Читать книгу «Революция» онлайн полностью📖 — Виктора Мартиновича — MyBook.
image

Глава вторая, в которой я сталкиваюсь с нравами на дорогах Москвы острей, чем мне бы того хотелось

Обычно движущийся объект A может пройти расстояние B за фиксированный отрезок времени С. Но в период с 18.00 до 20.00 в Москве этот временной отрезок может удваиваться, утраиваться и даже упятеряться за счет такой отсутствующей в школьных задачках по математике переменной, как пробки. И поскольку субъективный характер восприятия времени никто не отменял, и каждая минута стояния в пробке с выключенным двигателем длится в два, в три, в пять раз дольше, чем минута, проведенная за чашкой кофе, в период с 18.00 до 20.00 время для части москвичей останавливается полностью, а для другой части, той, которая за кофе, на фоне легкой музыки, наоборот, ускоряется до свиста в ушах.

Университет, в котором я мучил студентов своими лекциями по архитектуре, был построен филантропом (теперь у нас это слово звучит почти так же странно, как «антрепренер», или даже еще странней, как «резидент» или «омбудсмен») Джорджем Соросом в то время, когда имя Сороса в России еще не было ругательным. Многоэтажное здание с бассейном и библиотекой было плюхнуто прямо посреди Нового Арбата.

Сорос был убежден, что причина, по которой слово «демократия» является в России ругательным, кроется в том, что россияне недостаточно образованны. И именно от невежества в них нет уважения к ценностям, в которые он верил, выписывая сотни миллионов на участок, стройку, взятки чиновникам. И если каждому россиянину рассказать про Исайю Берлина и про Юргена Хабермаса, они перестанут бухать, вспрянут ото сна и на обломках самовластья – ну и так далее.

Здание было построено, Россия ото сна не вспряла. Университет несколько раз принимались закрывать, принудительно переименовывали, но всякий раз отступали под вой посольств, понимая, что никакого вреда ни в Берлине, ни в Хабермасе нет, и сожалея скорей о площадке, где хорошо было бы шарахнуть какой-нибудь автомобильный салон или развлекательный центр. Владельцы бы отстегивали регулярно, и всем окружающим была бы красота. Но вместо этого стоял тут Московский европейский университет, сокращенно МЕУ, который мы, антрепренеры западной гуманитарной мысли, резиденты полузапретного социального знания, омбудсмены критической теории и culture studies, называли про себя не иначе как МЯУ, или даже МЯВ. Случись МЯВу быть закрытым и перенесенным за МКАД, освобождая дорогу более актуальным для современной Москвы постройкам, я был бы только рад: проще было бы увязывать пространство со временем, перемещаясь от места работы в нашу с тобой кухню, подсвеченную голубоватым светом газовой колонки.

Но я рискую совсем тебя усыпить этими скучными рассуждениями, важно же здесь то, что в тот апрельский вечер я убивал время между 18.00 и 20.00 в баре нашего университета – чтобы оно не убивало меня в моей машине, застрявшей в потоке где-нибудь у выезда на Проспект Мира. Ты работала японкой в Курилах, перерождение в татарку уже приближалось, судя по ржанию коней и топоту копыт на третьем плане, когда мы созвонились, чтобы помурчать в трубку.

Время – такая подлая, прыгучая тварь, что убивать его всегда лучше как минимум вдвоем, иначе оно непременно вильнет как-нибудь похитрей, выскользнет из поля зрения, и ты будешь беспомощно водить мушкой собственного взгляда по стенам, месить ложкой болотце пропитанного кофе сахара на дне чашки и скучать.

Мы торчали за моим любимым столиком с Андрюшей-феноменологом, специалистом по Гуссерлю и Мерло-Понти, получившим за это клички Понтиста, Гуссляра и Фэномэна. Мы трепались, как два старых флага на ветру мысли. А впрочем, не было никакого такого особенного ветра мысли, мы просто трепались, безо всякого ветра, как треплется вывешенное на просушку белье.

