Времена не выбирают, в них живут и умирают…
Полтора с лишком века назад, в 1862 г., в Новгороде Великом, том самом городе, «откуду есть пошла Руская земля», при громадном стечении народа, в присутствии императора Александра II, августейшего семейства и блестящей императорской свиты был торжественно открыт величественный монумент работы скульпторов Михаила Микешина и Ивана Шредера в честь 1000-летия России. Среди 128 персонажей, олицетворяющих долгий путь, пройденный Россией за эти столетия, нашлось место и царствующим особам, и полководцам, и деятелям культуры. Есть даже скульптурные изображения великих литовских князей – Гедимина, Ольгерда, Кейстута и Витовта. Но нет на памятнике образа исторического персонажа, одолевшего казанских и астраханских татар, отразившего натиск Крыма и, по существу, положившего конец крымскому имперскому проекту, при котором началось покорение Сибири, первым прорубившего окно в Европу, завершившего создание основ Московского государства, самобытного писателя, незаурядного полемиста и гимнографа…
Кто этот человек? Наверно, уважаемый читатель уже догадался, о ком идет речь, – конечно же, это первый русский царь – Иван Грозный, личность чрезвычайно сложная, противоречивая и во многом загадочная, подлинный русский сфинкс, в котором все было величественно чрез меры – и гений, и злодейство. Почему же так получилось, что и в исторической традиции, и в общественном сознании не только России, но и ближнего и дальнего ее зарубежья далеко не однозначный образ Ивана Грозного ассоциируется со своего рода эталоном кровавого злодея и тирана, по всеобщему мнению выделяющегося своими тиранствами и злодействами даже на фоне других тиранов и злодеев грозного и отнюдь не вегетарианского и толерантного XVI столетия, века Реформации и Контрреформации, религиозных и иных войн, колониальной экспансии, мятежей и заговоров?
Можно ли попробовать увязать воедино личность первого русского царя и время, когда он жил, действовал и творил? «Грозный царь или грозное время» – под таким названием в 2004 г. историк С.Н. Богатырев опубликовал небольшое исследование, посвященное изменению психологического образа первого русского царя в историографии, российской и западноевропейской, в XIX–XX вв.[8] Проанализировав основные точки зрения относительно психического состояния Ивана Грозного, которые сложились в исторической «Иваниане» за двести лет, историк пришел к выводу, что «трактовка личности Грозного как „продукта своей эпохи“ прежде всего характерна для тех исследований, где изложение исторических событий жестко подчиняется историософским или идеологическим схемам и конструкциям»[9].
Не принимая и не отвергая однозначно этот тезис (на то есть причины, которые мы постараемся озвучить далее по тексту нашей книги), мы все же рискнем утверждать, что такая яркая и неординарная личность, как Иван IV, могла – нет, не появиться, ибо незаурядные и из ряда вон выходящие персонажи драмы, известной нам как История, выступают на ее авансцену с завидной регулярностью – раскрыться во всей своей полноте только в «долгий XVI век» (или, край, в раннее Новое время, которое ряд историков предлагает довести до начала Великой Французской революции – первой действительно великой и действительно революции, с которой не могут сравниться ни нидерландская революция XVI в, ни английская XVII столетия). Хронологические рамки этого «столетия» (которое, на самом деле, вовсе не столетие) великий французский историк Ф. Бродель определял между серединой XV и серединой XVII в., причем это «удвоенное» столетие довольно четко разделялось им пополам по середине XVI в. – на «век золотого изобилия» и «век серебряного изобилия»[10]. «Франция Генриха II – это уже не залитая солнцем Франция Франциска I, – писал Бродель, – елизаветинская Англия – это уже не Англия Генриха VIII…»[11]
Почему так получилось и насколько прав был мэтр, когда в рамках выдвинутой им концепции «длительного времени» (longue durйe) предложил расширить временные рамки XVI столетия именно таким образом? Логику его рассуждений понять нетрудно, тем более что в том же ключе рассматривали историю Европы ряд других видных историков, или напрямую взявших на вооружение тезис, выдвинутый Броделем, или пришедших к аналогичным выводам самостоятельно. Так, другой французский историк, П. Шоню, характеризуя основной тренд развития раннемодерного европейского общества, писал в 1965 г. о том, что «традиционная история подчиняется той же хронологии, что и история глобальная, двинувшаяся от внутреннего моря к богатым планктоном холодным морям севера, тогда как малый ледниковый период стал теснить Европу холодным фронтом полярных морей». И, подытоживая свое наблюдение, он отмечал: «Классическая Европа – это еще и холодная Европа, под суровым оком грозного бога пуритан и сокровенного бога янсенистов. Европа, покинувшая Средиземноморье»[12]. Об этой тенденции, кстати, упоминал и сам Бродель, когда указывал на то, что «Европа тогда „качнулась“ в сторону Севера. И на этот раз – на столетия», причем центр европейской (в широком смысле) торговли и финансов сместился из Генуи в Амстердам[13], так что Средиземноморье, сердце средневекового мира, надолго выбыло из игры и скатилось на периферию раннемодерного общества. Конец доминирования Средиземноморья, по мнению Броделя, был связан с «широкой деградацией мира-экономики», той экономической системы, которая сформировалась ранее, еще в эпоху высокого Средневековья, и обусловлена расцветом итальянских городов-государств, прежде всего Венеции[14].
