Насмотревшись псковских музейных и архитектурных красот, зашел в первый попавшийся дворик, посидеть, отдохнуть. Старый, толстостенный дом в три этажа, мощный тополь, несколько новых посадок. Девочка лет двенадцати рядом со мной то и дело склоняется над коляской – и гугукает, и приговаривает.
– Какие сапо-ожки! Ни у кого нет таких сапожек, как у Карины. Нет-нет, ни у кого!.. Ах ты, мой маленький!..
Видно, что нянчит она с удовольствием. По двору бегает кобелек, кусает девочку за ноги, урчит. Она отбрыкивается, смеется.
– А ты все выкобеливаешься! Вот дам под жопу.
Две старухи с лавочки возле парадной позыркали на меня да отстали. Занялись своим прямым делом.
– Это кто пошел, Наташа?
– Это Ритка.
– Ритка? Какая она стала маленькая. А это зять пошел.
– Твой пришел соблазнять, мой спал еще.
– Куда ходили?
– Куда… А х… их знает. Мой спал бы еще…
На лавке рядом с ними сидит котенок. Кобелек, которого зовут Яшкой, подбежит, лапками обопрется о край скамейки – а не достать. Котенок – на дыбы.
Девочка поднимает младенца, пытается поставить его на ноги.
Старухи смотрят с неодобрением.
– Хочешь, чтоб робёнок у тебя ходил… твою мать, чтоб бежал, все хочешь…
– Мала еще… Дай ей котенка, пусть потискает.
Я смотрю на них с почтительным вниманием чужака, ловлю каждое слово, каждую интонацию. Вот так они, наверное, и при Пушкине говорили – псковитянки. И во все прежние времена. На берестяных грамотах, что ни слово, то срамотища.
Ночью на станции качаются отсветы невидимых фонарей, искрится от падающего дождя товарный вагон, мечется дым из трубы, сбивается вниз, под колеса. Хорошо на это смотреть из окна теплого вагона, который вот-вот отойдет.
Старуха, преодолев робость, вступает в беседу:
– А ты все читаешь да пишешь. Чай, всю газету прочитал? Ну и что пишут? Будет война, ай не? Вот как, гляди! А какая ж сторона там мутит? Ишь! Опять Германия. Видать, он там злой. Никак не отвяжется. Вон ручки-то у тебя тонкие да белые. А у меня два сыночка погибли, молоденькие да хорошенькие.
Девка при ней:
– Все она врет.
Провожая меня из волгоградской командировки, мой армейский друг, директор школы Володя Пашков, часа за три до поезда воскликнул:
– Да, а чего же ты семье привезешь? Ты что, без гостинца домой поедешь? Ну-ка пошли!..
Оставив рюмки недопитыми и прихватив фонарик, мы пошли по улицам и минут через десять спустились к Волге. Вдоль всего низкого берега тянулись крохотные сарайчики. На берег ложились ранние сумерки. На воде в отдалении стояло маленькое суденышко. Пашков помигал фонариком, и оно вдруг пошло к нам. О чем-то он поговорил с людьми на борту, и я увидел, как четыре руки передали ему большого осетра, метра в полтора. Он едва удержал его и плюхнул на мостки. Суденышко тотчас же отчалило.
– Ну, давай, понесли, – сказал Пашков. – Рыбоохрана выручила.
Через пять минут мы стояли в одном из сарайчиков. Я светил фонарем, Пашков вспарывал брюхо рыбины, доставал икряной мешок.
– Посвети, – сказал он, – там, на полке соль есть. Давай-ка попробуем…
Вернувшись в Ленинград, я позвал друга с женой, вывалил икру из литровой банки в тарелку. Потом положил четыре столовых ложки и сказал:
– Лопайте!
Хоть один раз в жизни каждый должен поесть икры ложкой. Поесть и забыть.
О, Господи, попалась на глаза старая фотография 1955 года. Вепсы, река Оять, край непуганых птиц и зверей, где никто отродясь паровоза не видел. Я свежеиспеченный учитель русской словесности, заброшенный сюда «по распределению», а мне уже доверен выпускной класс.
Вот мы в сентябре возле школы, передние сидят, задние стоят, а я, классный руководитель, разумеется, посредине. Сам-то недалеко ушел от них, ну, лет на пять или шесть. На лицах девушек печать усталости, какой-то старообразности – то ли от плохого питания и раннего физического труда, то ли как знак вырождающейся народности. Кажется, что они загодя приготовили озабоченно-недовольное выражение, с которым им, хочешь не хочешь, вскоре придется ходить в роли деревенских хозяек, окруженных детьми, птицей, скотиной, полных скорбного раздражения против пьющего мужа.
