С сумерками, когда первые звёзды опускали на землю серебро своего одеяния, когда в домах зажигались керосиновые лампы и их золотистый свет, льющийся из окон на искрившие сугробы, соперничал с небесным сиянием, улицы, проулки и тропинки, за день запорошенные снежной пылью, вновь оживали и незлобиво скрипели снежной порошей под ногами людей, спешащих к дому Фёдора Ильича Ромашова.
Поток людей к дому полного Георгиевского кавалера, прибывшего в родное село на излечение после ранения на фронте Великой войны с германскими агрессорами, не источался уже неделю. Всем хотелось увидеть своего селянина, прибывшего из невообразимо далёких западных краёв, где свистят пули и рвутся снаряды, где жизнь и смерть сплелись в единый клубок, у которого есть только один выход, – убить врага и этим спасти свою жизнь. А более шли в дом Ромашова, чтобы спросить, не видел ли кого из своих земляков-селян – их сынов и отцов. Для всех находил время Фёдор Ильич, всем отвечал обстоятельно и подробно, – вёл речь о войне с примерами из фронтовой жизни, а не с выдумкой и бахвальством, с поминанием живых и геройски погибших товарищей.
– А вот скажите, Фёдор Ильич, в окопах, верно, шибко холодно. Как вы на морозе руки не застужаете, когда стреляете с ружей? – робко проговорила женщина лет сорока, соседка по улице, явно в мыслях держа своего мужа Семёна.
– Глафира Трофимовна, одно могу сказать вам и всем присутствующим в доме моём, окоп, конечно, не печка с лежанкой, где бока можно погреть, но от ветра в нём укрыться можно, дождь, разве что когда, да и то солдат смекалистый, нишу, али навес какой сделает, вот вам и сухо и тепло. А о руках… без рук на войне никак нельзя, но солдат думает более не о них, хотя, конечно же, бережёт, в тепле держит, а о том, как неприятеля поразить. Да и не Сибирь там, Европа. Когда с командиром моим – его высокоблагородием полковником Парфёновым на излечение домой ехали, трава там ещё на полях зеленела. А муж ваш, Глафира Трофимовна, сколько знаю его, мужчина сообразительный, не даст себе замёрзнуть, ибо замёрзнуть, значит, поддаться врагу, а мы сибиряки, этим и весь сказ.
– А всё ж таки не понятно мне, Фёдор Ильич, ежели так хорошо в ентих… как их там?.. Тфу, ты Господи! – сплюнула и перекрестилась. – Запамятовала, ну… в которых копаетесь, пошто люди мрут на войне?
– Эка вы несмышлёная, Глафира Трофимовна. На войне не мрут, а гибнут от пуль и снарядов. А окопы они только от пуль защищают, от снарядов и бомб тоже спасают, но… – Ромашов почесал за ухом, – не так чтобы шибко… осколки всё ж таки залетают, особенно когда бризантными снарядами стреляют. Когда отбывал на излечение, разговаривал с Семёном Павловичем – мужем вашим, жив и здоров, привет всем передавал и велел кланяться вам Глафира Трофимовна.
– Спасибо вам, Фёдор Ильич, – поклонилась женщина Ромашову и, не стыдясь слёз, уткнула лицо в ладони.
– Бризентными!.. – пронёсся по дому насмешливый голос деда Прядкина. – Вот учудил так учудил! Это хде ж такие снаряды делают, объясни ты нам, мил человек, которые бризентом стреляют. Разве ж можно тряпкой людёв убить. Она хошь и твёрдая, а всё ж таки тряпка она и есть тряпка.
– Я тебе, Пётр Игнатьевич опосля объясню, какие такие они бризантные снаряды, а покуда ситуацию обрисую.
В первых числах ноября нонешнего года, после затишья продолжавшегося несколько дней, начались периодические и довольно сильные обстрелы наших позиций тяжелыми бризантными снарядами. Стрельба начиналась обычно часов в девять утра, и на протяжении какого-нибудь часа немцы выпускали не менее ста тяжелых снарядов. Потом затишок, а в полдень, когда прибывала кухня с пищей, немцы вновь открывали стрельбу, знали время поскудники этакие, когда солдат котелок из мешка доставал. По первости урон мы несли большой, потом приноровились к обстрелам, часом позже наказали кухне прибывать. Оно ведь как, лучше час подождать, зато потом сытым быть, нежели поторопиться и без кухни остаться, а то и без головы. Верно, говорю, народ любезный?