Развивая эти идеи, американский социолог И. Валлерстайн рассматривал XVI век как «конструкцию, основанную на соединении двух ранее раздельных систем: христианского Средиземноморья с центром в городах Северной Италии и фламандско-ганзейской торговой сети на севере и северо-западе Европы», к которой примыкали на правах сырьевых придатков «с одной стороны, земли к востоку от Эльбы, Польша и некоторые другие территории Восточной Европы – а с другой стороны, острова Атлантики и определенные части Нового Света»[15].
Чем была обусловлена эта масштабная перестройка экономической системы эпохи высокого Средневековья? Конечно, принимая во внимание многофакторность исторического процесса, нельзя свести причины этого явления, имевшего, в конечном итоге, глобальные последствия, к какой-то одной. Однако представляется, что весьма немаловажную роль во всех этих процессах сыграл распад возникшей в результате завоеваний Чингисхана и его преемников «монголосферы», охватывавшей в период своего расцвета немалую часть Евразии. Столетие, предшествовавшее «долгому XVI веку», ознаменовалось колоссальными геополитическими подвижками, охватившими практически весь континент. Падение монгольской империи, хаос и анархия, воцарившиеся на ее просторах как результат ожесточенной борьбы за власть многочисленных претендентов на трон из «Золотого рода» потомков Чингисхана, разрушили устоявшиеся торговые связи и экономические системы и запустили болезненный процесс перенастройки всей системы экономических связей и отношений Евразии, прежде всего в ее западной части.
Как результат, эта масштабная перестройка экономической системы, ключевым моментом которой стало постепенное смещение центра экономической активности на северо-запад Европы, естественно, не могла не вызвать столь же масштабных изменений и в других сферах жизни тогдашнего общества (в самом широком смысле). Параллельно с этой своего рода экономической «революцией» в Европе (а затем и в других регионах мира) шла так называемая военная революция. Ее концепция была предложена британским историком М. Робертсом в 1955 г. и подразумевала, что внедрение пороха и появление огнестрельного оружия обусловили масштабные изменения в политическом и социальном устройстве европейского общества[16]. По существу, Робертс и его единомышленники (среди которых выделяется фигура Дж. Паркера, который существенно доработал и развил идею Робертса[17], став во второй половине 70—80-х гг. минувшего столетия одним из главных «апостолов» этой концепции) увязывали воедино процессы перемен в военном деле и военных технологиях Западной Европы в «долгий XVI век» с рождением модерного государства. Не все были согласны с такой постановкой вопроса – так, например, британский историк Н. Хеншелл полагал, что «большие армии были скорее следствием сильной монархии, а не ее причиной»[18], однако тот факт, что ускорившееся в XVIXVII вв. развитие военного дела и процессы формирования характерных для раннемодерного государства (об этом подробнее мы скажем дальше) институтов и отношений, политических, юридических, социальных, экономических и прочих, не просто совпадали по времени, но взаимно обуславливали друг друга, в принципе не вызывает сомнения.
Но не только экономическая, военная и политическая «революции» были характерны для «долгого XVI века». Говоря о переменах, которые происходили в эти десятилетия в жизни государства и общества, не стоит забывать и о своего рода «культурной революции». И дело здесь даже не столько в таком ярком феномене, как Ренессанс (который был, по существу, сугубо элитарным «продуктом» для «избранных»), сколько в переменах в пресловутой «массовой культуре». Изобретение И. Гутенбергом книгопечатания сделало возможным Реформацию, а эта последняя вызвала к жизни не менее масштабную католическую Контрреформацию с их процессами Sozialdisziplinierung’a («социального дисциплинирования»), Konfessionsbildung’a («создания конфессии») и Konfessionalisierung’a («конфессионализации») (и об этих чрезвычайно важных и неоднозначных социокультурных явлениях мы также скажем подробнее по ходу нашего повествования). Как результат, мы наблюдаем постепенное формирование ростков новой, модерной культуры – прежде всего в крупных городах, от которых культурные импульсы расходились на периферию подобно волнам от брошенного в воду камня.
