили храм, и люди ходили туда за правдой».
Вместе с печкой «потухли» и сказки постояльца. Старик по-походному скрючился в углу на своей фуфайке и притих… Утром его на месте не оказалось. Он ушел засветло, чтобы с ишимскими бензовозами добраться до своей деревни. Пьянящий аромат заваренного разнотравья стойко держался в избе. И его нельзя было скрыть от матери, которая, уходя в ночное дежурство, всегда наказывала: «Незнакомцам не отворяйте!». Но в тот раз мы рассказали ей про доброго сказочника, и она нас не ругала.
Ближе к лету аптулинский киномеханик, приехавший в наш клуб за кинобанками, заскочил к нам и передал от старика гостинец: ученическую тетрадь и начатый сине-красный карандаш.
Имя этого походного человека я забыл, а сказка, которую он рассказывал, в памяти запечатлилась. Сам ли он ее придумал или вычитал где, когда в комсомольские годы работал избачом-книгоношей.
Площадью в несколько сот метров приветный кротовский уголок, прозванный Пеньково, с одной стороны примыкал к реке Балахлей, а с севера отделялся от кладбища грунтовым большаком. Здесь располагались цеха промартелей и стояла известная аптека тети Лизы Андреевой. А чуть дальше в березовой роще – сельская больница.
Говорят, когда работала местная гидростанция, то неподалеку от нее было и пенькопроизводство. Об этом напоминают бесконечные копани да прозвище «Пеньково».
Сегодня конопля попала в немилость и в разряд криминогенного продукта, а до войны под ее посевы отводились значительные площади. Она росла в огородах, как и мак, украшая сельские палисадники. И, слава Богу, что людей того времени не привлекала пагубная страсть – тяга к наркомании. Прежде чем пустить коноплю в производство, стебли вымолачивали и из семян выжимали прекрасное пищевое масло. Затем коноплю вымачивали и высушивали тресту, которая после переработки шла на изготовление грубой посконной ткани и веревок.
В одном из домов, где мы с матерью квартировали, в межкомнатной стене было проделано отверстие. По детской наивности я думал, что оно служит для подглядывания, и иногда этим пользовался. Но позже мне объяснили, что через него пропускали крученую пеньку и зимними вечерами мужики вили веревки.
Еще одна пеньковская достопримечательность – кирпичный заводик. Производство это было высокорентабельным, поскольку глину – основное сырье, добывали тут же. Казалось, грохот ленточных транспортеров и гул обжиговых печей не смолкали здесь ни днем ни ночью. Кирпичей производили порядком, но что-то мало было в селе домов кирпичной кладки.
В холодную осеннюю пору, озябшие на рыбалке, мы бежали сюда погреться. А возвращаясь к своим удочкам, непременно прихватывали по несколько кирпичей, на которых жарили небогатый улов или нанизанные на прутики обабки из ближнего лесочка.
Но больше нас к пеньковской стороне притягивали старые тополя. По весне здесь собиралось молодежи больше, чем у сельского клуба. У веревочных качелей, встроенных между огромных деревьев, всегда было шумно и очередно. Хотя, главной притягательницей была лапта. Играли в основном взрослые и подростки. Лаптой увлекались и в других уголках села, но здесь было как-то престижней, хотя и не всякого принимали в команду. Когда брал в руки биту Ванька Хомич, собравшиеся на поляне замирали. Он редко промахивался и так запуливал самодельный губчатый мяч, что его долго приходилось искать. Быть «осоленным» его метким броском мало кто хотел. Особенно с визгом уворачивались девчонки. Но Ванька нарочно метил в женские прелести. До самых потемок ребятня резвилась у старых тополей, и родители знали, где их искать.
Когда беготня нам наскучивала, мы собирались в доме изобретательного Вовки Кондрюкова. Назвать домом их покосившуюся избушку под дерном, было трудно. На крыше Вовка прилаживал репродуктор, который, заглушая лай собак, горланил на всю окраину. Иногда он включал микрофон и через усилитель транслировал какую-нибудь шуточную информацию. Но это уже считалось хулиганством, и местный участковый с серьезными предупреждениями наведывался к доморощенному диктору. Для осуществления своих творческих идей Вовка часто обшаривал местные мехмастерские. Утащить с охраняемого объекта автомобильный аккумулятор или подшипники для колесянки ему ничего не стоило. А однажды укатил целое колесо, разбортовал его и вынутую камеру приспособил для плавания. Я был свидетелем, как он накидывал на освещенную фару полу своей фуфайки и тяжелым предметом разбивал ее. Еле слышный хруст стекла и лампочка была в его руке.
