Сон был чёрным и бездонным, как её ящик. Она провалилась в него без сновидений, как в воду, и вынырнула оттуда резко, от щелчка открывающегося замка.
Стенка отъехала. Свет был уже не таким яростным, приглушённым, будто отрегулированным. Виктор стоял на том же месте. В его руке был не стакан, а белая фарфоровая тарелка. На ней лежала половинка печёного яблока, срез подрумянен, из сердцевины струился лёгкий пар. Рядом – серебряная вилка.
Запах ударил в ноздри, заставив скулы свести острой судорогой голода. Марго даже крякнула от неожиданности, живот предательски заурчал.
– Руки, – сказал он.
Она медленно вытянула их, стараясь скрыть дрожь. Не от страха теперь, а от голода. Он поставил тарелку ей на ладони. Тяжёлую, тёплую.
– Ешь. Медленно. Прожёвывай каждый кусок тридцать раз.
Она сгребла вилку, её пальцы сжали холодный металл. Она уже занесла её к яблоку, но встретила его взгляд. Спокойный, выжидающий. Она заставила себя опустить вилку, отломила маленький кусочек пальцами. Положила в рот.
Вкус взорвался на языке – кисло-сладкий, тёплый, с лёгкой корицей. Слюна хлынула мгновенно. Она застонала, не в силах сдержаться. Она жевала, как он и велел, растягивая наслаждение, чувствуя, как каждый мускул в её теле благодарно слабеет.
Он наблюдал. Молча. Всегда молча. Его молчание было громче любых слов.
Когда последний кусочек растаял во рту, она почувствовала пустоту ещё острее, чем до еды. Она облизала губы, смахнула крошку с ладони.
Он взял у неё тарелку.
– Встань.
На этот раз это получилось легче. Мышцы ныли, но слушались. Она стояла, и её не трясло. Она смотрела на него, ожидая следующего приказа, следующего унижения.
– Сегодня ты заслужила право видеть, – сказал он и повернулся. – Иди за мной.
Он повёл её не к душевой, а вглубь помещения. Она шла за ним, озираясь. Комната была большой, просторной, похожей на лофт. Голый кирпич, полированный бетон. Всё было чисто, минималистично и стерильно. Ничего лишнего. Ни пылинки.
Вдоль одной из стен тянулись стеллажи. Не с инструментами пыток, как она боялась представить. Здесь были книги. Старые, в кожаных переплётах. Рядом – коллекция японской керамики, чаши ваби-саби с грубыми краями и потрескавшейся глазурью. На полках лежали разобранные механизмы – старинные часы, научные приборы из латуни и стекла. Всё это говорило не о маньяке, а об эстете, педанте, коллекционере. Это пугало больше.
Он остановился перед низким диваном.
– Сядь.
Она села на край, спиной прямо, руки на коленях. Поза ученицы, ждущей указаний.
Виктор сел напротив, в кресло. Он взял с полки одну из книг. Достоевский. «Идиот».
– Ты сказала, что учитель литературы, – произнёс он. Его палец с тем самым шрамом на костяшке провёл по корешку. – Объясни мне Мышкина. Он идиот? Или единственный здравомыслящий?
Она смотрела на него, не понимая. Это была новая игра? Психическая пытка?
– Я… я не хочу это обсуждать, – прошептала она.
– Я не спрашиваю, хочешь ли ты. Я спрашиваю твое мнение. Как профессионала.
В его голосе не было насмешки. Был искренний, холодный интерес. Вызов.
Что-то в ней возмутилось. Её территория. Её экспертиза. Он похитил её, запирал в ящике, а теперь спрашивает о Достоевском.
– Он не идиот, – сказала она, и её голос окреп. – Он – идеал. Который разрушается при столкновении с миром. Его трагедия в том, что он видит слишком много, чувствует слишком остро. Он – зеркало, в котором все видят своё уродство. Поэтому его и называют идиотом. Для удобства.
Он слушал, не двигаясь, его серые глаза были прикованы к её лицу. Казалось, он ловит каждую микроскопическую эмоцию.
– Удобство, – повторил он за ней. – Люди всегда стремятся к удобству. К простым ярлыкам. «Маньяк». «Жертва». Это удобно. Избавляет от необходимости думать.
Он отложил книгу.
– Ты видела мою коллекцию? – он сделал широкий жест рукой. – Здесь нет ничего совершенного. Только вещи с историей. С изъяном. С шероховатостью. Именно это придаёт им ценность. Истинную ценность.
Он встал и подошёл к ней. Она не откинулась назад, застигнутая врасплох этим монологом.