– Как не верно?! Самое, что ни на есть верно! – донеслось со всех сторон.
– Русские люди они завсегда смекалистые, потому ни один враг нас не брал и никогда не возьмёт, – высказался Прядкин, – только ты, Фёдор Ильич про бризентные бомбы не забудь. Сумлеваюсь я, чтобы ими можно было врага разить. А за матушку Рассею мы кому хошь шею набекрень свернём. Верно, говорю, селяне?
– Так и сворачивали не единожды. Ты сам герой, Пётр Игнатьевич, крест имеешь за войну с турками, – отозвались многие.
– Было дело, – приосанился Прядкин, дёрнув под овчинным полушубком впалой грудью.
– Дядька Пётр, чтобы мне горло не драть, подходь ближе! Прошлый раз по слабости слуха твоего мне пришлось по нескольку раз отвечать на твои вопросы. Нынче что-то не имею такого желания. Пропустите люди Петра Игнатьевича, сдвиньтесь в сторонку, – позаботился о соседе Фёдор Ильич. – Угостись пирогами и медком, что народ в мой дом принёс. Посторонитесь, люди добрые… Посторонитесь, дайте герою турецкой войны, Георгиевскому кавалеру солдату Прядкину Пётру Игнатьевичу достойное место за столом занять.
– Спасибо, селяне, и тебе, Фёдор Ильич, за уважение, – проговорил Прядкин, без стеснения смахивая выступившие на глазах слёзы. – Позволь, Фёдор Ильич, покуда народ к тебе ходит и мне навещать тебя? Тоскливо одному в «хоромах» моих, а при народе душа радостью наполняется.
– Бог ты мой, о чём просишь, дорогой ты наш Пётр Игнатьевич? Да разве ж двери дома моего закрыты. Входи в любое время, завсегда дорогим гостем будешь. Кабы не ты, неведомо как сохранился дом жены моей Варвары.
– Хоть и не поручал мне Николай Карпович дом его стеречь, только знал я, придёт время, кто и воротится в него, сохранял, как мог. Соседи всё ж таки были, – родители Варины и я, а теперича вот и вам соседом стал. Всё на сердце легче, когда рядом кто есть, души живые! Да ты, Фёдор Ильич рассказ-то веди, меня не переслушаешь. Тут вот подле меня Лазарева Нестора сын мнётся, вопрос к тебе имеет, а спросить стесняется. Говори! Што мнёшься-то! – ткнув крепкого юношу лет семнадцати костлявым локтем в бок, проговорил дед. – Так, али почудилось мне, как там тебя кличут-то?.. запамятовал.
– Пимен я, дядька Пётр, – ответил юноша.
– Вот я и говорю, слово мальцу дать надо, – посмотрел на Пимена снизу вверх Прядкин. – Пущай молодёжь знает как оно на войне, больше пользы будет для их ума, чем полкать по улке да за юбками волочиться.
– А и пусть говорит, слово оно всем дадено, – ответил Ромашов. – Что там у тебя?.. Слухаю, говори, если есть что сказать, – посмотрел на юношу Фёдор Ильич.
– Вопрос имею, дядька Фёдор, – робко проговорил младший Лазарев. – Сказывают, что наш царь батюшка Николай и кайзер германский сродственники. Только сомнение меня берёт. Как могут они быть сродственниками, ежели наш царь русский и по-русски разговаривает, а Вильгельм немец и на своём басурманском языке бормочет?
– Интересный вопрос, сложный, однако, известно мне, что так оно и есть. Вот посуди, можешь ты жениться, допустим, на дочке губернатора, если таковая у него имеется?
– Жениться-то оно пошто нельзя?! Жениться-то можно хошь на ком, ежели она девка, а не зверь лесной, дело немудрённое, только хто ж мне позволит… Да… – юноша махнул рукой, – только мне самому нет надобностев кого попало в жёны брать. Мне наша… старобардинка нравится, – улыбнулся Пимен.
– Верно, можно. И правильно ты сказал, никто тебе не позволит? Мы люди простые, не царского рода, крестьяне… вот и жены у нас из крестьян. А у царей жёны царского рода. А ежели царь у нас один, то где ж ему взять царицу, ясно, в другом царстве. Вот у нашего государя и его государыня из другого царства. Слышал я, что Вильгельм и наша царица Александра Фёдоровна сродственники, двоюродные брат и сестра, а так оно или иначе, то не моего ума дело.
– Ежели они сродственники, какого ляду Вильгельм на нас напал?