В лицах же парней яснее видны черты индивидуальности, характера и бойцовского напряжения. Им через год в армию, а оттуда всюду дороги открыты. А что, из таких же, как они, пареньков в нашем государстве получались и маршалы, и премьер-министры, и генсеки. Как они там командовали и управляли – это другой вопрос, но звания и чины носили. Мои до этих высот не доросли. Лишь один позвонит мне лет через тридцать пять и представится как первый секретарь Лодейнопольского райкома партии – Толя Белокуров, вон наверху, третий слева.
Окончив институт, я получил назначение в маленькую среднюю школу поселка Тервеничи, в самом что ни на есть медвежьем углу Ленинградской области. Жена перешла на заочный. Имущества у нас не было, как и жилья. В конце августа мы кое-как добрались до села и тут же были определены на второй этаж деревянного купеческого дома, в квартиру, состоявшую из комнаты и кухни-столовой. Высокие потолки, три окна, плита и голландская печь – хоромы! Купец, видимо, торговал лесом, а чем же еще, леса тут простирались сплошным бесконечным массивом – приходили с юга, с Валдайской возвышенности, и исчезали в бескрайних просторах Карелии. Бывшему хозяину дома не чужды были и умственные занятия: в мезонине мы обнаружили сундук старых брошюр, журналов и книг, среди которых были собрания сочинений Кнута Гамсуна, Амфитеатрова – роскошные тома с золотым тиснением издательства Маркса. Пылились тут и комплекты журнала «Нива». Но разборку, а тем более чтение этих находок я оставил «на потом», меня ожидало занятие куда более волнующее и актуальное – подготовка первых уроков.
Осень стояла нарядная и теплая, с багрянцем приусадебных кленов, с пышными огненными гривами ближних и дальних осин, тяжелыми гроздьями рябины на фоне черно-зеленых елей. Черемуха прямо с ветвей лезла в рот. Где-то поблизости сельчане собирали бруснику и клюкву, а белые грибы, толстенькие, с матово-шоколадными спинками, сами вылезали чуть ли не прямо к крыльцу из молодой елово-березовой поросли. Я собирал их на похлебку, не заходя в лес. Будут, конечно, будут когда-нибудь в доме и кадушки с маринованными грибами, и соленья, и наливки, – уговаривал я себя, – но это потом! А пока мы украсили наш первый дом осенними букетами, и этого нам хватало.
Село лежало в безнадежной дали от всяких знаков цивилизации – шоссейных магистралей, железных дорог, высоковольтных линий. До районного центра – поселка Алеховщина, который и сам-то был захолустьем, надо было добираться 20 километров тряским автобусом или пешком. Так что многие местные жители, что называется, отроду паровоза не видели. Как это было романтично, как совпадало с моими понятиями о высокой миссии просвещения! Все объясню им, все донесу – и поэзию Блока, и 5-ю симфонию Чайковского. Вот только нужно начать хорошо, тщательно подготовиться к первым урокам.
Село наше было еще не самой большой глухоманью, от него в лесные дебри уходили разбитые дороги и тропы, по которым туземцы еще не так давно пробирались не колесами, а волокушей. Заканчивались они где-то у неведомых озер с языческими названиями – Пирозеро, Югезеро. Так назывались и лежавшие возле них селенья. Леса там, рассказывали, были полны непуганым лесным зверьём и птицей, а озера кишели рыбой. Там и жили многие из наших учеников. Коренным населением в этих краях были вепсы, финно-угорская вымирающая народность, которых и осталось-то к тому времени чуть больше десяти тысяч человек. Говорили, что живут они в своих селеньях убого и впроголодь, что в некоторых избах еще топят по-черному, что люди спиваются. Ладно, думал я, дойду и туда, во всём удостоверюсь своими глазами. Главное начать.
И вот – начало. В последний день августа внизу, на первом этаже затопали, загомонили. Это зажил своей жизнью, так называемый интернат, общежитие для самых дальних. Они приносили в котомках картошку, хлеб, сало, сами себе и готовили, а чаще ели всухомятку. В старшие классы дальние жители тогда не ходили – закон еще этого не требовал. Но один десятый класс в школе для желающих всё же был – человек на двадцать. Он и достался мне. Я стал классным руководителем и учителем литературы.