– Ты вся – сплошная шероховатость, Марго, – сказал он, останавливаясь так близко, что она чувствовала тепло его тела. – Ты ломаешься не так, как я ожидал. Ты плачешь, но не скуля. Ты ненавидишь, но не рычишь. Ты голодна, но не жрёшь, как животное. В тебе есть… порядочность. Даже здесь.
Он протянул руку и коснулся тыльной стороной пальцев её щеки. Прикосновение было неожиданно мягким, почти нежным. Кожа его рук была шершавой.
Она замерла, парализованная этим контрастом. Ужас и любопытство. Ненависть и потребность в этом признании.
– Зачем Вы это делаете? – выдохнула она, глядя ему прямо в глаза. – Что Вы хотите от меня в конечном счёте?
Его губы тронула тень чего-то, что не было улыбкой.
– Я хочу отшлифовать тебя. Найти под слоем страха и социальной мишуры настоящую форму. Увидеть, на что ты способна, когда исчезнет всё лишнее. Создать тебя заново.
Он убрал руку.
– А теперь иди умойся. И возвращайся в ящик. На четыре часа.
Он сказал это так же спокойно, как говорил о Достоевском. Без злобы. Просто констатация факта.
И самое ужасное было в том, что она уже почти не боялась ящика. Она боялась чего-то другого. Того, что эти четыре часа в темноте пройдут слишком быстро. Что её мысли будут не о побеге, а о его руке на её щеке и о вопросе в его глазах.
Она молча встала и пошла к душевой, чувствуя, как его взгляд провожает её. И осознавая, что голод, который теперь грыз её изнутри, был уже не совсем физическим.
Свет на этот раз был приглушённым, янтарным, будто от старого абажура. Марго моргнула, привыкая. Она не вскочила и не отпрянула. Она просто лежала, глядя на очертания крышки своего сундука, и ждала.
Щелчка не последовало. Вместо этого крышка над её головой сдвинулась беззвучно. В проёме возник силуэт Виктора. Он не смотрел на неё. Он смотрел куда-то в сторону, на свои стеллажи, будто размышляя.
– Встань. Подойди, – сказал он, не глядя.
Она подчинилась. Движения её стали более отлаженными, тело запомнило алгоритм: подняться, выйти, встать, ждать. Она остановилась в шаге от него, опустив глаза. На ней была всё та же мягкая футболка и брюки.
– Сегодня мы будем учиться чувствовать, – объявил он, наконец поворачивая к ней голову. В его руке был не кнут и не ветка, а длинный узкий лоскут чёрного шёлка. – Мир слишком шумный. Он перегружает. Чтобы понять суть вещи, нужно убрать лишнее.
Он подошёл к ней вплотную. Она не отстранилась. Её дыхание стало глубже, сердце застучало тревожно, но уже не так бешено, как в первый раз.
– Закрой глаза.
Она повиновалась. Мир погрузился в темноту. Затем его пальцы коснулись её висков, чтобы завязать повязку. Прикосновение было точным, без лишней ласки. Шёлк лег на веки, завязался на затылке тугой, но не давящий узел.
Тишина и темнота обрушились на неё с новой, оглушающей силой. Все остальные чувства обострились до болезненности. Она услышала собственное кровообращение, почувствовала текстуру ткани на своей коже, уловила лёгкий запах его одеколона – сандал и что-то холодное, металлическое.
– Дай руку.
Она протянула правую руку, и его пальцы обхватили её запястье. Его кожа была тёплой и шершавой. Он вёл её, и она шла наощупь, полностью отдавшись этому ведению. Шаги отдавались эхом в полной тишине.
Он остановился. Пол под ногами стал мягче, вероятно, ковёр.
– Ты ничего не видишь. Ты не должна ничего видеть. Ты должна только чувствовать. Понимать через кожу. Сейчас я дам тебе в руки предмет. Ты должна будешь изучить его. Опиши мне его. Только тактильно. Без догадок. Только то, что чувствуют твои пальцы.
Он разжал её пальцы и вложил в ладонь что-то тяжёлое, холодное и идеально гладкое. Металл. Форма была обманчиво простой – цилиндр, но с одного конца сужающийся, с едва уловимыми гранями.
Её пальцы забегали по поверхности. Холод отдавал в кончики. Она водила подушечками пальцев, пытаясь уловить малейшую шероховатость.
– Это… холодное, – начала она, и её голос прозвучал громко в тишине. – Гладкое. Очень гладкое. Тяжёлое. Форма… не идеальный цилиндр. Здесь, с одного конца, есть сужение. И грани. Очень сглаженные. Как будто его долго носили в руке.