Став постарше, Вовка остепенился и при напоминании эпизодов озорного детства с легкой усмешкой отшучивался. Имея всего лишь начальное образование, он знал радиотехнику на уровне хорошего инженера. После армии я работал на радио, и, если случались в моих магнитофонах поломки, он охотно меня выручал. Зная, что лучше его в этом деле никто не разбирается, к нему несли все – от простой настенной «тарелки» до телевизора. Иногда, его просили покопаться в мототехнике, Кондрюков и в этом разбирался, но всегда отсылал к другому умельцу, Петьке Чуракову, который в этих вопросах кумекал больше.
Деревня всегда жила с юмором в ладу, и прозвища здесь давали меткие, словно в паспорт вписывали. Кондрюков непременно был Кондратом, Чураков – Чурой, бабушка Шутова – Шутихой, а Колесова – Колесихой. Можно бесконечно называть фамилии и имена – прозвища сельчан, которые в большинстве своем шуточно – безобидные. Но и к ним еще прилаживалось место проживания.
В километрах двух от пеньковской окраине Балахлей размывался вширь, излюбленное место рыбалки —Красный омут. Я не помню, чтобы тут купались. Напуганные таинственными страшилками взрослых и длиннохвостыми ондатрами, которые могли кое-что откусить, ребятишки не осмеливались входить в воду. Когда рыбалка удочками не удавалась, случалось и хулиганили: вытрясали поставленные неподалеку местными промысловиками мордушки (плетеные из ивняка рыболовные снасти).
Как-то в очередном рейде по рыболовным садкам школьный трудовик Алексей Павлович заприметил на одной из запруд копошащихся и громко переговаривающихся ребятишек. Затаился в кустах и, дождавшись, пока они наполнят карманы и насуют в запазухи трепыхающихся окуней и чебаков, неожиданным медведем вышел на них. Старший подстрекатель Вовка Брызгалов успел улизнуть, а троицу приятелей, словно альпинистов, в одной связке повел в село. Заплаканных и чумазых, с вещдоками под рубахами, доставил их к сельсовету. Время было страдное, и в конторе никого не оказалось. Сбежавшиеся бабы «облаяли» Василия и освободили пленников. Мальчишки были из безотцовских семей, и за них по-мужицки некому было заступиться. А дома от матерей они получили еще и по подзатыльнику.
Вовка Кондрюков в этой акции не участвовал. У него хватало своих, более серьезных, приключений. После того, как он подвел провода от комбайнового магнета к дверной ручке класса и вредная историчка попалась на контакт, Вовку из школы турнули.
Вечерами, управившись с домашними делами и отужинав, люди собирались в клубе или на соседских посиделках. У Фроси Леоновой, кроме нескольких куриц да приблудного пса, по кличке «собака», никакого хозяйства не было. Сунув за пазуху бутылку… керосина, она шла к соседям, где собирались картежники близлежащих домов. Электричества на заречье не было, и приходилось жечь керосиновые лампы. Засиживались подолгу, и каждому полагалось вносить керосиновый пай. Карты были самодельные, их хорошо наладился мастерить курганский Ванька Китаев. Часто и он сидел тут же. Картежник и балагур, он был непревзойденный, и по заранее продуманному им сценарию умело демонстрировал проигрыш, разжигая азарт соперников. Особенно ликовала и радовалась, как ребенок, Фрося. Хозяйка на нее цыкала: за стеной спали дети, которым утром в школу.
«Прохлопав» несколько партий и чувствуя, что картежное шоу пора переворачивать в другую сторону, Ванька подмигивал своей команде и начинался разгром соперников. Описать эту картину, по рассказам матери, которая тоже сиживала в этой компании, под силу только таланту Гоголя. Играли трое на трое, и уже после нескольких проигрышей, Леонова начинала нервно чесаться и сигналить, наступая на ноги под столом своим компаньонам. Ванька давал послабление нервному напряжению еще двумя – тремя проигрышами, и уж потом они начинали окончательно добивать соперников. В предчувствии полного провала, Фрося нервно швыряла карты и, разрядившись матерками, выскакивала за двери. Игра расстраивалась. Дня три она переживала поражение, и компания без нее скучала.
Если в картежной команде ее психовыпады терпели и потешались, то ни в совхозе, ни на другом производстве работать с ней не хотели.
Одну весну полевод Дубровин на свой страх и риск все же решил доверить ей кашеварство на период посевной. Моя мать готовила механизаторам на соседнем полевом стане. Как-то прибегает к ней через вспаханное поле вся растрепанная, раскрасневшаяся Фрося и чуть не плачет:
– Ильинична, у тебя от обеда ничего не осталось?! А то у меня кормить нечем.