Я – истерзанный студентами, он – измученный переводом с французского языка статьи, которая состояла из слов, не имеющих русских понятийных аналогов, их нужно было выдумывать и сразу же объяснять. На все это он мне уже много раз пожаловался. Но в этом-то и смысл трепа, чтобы жаловаться снова и снова.

Андрей был моим закадыкой, и наши посиделки в кафе носили порой трагический для него характер, ведь он брал себе виски всякий раз, когда я брал кофе, – ну да я много тебе рассказывал про него, помнишь? А помнишь, в какой-то момент я вдруг полностью перестал упоминать Андрюшу в беседах?

Место, в котором мы убивали остановившееся время, называлось бар «Барт». Находился «Барт» на верхнем этаже нашего МЯВа и обитателям бетонных утесов, расположенных вокруг, было лестно отобедать в кругу говорящих на птичьем языке философов.

Войдя в бар из крохотного предбанничка, в который открывались двери лифта, человек, ищущий в себе интеллектуала, оказывался в просторном помещении столиков на пятьдесят, противоположная стена которого была полностью прозрачной и являла вид на многоэтажки Арбата. Бармен, которого жестокая рука неймера превратила в бартмена, был похож на Эйнштейна, не успевшего эвакуироваться из Рейха. Однажды мы пространно беседовали о спорных моментах интерпретации Лосевым ранневизантийской эстетики, причем он старательно держался в русле фени по крайней мере кандидата наук. Если бы я остался с Андрюшей еще на полчаса, мне бы пришлось просить у бартмена вызвать такси, и он совершенно точно мне бы отказал: денег на такси Андрюша предусмотрительно не оставлял (ему хотелось общения со мной по дороге).

Напротив барной стойки во всю стену был изображен сам Барт, но не тот, которого можно было бы ожидать в кафе при университете, а Барт Симпсон, пишущий на доске одну и ту же фразу, в столбик, с многократными повторениями, как делал это каждый раз на заставке «Симпсонов»: «Нулевая степень письма… Нулевая степень письма…»

Я оттолкнулся от этого Барта и сказал, что иногда самое главное – вовремя остановиться, но Андрюша останавливаться не хотел, не умел и пошел по третьему разу чесать про свои претензии к семиотике (попытка вовлечь в конфликт, помириться и вызвать на эмоциональный контакт при совместном возвращении домой, алкоголик гребанный).

Он еще надеялся задержать меня у стойки и напроситься в мою машину, чтобы я его отвез домой, где он потянет меня «смотреть аквариум», а если мне не хватит ума отказаться, возле аквариума окинет с ног до головы взглядом скалярии и, бессистемно пошевеливая плавниками, предложит нарезаться вдвоем: «потому что диван, где тебя разместить, – есть».

Несколько раз я становился страдающей от феноменологического похмелья жертвой этой логики (напиться – потому что есть диван, на котором можно проспаться!), но апрельский вечер казался слишком прозрачным. Как первый за год дождь, выпавший на сморщившиеся, почерневшие сугробы. Слишком завораживающе переливались внизу огни ставших уже редкими машин. Слишком загадочно горели витрины ночных клубов – жизнь, как это часто бывает ранней весной, казалась куда более притягательной и полной тайн, чем есть на самом деле. Алкоголь рисковал все упростить, представив самые банальные из мыслимых разгадок этих тайн, так что о самих тайнах, верней об ощущении их присутствия в жизни, потом вспоминать будет стыдно.

Я хлопнул Андрюшу по плечу, и он выдал на прощание привычное, о времени: «Всякому понятно, что это такое. Однако никто из нас не может объяснить это другим». Алкоголецентричный вывод из Августина я не дослушал, поспешив к лифту.

Это произошло, когда я вырулил из подземного гаража на нашем «Розенбауме», – и тут мне нужно объяснить остальным, что такое «Розенбаум». Через год жизни в Москве, скучая по резвой «мазде», которую я не смог забрать с собой во время внезапного отъезда с родины, я решил обзавестись авто. Несмотря на всю убийственность этой идеи в московских условиях.