Возглавлял школу выпускник Герценовского института Лев Васильевич Успенский. Жена его, Надежда Михайловна, преподавала крестьянским детям не какой-нибудь – французский язык. Да так, что ее за успехи отправили через несколько лет на стажировку во Францию. Вот щедрое государство было у нас: лучший учитель французского – у вепсов, в лесной глухомани!
У географа Михаила Андреевича Литвинова, местного жителя, методика была иная. Потряхивая бортами пиджака, он сообщал ученикам чисто по-чеховски: «В Африке жарко!» А поскольку был близорук, тыкал указкой куда-нибудь в Испанию. Но человек он был добрый, они с женой Марией Яковлевной держали корову, и мы у них брали молоко.
Так что учительский коллектив состоял из двух скрыто-антагонистических групп: местных и понаехавших.
В десятый класс я, пожалуй, вписался сразу. Не знаю, чем я его взял, но они внимали каждому моему слову. Как всякий жаждущий просвещать, я стремился впихнуть в них как можно больше. Скажем, если в программе стоял лишь «Обломов», то я не представлял себе, как можно пройти окончательно и на всю жизнь мимо «Обрыва», который очень любил, или «Обыкновенной истории». Бедные мои крестьянские дети принуждены были мною вникать в конфликты общества, которого уже нет и в помине. Но там были понятные всем и во все времена любовные треугольники, возвышенные страсти. Вот за этим они с замиранием сердца и следили. Но долго нам разнеживаться не пришлось: нагрянула уборка картофеля.
Колхоз наш, прямо скажем, был небогатый, на счету его в банке числилось 47 копеек, поэтому председатель Зуев спал и видел дармовую рабочую силу на колхозных полях. Если я, как молодой учитель, и заслуживал упреков старших товарищей в легкомыслии и романтизме, то, что можно было сказать о нашем почтенного возраста государстве, которое пыталось накормить страну, начисляя крестьянину 15 копеек за трудодень? Как оно рассчитывало удержать всех этих парней на государственной барщине, не обещая ничего взамен? Да еще мы, просветители, явно разлагали сознание сельского труженика, открывая перед ним многокрасочный мир, маня его соблазнами более или менее сносной городской жизни, воспаляя воображение и умение размышлять, что нам предписывалось государственной же программой?
Хорошее было время: теплые сухие деньки бабьего лета, стрекот трактора и оживленные крики на поле, яркая, как театральная декорация, опушка леса! Нет, о перерыве в занятиях никто не тужил, кроме, наверное, меня, жаждавшего поскорей пересказать своим подопечным несколько романов Тургенева.
В октябре праздник осени закончился, лес обесцветился, почернел. Низкие, быстро летящие тучи без конца сочились дождем, земля размякла, так что без резиновой обуви до школы было не дойти. Задымили печные трубы, заслезились окна. В один из таких невыразительных дней пришел Лев Васильевич и спросил:
– Господа хорошие, а что вы зимой собираетесь есть?
– Есть?
– Да-да, кушать.
Честно говоря, я не ожидал такого вопроса. Ели что попадется: грибы, консервы, привезенные из Ленинграда, картошку, кашу.
– Дело, собственно, вот в чем, – продолжал директор, – зимою тут вы ничего не купите – ни макарон, ни масла. Хорошо, если хлеб будет. Мой вам совет – сделайте заготовки на зиму.
– А что мы должны заготовить?
Мы были типичные советские лопухи, просто хрестоматийные.
– Ну, картошки мы вам дадим, для интерната достаточно заложили. А вот вы сходите-ка к Зуеву и выпишите килограммов сто капусты.
– Сто?
– Да, бочки вам хватит. А еще попросите кур.
– Чего-чего?
– Кур! Курочка-ряба, знаете? Штук двадцать кур.
– А что с ними делать?
– А это потом Мария Яковлевна придет, вам расскажет.
И вот у нас в мезонине горка крепких глянцевых кочанов. И куры. Живые, что меня смутило и озадачило. Пришла учительница младших классов и сказала, что кур надо порубить, ощипать, опалить, а затем делать из них консервы – с перчиком, с лавровым листом – вот такие получатся!
К такому повороту событий я не был готов и как гуманист отложил решение проблемы на завтра. Ночью куры, как водится, спали, а спозаранку я услышал наверху шебуршание, квохтанье, какие-то скандальные вскрики и хлопанье крыльев. Я поднялся в мезонин. Куры клевали капусту. Пол, отчасти и стены были разукрашены зеленым пометом. Одна зеленая клякса почему-то оказалась на потолке.
О проекте
О подписке