Мать ее тогда выручила. Готовила Фрося не вкусно, и бригада на нее неоднократно жаловалась. А в этом случае она сварила кашу и, чтобы в нее никто не заполз, повесила котелок на березу. На солнцепеке она у нее и прокисла. После этого случая незадачливую повариху со скандалом убрали, приклеив прозвище «ротозея».
Я учился во втором классе, когда мать уговорили пасти личный скот. Крупные и мелкие рогатые животные водились практически в каждом дворе, и стадо с двух улиц набиралось приличное. Нужен был напарник. Но на хлопотную пастушью должность охотников не находилось. Тогда и вспомнили о Фросе, которая перебивалась поденщиной у людей.
В совместной работе с матерью они сдружились. Помощница прислушивалась к совету старшей и быстро освоила немудреное ремесло. А когда они получили первые пастушьи сборы, и вовсе посветлела лицом и подобрела. Набрала себе обновок, но с сапогами так и не расставалась. Да и где было носить эти обновки! А сапоги – самая подходящая обувка для пастуха.
Когда Фросе нужно было отлучиться от стада по каким-то делам, я всегда охотно соглашался ее подменить, и она одаривала меня десятирублевой бумажкой.
Но однажды Ефросинья все же вывела мать из себя. Придремнув на пригретом бугорке, она недоглядела, и коровы с ее фланга забрели в болото. С большим трудом удалось их оттуда выматерить. Но одна широкобрюхая и, похоже, стельная увязла так между кочек, что пришлось бежать за подмогой. Хорошо, что неподалеку тарахтел на поле трактор и мужики не отказались помочь. Пока вытаскивали бедную животину, оттирали ее и сами отмывались от болотной жижи, мать на чем свет крыла помощницу. Фрося виновато посапывала и молчала.
У разведенного для просушки костра мать немного успокоилась, но все еще, словно сковорода, только что вынутая из печки, утихающе продолжала ворчать:
– Если бы корову-то не вытащили, пришлось бы тогда все лето задаром пасти!
Виновница задумчиво слушала и, неразборчиво мыча, поддакивала.
От хорошо разгоревшегося костра отходить не хотелось, но стадо уклонилось к лесу, и мать поднялась его завернуть. Фрося осталась обсыхать. Наверно она не была бы собой, если бы и здесь с ней чего-нибудь не приключилось. Стоя у костра, она так углубилась в размышления о своей нескладной жизни, что не почувствовала, как начала подгорать на ней юбка. Когда мать прибежала на ее громкие ругательства, Леонова уже сдернула дымящуюся одежду и затаптывала ее сапогами. Мать разбирал смех, и она еле сдерживалась. А Фросе было не до смеха. Она обвязалась телогрейкой и под прикрытием стада прокралась домой, дав еще один повод сельчанам для насмешек.
Если бы не тетка Прасковья, детство мое было бы намного облачнее. Паруня, как ласково мы ее звали, была хоть и дальней родственницей, меня привечала с особой теплотой. Я тоже отзывался на ее доброту посильной помощью по хозяйству.
Я закончил пятый класс, когда к ней на лето привезли из большого города внука Саньку Ерисова. Сын тетки Паруни недавно отслуживший в армии, сколотил для племянника незамысловатую коляску, и я возил в ней трехлетнего малыша. За лето парнишка привык, да и мне с ним было хорошо: сладостей от тетки теперь перепадало больше.
Когда под осень за Санькой приехали родители, он слезно не хотел расставаться с нянькой. В прощальный день у меня тоже подкатил комок к горлу: уж больно привязался я к мальчишке. К учебному году меня за присмотр одарили обсоюженными брезентовыми ботинками и рубахой.
После отъезда внука доверие у Паруни ко мне стало еще больше. Из школы я бежал добивать Санькину коляску, а заодно угоститься шаньгами с молоком, которые у тетки не выводились. Она уже не работала и по возрасту получала тридцатку колхозной пенсии. (Зарплата атомщика Сахарова была в то время более двух тысяч – Б.В.). Всю войну Паруня командовала в полеводстве, да и после Победы работушки переворочала ой-е-ей!
Несмотря на житейские трудности и болячки, она не растратила душевной доброты и отзывчивости к людям. В ее доме на окраине села частенько задерживались за чаепитием соседи, а порой и совсем незнакомые люди. Дальнего ли, ближнего ли путника она всегда приветит, обогреет и накормит.
Одно лето за деревней, в ближнем лесочке, стоял табор, так она и от цыган не отмахивалась, как другие. «Все божьи люди, – успокаивала она предупредительных соседей». К приветливой бабушке шли за хозяйским советом и за всякой мелочью. Она редко кому в чем-нибудь отказывала. Люди были благодарны Прасковье Васильевне.
О проекте
О подписке