Читать книгу «Аллюзия правды» онлайн полностью📖 — Виктор Муравьёв — MyBook.

Глава 2: Таксидермист чужой боли

Ночью Ивану Филифонычу приснилась та девушка. Алина. Она сидела верхом на стуле, вертела в пальцах карандаш и молча смотрела на него. В руке у нее была пачка его книг, и она одну за другой бросала их в огонь. Книги не горели. Они коробились, чернели по краям, но не сгорали, а Алина всё бросала и бросала, и в глазах ее не было злости – только усталое любопытство зоолога, наблюдающего за вымирающим видом.

Проснулся Баранов в половине шестого. Сердце колотилось где-то в горле, ладони были влажными. За окном серел безнадежный петербургский рассвет, и дождь барабанил по карнизу с навязчивостью плохого соседа.

Он встал, натянул халат, прошел в кабинет. На столе лежала та самая стопка чистой бумаги. Белая, нетронутая, агрессивная в своей девственности. Баранов сел. Взял ручку. Обмакнул перо в чернила (он писал только перьевой ручкой, это было единственное, что связывало его с ушедшим миром, где слова имели вес).

Замер.

Перед мысленным взором стояла первая сцена. Убийство. Но кого? Где? Когда? Вчера еще он точно знал: купчиха, спальня, картуз, окурок. Сегодня эти слова рассыпались в прах. Купчиха в двухтысячном седьмом? Смешно. Картуз? Бред. Он сам, своими руками, четыре года выстраивал эту конструкцию, и только сейчас, задним числом, увидел ее чудовищную фальшь. Сплел ахинею. Красивую, вылизанную, грамматически безупречную ахинею.

Он попробовал представить другое. Двор. Хрущевка. Подъезд с кодовым замком. Убитый – бизнесмен, например. Или наркоман. Или старушка, которую задушили за пенсию. Но образы не складывались. Они были плоскими, картонными, взятыми напрокат из телевизора. Чужими.

Баранов написал первое предложение:

«Утро 23 октября выдалось на редкость промозглым…»

Перечитал. Вычеркнул. «На редкость» – штамп. «Промозглым» – погода, а не действие. Кому какое дело до погоды, если на первой странице должно быть убийство? Ах да, он же не знает, кто убит. И где. И зачем.

Он снова написал:

«Тело обнаружили в седьмом часу утра…»

И снова замер. Чье тело? Обнаружили кто? Дворник? Прохожий? Любовник? От этих вопросов начинала болеть голова, потому что за каждым ответом тянулась цепь других: а что этот человек делал в седьмом часу утра именно там? А почему он вообще пошел туда? А какая у него профессия? А как он одет?

Раньше эти вопросы решались сами собой. Раньше он просто знал. Знал потому, что шел от образа, от слова, от интонации. А теперь интонации не было. Был только голый, безжалостный скелет реальности, который Алина воткнула ему в мозг, как занозу.

Он отложил ручку. Встал. Подошел к книжному шкафу. Корешки – старые друзья, выстроенные в идеальном порядке, по алфавиту и эпохам. Набоков, Бунин, Толстой. Его учителя, его собор, его религия.

Он снял с полки «Защиту Лужина». Открыл наугад. Пробежал глазами: «Он шел по яркой улице, щурясь от солнца, и думал о том, что шахматная партия, которую он вчера выиграл у Турати, была…»

Боже, как это сделано! Просто. Гениально. Одно предложение – и ты уже в мире Лужина, ты чувствуешь его отрешенность, его странность, его гениальность. Никаких тебе следов, окурков, ДНК. Чистая магия слова.

Баранов закрыл книгу, поставил на место. Подошел к столу, посмотрел на свой чистый лист. И вдруг с физической отчетливостью понял: Набоков писал о своем времени. О своей реальности. О людях, которых знал. А он, Баранов, всю жизнь писал о… ни о ком. О воздушных замках. О купчихах, которые никогда не существовали, в городе, которого нет, по законам, которые никто не писал. Это было прекрасно. Но это была ложь. А он только что поклялся самому себе больше не лгать.

День перетек в вечер незаметно, как вода сквозь пальцы. Баранов не ел. Не пил чай. Он просто сидел и смотрел то в окно, то на бумагу. Иногда писал одно слово – и зачеркивал. Иногда – целую фразу – и вырывал лист, комкал, бросал под стол. К вечеру под столом вырос сугроб из смятых неудач.

Он впервые в жизни понял, что такое творческий кризис. Раньше он думал, что это выдумки бездарей. Что кризис – это когда не знаешь, о чем писать дальше. А оказалось, кризис – это когда знаешь, что всё, написанное раньше, – не то. Когда правда жизни, грубая, некрасивая, неуклюжая, стоит перед тобой и требует к себе уважения, а ты не знаешь, как к ней подступиться, потому что всю жизнь имел дело только с правдой слова.