Все эти явления развивались подспудно, не торопясь, постепенно меняя облик Европы (и не только ее одной). Внешними проявлениями этой невидимой на первый взгляд работы «крота истории» явились значимые исторические события, которые сами по себе выглядели как будто вполне традиционно и «вытекали» из самого хода истории, однако их значение явно выходило за рамки традиции. Падение в 1452 г. ордынского «царя» Саид-Ахмеда, которое де-факто подвело черту под историей Золотой Орды; взятие османским султаном Мехмедом Фатихом Константинополя в 1453 г.; завершение Столетней войны, также пришедшееся на тот же год; подчинение Иваном III Великого Новгорода и запуск им процесса пересмотра прежних договоров Новгорода с Ганзой; завершение испанской Реконкисты и открытие Колумбом Нового Света в 1492 г.; начало Итальянских войн в 1494 г. и в том же году подписание договора в Тордесильясе о разграничении колониальных империй Португалии и Испании; прибытие эскадры Васко да Гамы в Каликут в 1498 г.; взятие Василием III Смоленска в 1514 г.; захват в 1516 г. османским корсаром Аруджем Алжира; выступление Мартина Лютера в 1517 г., положившее начало Реформации; битва при Мохаче и ликвидация независимого Венгерского королевства в 1526 г. – это лишь некоторые важнейшие события политической истории в истории Европы и Средиземноморья в первой половине «долгого XVI века» – века экспансии (как характеризовал его британский историк Р. МакКенни[19]).
Взятые по одиночке, все эти события как будто не представляли собой значимой силы, которая могла разом изменить все и вся. Однако их число постепенно росло, причем во всех сферах жизни и общества, и государства, и рано или поздно, но количество этих изменений должно было перерасти в новое качество. А вот здесь и возникает самый главный вопрос: а готово ли было тогдашнее общество к этим переменам и в особенности к переходу их количества в качество?
Ответ на этот вопрос будет скорее отрицательным, нежели положительным, и вот почему. В свое время французский социолог и культуролог К. Леви-Стросс предложил разделить все общества на два основных типа – на «горячие» и «холодные». «Одни из них («холодные». – В. П.) стремятся, – писал исследователь, – благодаря институтам, к которым они привязаны, аннулировать, квазиавтоматически, то действие, что могли бы оказать на их равновесие и непрерывность исторические факторы; другие («горячие». – В. П.) решительно интериоризуют историческое становление, чтобы сделать из него двигатель своего развития»[20]. Раннемодерное европейское общество (и русское в особенности) в этой классификации может быть отнесено именно к «холодным» обществам – обществам патриархальным, аграрным, «деревенским», одним словом, обществам «первой волны» (по классификации американского культуролога Э. Тоффлера).
Для таких обществ, консервативных в своей основе, «заточенных» под сохранение и воспроизводство «старины», традиции, было характерно настороженное отношение (а то и неприятие, причем как пассивное, так и, зачастую, активное) ко всякого рода новшествам, которые могли изменить устоявшееся и привычное, завещанное от отцов и дедов, положение вещей. Тем более это относилось к таким нововведениям, которые были способны радикально переменить существующий порядок. «Все новое добро есть, но ветхое всего лучши есть и силнее» – этими словами из средневекового русского сборника нравоучений «Пчела» можно, пожалуй, в наилучшей степени охарактеризовать отношение подобных «холодных» обществ к переменам[21]. Да и сами тогдашние правители, воспитанные в традиционной среде и в традиционном духе, еще не были готовы к тому, чтобы «отменить» традицию и пересмотреть «старину». Стоит ли, в таком случае, удивляться тому, что в своей деятельности они, как правило, руководствовались принципом, который в лаконичной и лапидарной, но оттого не менее четкой и ясной, формуле выразили великие литовские князья – предшественники и современники нашего героя: «Мы старины не рушаем а новины не уводим»[22].
Впрочем, справедливости ради стоит отметить, что «старину» не стоит рассматривать как нечто незыблемое и преходящее из века в век совершенно неизменной. К. Леви-Стросс, развивая свою концепцию, указывал, что «холодные» общества (называемые нами по этой причине первобытными) желают его (неизбежный эволюционный процесс, связанный с переменами и изменениями привычного образа жизни. – В. П.) игнорировать и
О проекте
О подписке