– Смешной ты человек, Пимен. А вот скажи мне, ты со своим родным братом не дрался?
– Было дело, так поделом он получал!
– Во-о-от! Было! А поделом, так это ты так думаешь, а он, уверен, вовсе даже и наоборот. У каждого своя правда. А уж промеж двоюродных сродственников и подавно всякие разногласия случаются. И коли пошёл разговор про ихнего царя, то расскажу историю, что слышал от командира моего его высокоблагородия Парфёнова Леонида Самойловича.
Был как-то Вильгельм в Англии, есть такое государство на берегах Атлантического океана, что почти на краю света, – на западе. Погулеванил со сродственником своим – царём аглицким, коньяков и кофеёв попил и засобирался на своей яхте домой – в неметчину, значит.
В ночь после отплытия из Англии экипаж яхты был вызван на шканцы и здесь, к изумлению своему, застал яркую иллюминацию и наскоро сооружённый алтарь, на котором лежал Ветхий и Новый Завет. У алтаря стоял император в белом облачении и с крестом в руке, имея на голове чёрную с белым митру.
Вильгельм прочёл длинную проповедь об обязанностях монархов в отношении своих народов.
Вся служба длилась три часа, и в два часа после полуночи экипаж был отпущен.
В 5 часов утра император появился на мостике в адмиральском мундире, худой и бледный. Приблизясь к командиру судна, проговорил:
– Уходите, сударь, в свою каюту. Я принимаю командование!
– Государь, позвольте мне заметить вашему величеству, что мы проходим опасное место, и для безопасности, как вашего величества, так и экипажа, командование лучше бы оставить в руках моряка.
– Ничего, Бог вдохновит меня!
Командир поклонился и ушёл, но второй офицер, штурвальный, остался на своём посту. Император подошёл к нему и с бешенством выкрикнул:
– Убирайтесь и вы в каюту!
– Но, государь, штурвальный сохраняет свою ответственность, кто бы ни заведовал главным командованием.
– Ты прекословишь, несчастный! Ты смущаешь дух Божий, сидящий во мне. Вот тебе кара Божия! – и Вильгельм стал бить офицера по щекам.
Офицер крепился и стоял смирно, затем император схватил его за ворот и попытался сбросить за борт, но офицер сопротивлялся. В борьбе император упал и сломал себе надколенную чашку.
Матросы, онемев от ужаса, созерцали необыкновенное зрелище.
Затем произошла сцена, незабываемая для тех, кто был её свидетелем. Император завыл от боли, глаза его вышли из орбит, на губах показалась пена, и он стал страшно браниться, обнаруживая все признаки помешательства.
После недолгого совещания офицеры перенесли Вильгельма в каюту, кругом обитую матрацами.
Туда никого не впускали, кроме врача, императрицы и людей, необходимых для того, чтобы держать императора во время наложения повязки на ногу и надевания на него смирительной куртки.
Вот яркий пример того, что полоумному Вильгельму померещилось что-то, и он пошёл войной на своего сродственника Николая II, а это не кулаками на улке махать, а смертоубийство. Потому и разговор веду с вами, земляки, не за ради удовольствия, а для пользы дела, чтобы помнили и желали здоровья не только своим родным, что на войне ведут бой с врагом, но и всему русскому воинству. Чтобы как в городе Омске, где навещал тестя, и как в городе Барнауле сбирали вы на фронт посылки посильные вам, сбирали солдатам нашим, они душу греют им более печи тёплой. А какой подарок выпадет по жребию тому или иному солдату, так то не важно, сыну ли, мужу ли ваш подарок достанется, главное, что и ему от какой-либо доброй души всё одно придёт. На войне каждая весточка с родного края лучше всякого елея.
– Сберём, какой разговор! По нынешней поре тёплое всё надо!.. – понеслось со всех сторон комнаты. – Собрать не хитрое дело, свести куда, вот вопрос!
– А это доверьте мне, люди добрые. Свезу в полной сохранности, будьте спокойны, – ответил Ромашов.
– А мы и не сомневаемся в тебе, Фёдор Ильич. Эт самое тебе и думаем поручить. Мыслили уже об этом.
Лишь только стихли возбуждённые голоса, к Ромашову вновь обратился Пимен Лазарев.
– А вот слышал я тут намедни, что какие-то пушки особенные появились, что дула у них больше ворот. Правда, это, али как? Скажи, Фёдор Ильич. И что за снаряды такие, – бризантные?
О проекте
О подписке
Другие проекты