Ночью, когда за окном стало совсем черно, а дождь усилился, он вдруг вспомнил про интернет. Про этот проклятый ящик, который стоял в углу кабинета и использовался раз в полгода, чтобы проверить погоду или написать редкому знакомому. Компьютер. Машина. Враждебная его существу железка.

Но сейчас другого выхода не было.

Он включил монитор. Долго ждал, пока допотопная система загрузится, глядя на ползущую полоску с тоской приговоренного. Потом открыл браузер. Пальцы, привыкшие к перьевой ручке, неуклюже тыкали в клавиши. Он набрал: «громкие убийства СССР архивные дела».

Поиск вывалил сотни ссылок. Форумы, статьи, базы данных. Баранов растерянно смотрел на экран. Информация хлестала отовсюду, неструктурированная, хаотичная, пугающая в своей доступности. Он выбрал один сайт – «Криминальная хроника. Дела прошлого».

И начал читать.

Убийство студентки в Свердловске, 1978 год. Найдена в парке, следы удушения, свидетелей нет, дело закрыто. Ростов-на-Дону, 1985-й, расчлененка, преступника нашли через семь лет, помогла случайная экспертиза. Москва, 1991-й, заказное убийство предпринимателя, киллер стрелял с чердака, гильзы, отпечатки, глушитель из пластиковой бутылки…

Баранов впитывал, как губка. Он делал заметки на клочках бумаги, карандашом, коряво, по-стариковски. Он смотрел на схемы мест преступлений, на фотографии улик, на протоколы допросов, написанные канцелярским, мертвым языком, за которым стояла живая, страшная, настоящая боль.

Вот оно. Вот откуда надо брать.

Читинская область, 1982 год. Сельская учительница убита в собственном доме. Соседка слышала крик, но побоялась выйти. Следы сапог сорок третьего размера вели от крыльца к калитке и терялись в луже. Окурок – «Прима». Экспертиза слюны тогда не делали, ограничились группой крови, совпала с тремя мужиками из деревни, всех троих посадили, настоящий убийца нашелся через пятнадцать лет, сознался в другом преступлении.

Баранов откинулся на спинку стула. Глаза горели, спина затекла, но он впервые за двое суток чувствовал что-то похожее на подъем. Вот она, жизнь! Корявая, несправедливая, полная ошибок следствия и человеческой глупости. Вот откуда можно лепить правду. Взять это дело, перенести в свой роман, добавить своего сыщика, свой язык, свои описания…

Он уже видел первую сцену. Деревянный дом, покосившийся забор, сирень под окном. Утро. Тишина. Крик соседки. Милиционер в кирзовых сапогах, молодой, неопытный, который еще не знает, что это дело сломает ему жизнь. Следы в грязи. Окурок «Прима» на крыльце.

Он схватил ручку, обмакнул перо. Рука дрожала от возбуждения. И замерла над листом.

Читинская область, 1982 год. Убийство сельской учительницы…

Он уже писал это. В уме. Слова лились. И вдруг – стоп.

Чьи это слова? Чья это история?

Убитой учительницы? Да, ее. Но она мертва и не может рассказать.

Соседки? Возможно, но она лишь свидетель.

Милиционера? Тоже вариант.

А его, Баранова, что здесь его? Он просто перекладывает факты из отчета в роман. Переставляет мебель в чужой квартире и называет это своим домом.

Он положил ручку. Медленно, очень медленно, словно боясь разбудить самого себя. Посмотрел на исписанный листок с заметками, на экран монитора, где застыло чужое горе в казенных формулировках.

Он украл. Не в юридическом смысле – в высоком, писательском. Он украл чужую жизнь, чужую смерть, чужую боль и собирался выдать за свое. Да, он обработает это языком, да, он вдохнет душу, но костяк, скелет, фактура – чужие. Он станет не творцом, а таксидермистом. Набьет соломой чужую шкуру и поставит в музей. В тот самый музей, про который говорила Алина.

Чувство было такое, будто он обокрал покойника. И хуже того – обокрал себя. Потому что то немногое, что в нем было настоящего, – его собственный взгляд на мир, его интонация, его нерв, – всё это оказалось не нужно. Оказалось, что мир, который он строил сорок лет, не выдерживает столкновения с реальностью. А реальность он может только копировать, как ученик, срисовывающий с гипсовой головы.

Иван Филифоныч Баранов закрыл браузер. Выключил компьютер. В комнате снова стало тихо, только дождь за окном всё так же настойчиво долбил по карнизу.

Он посмотрел на стопку чистой бумаги. На ручку. На свою руку, лежащую на столе, старческую уже, в пигментных пятнах.

– Господи, – прошептал он в пустоту. – Как же это теперь писать? Если ничего своего больше нет? Если всё, что я умел, – неправда, а правда – не моя?

Ответа не было. Только белый лист, безжалостный в своей белизне, ждал первого слова. А слова не было. Впервые в жизни у Ивана Филифоныча Баранова не было ни одного слова. Ни своего, ни чужого. Никакого.