– Хорошо, – произнёс его голос прямо перед ней. Он стоял близко. – Что ещё?
Она повертела предмет в руках, нашла углубление на торце.
– Здесь ямка. Крошечная. И… кажется, внутри что-то есть. Оно не монолитное. Если потрясти… – она поднесла его к уху, задержав дыхание. – Да. Едва слышный, тонкий звук. Как песчинки.
– Достаточно, – сказал он и забрал предмет. Его пальцы снова коснулись её запястья, и слабый разряд прошёл по её коже. – Это пресс-папье. Викторианской эпохи. Свинцовая дробь внутри – для веса. Его сто пятьдесят лет носили в кармане жилета. Ты почувствовала его историю.
Он вложил в её руки другой предмет. Лёгкий, шершавый, пористый.
– Дерево, – сразу сказала она. – Очень старое. Истончившееся. Здесь трещины. И… резьба. Какие-то линии. Переплетающиеся.
– Описывай линии.
Она водила кончиками пальцев, вслепую читая узор.
– Они идут по кругу… Нет, это спираль. И от неё ответвления. Как… как не кленовом листе. Или как паутина.
– Это кленовый лист. Высохший и вправленный в дерево. Ты чувствуешь его скелет.
Он снова забрал предмет. Пауза затянулась. Она стояла, слепая и безоружная, слушая его дыхание где-то рядом. Ожидание было сладкой пыткой.
Затем его пальцы коснулись не её рук, а её лица.
Она вздрогнула, но не отпрянула. Кончики его пальцев провели по линии её брови, затем по скуле, к уголку губ. Касание было исследующим, безжизненным, как кисть реставратора к картине.
– Кожа, – произнёс он. – Тёплая. Гладкая. Но не идеальная. Здесь, под глазом, шероховатость. Усталость.
Его пальцы скользнули ниже, к её шее, обвели кадык, почувствовали пульс, который забился у неё в горле как птица.
– Напряжение, – констатировал он. – Страх. Но и… любопытство.
Он взял её руку и поднёс её к своему лицу.
– Теперь ты.
Её пальцы, дрожа, коснулись его кожи. Она ощутила щетину на щеке, твёрдую линию скулы, шрам на брови. Она провела пальцем по этому шраму – неровному, вросшему в ткань.
– Шрам, – прошептала она.
– Старый, – сказал он. – Получен не в драке. Отскочившей стружкой металла.
Её пальцы двинулись ниже, нащупали твёрдые губы, сомкнутые в узкую линию. Затем – шею. Она почувствовала мощную мышцу, напряжение в ней, и под кожей – ровный, спокойный пульс. Совсем не такой, как у неё.
Он был твёрдым. Непоколебимым. Скалой в её слепом, зыбком мире.
Он отпустил её руку. Шаги его отдалились, потом приблизились. В её руки он вложил последний предмет. Маленький, холодный, гладкий, с острым краем.
– Опиши.
Она повертела его. Лёд? Стекло?
– Холодное. Очень холодное. Гладкое, но с одного края… острый скол. Очень острый. Можно порезаться.
– Можно, – согласился он. – Это лёд. Просто кусок льда. Он тает у тебя в руке.
И она действительно почувствовала, как холодная влага начинает покрывать её пальцы. Как лёд уменьшается, становится скользким, опасным в своей хрупкости.
– Всё имеет свою текстуру, Марго, – прозвучал его голос. – Свою температуру. Свою историю. И свою ценность. Даже лёд. Даже страх. Даже ты.
Он развязал повязку. Свет ударил в глаза, заставив её зажмуриться. Когда она открыла их, он стоял перед ней, глядя прямо на неё. В его руке был уже не лёд, а небольшое полотенце. Он протянул его ей, чтобы вытереть руки.
– Ты сделала хорошо, – сказал он. В его голосе не было тепла. Была констатация факта. Но для неё, выжатой и оголённой до самых нервных окончаний, это прозвучало как высшая похвала.
– Теперь можешь идти. В ящик. На сон.
Она кивнула, не в силах вымолвить ни слова, и пошла. Её пальцы всё ещё чувствовали холод льда, шершавость дерева и твёрдую линию его шрама.
Она легла в сундук, и повязка на её глазах уже была не из шёлка, а из тьмы. Но на этот раз она не чувствовала себя в заточении. Она чувствовала себя… наполненной. Обострёнными ощущениями, его вниманием, странным, извращённым чувством выполненного долга.
И когда крышка закрылась, она прижала влажные, всё ещё холодные пальцы к своим губам, пытаясь уловить на них его запах.
О проекте
О подписке
Другие проекты