В этом городе есть три типа транспорта. ВАЗ, тюнингованный, с проточным глушителем или вообще без глушителя (звук – одинаков). «Газель» – тупорылое чудовище, имеющее больше сходства с белугой, нежели с прыгучей, изящной газелью. «Газелями» управляют животноводы, которые живут за рулем, а потому, несмотря на слабый двигатель и большой вес этих набитых людьми жестяных бочек, соревноваться с ними в скорости и в наглости бесполезно. Все равно обгонят, запрессуют, подрежут и после этого еще обматерят.

Третью большую группу транспортных средств Москвы составляют иномарки, купленные в кредит, а потому ведущие себя на дорогах менее агрессивно. Каждый из этих отрядов (грызуны, парнокопытные, прямоходящие), дробится на свои классы, есть такие мутанты, как «Нива-Chevrolet», но когда ты садишься за руль в первый раз – поневоле занимаешь одну из ступеней этой эволюционной лестницы. Место университетского лектора (а я не был даже доцентом, несмотря на защищенную давно и в другой стране диссертацию, хорошо хоть не плитку клал!) не оставляло надежд ни на что иное, кроме присоединения к армии «вазиатов». Вопрос был только в том, какую из трех присутствующих последние двадцать лет на рынке моделей выбрать.

Механик из меня был неважный, и я отдал предпочтение ВАЗ-2105, на которой ездил дачник, живущий в соседнем подъезде. Выбор мной был сделан преимущественно потому, что тот свою машину иногда успешно заводил и ездил на ней. Денег он за нее попросил столько, что даже за мою зарплату таких вот изделий автопрома можно было купить на пробу сразу три.

Осмотр кузова, салона, патрубков и сочленений под капотом не помог мне ответить на вопрос о том, когда был выпущен этот ВАЗ: ржавчины было немного, машина могла быть выпущена и в прошлом году, и в начале 1980-х. Самое главное, что в салоне оказался допотопный кассетный проигрыватель.

Стоило завестись, как проигрыватель захрипел, в нем из-за метели шумов послышался хриплый голос, выводивший: «Полем, полем, полем, белым-белым полем дымммм», ты захлопала в ладоши и сказала: «Какая прелесть! Это же Розенбаум!» Прослушав Розенбаума три раза в две стороны (автореверса в чуде советской техники не было), мы решили достать певца из кассетника.

Но не тут-то было! Оказалось, что Розенбаум застрял там несколько веков назад, застрял, став наперекосяк, так что кассету можно было выдрать, только срубив к чертям магнитную головку. А еще оказалось, что плейер с Розенбаумом включался автоматически, стоило повернуть ключи в замке зажигания, включался и больше не останавливался, месил воздух хриплым голосом, и даже сделать тише было невозможно – рукоятка громкости крутилась вхолостую. Может, там и не было предусмотрено регуляции громкости, советский человек обязан слушать музыку так, как это решили партия и институт машиностроения.

Конечно, мы боролись. Однажды душным летним вечером, когда тишины хотелось как воздуха, ты извлекла из волос заколку и нанесла быстрый удар по правому динамику, надеясь упокоить этого дребезжащего дядьку. Но певец не замолчал. Тембр его голоса стал надсадным, режущим уши. А к вечеру в машине вылетела правая полуось. И мы поняли, что лучше не пытаться затыкать машине душу.

Я вывернул на Новый Арбат, из динамиков тянуло, как сквозняком по ногам: «Полем, полем, полем, белым-белым полеммм дыммм, волоссс был чернее смоли – стал седымммм». Я подпевал, потому что настроение было хорошее и Розенбаум не раздражал, а «Розенбаум» разгонялся хорошо, передачи переключались с первого раза.

«Сущность феноменологического подхода к музыке, – говорил я себе весело, – может заключаться в том, что не так уж важно, что именно играет из твоих динамиков. Настоящая музыка в любом случае не рождается нигде. Ее придумывает твое сознание, слушая звуки. Именно внутри рождается ощущение красоты от услышанного или, наоборот – раздражение им. Поэтому мудрец может сколько угодно ездить с одной и той же кассетой, испытывая то счастье, то раздражение от заученных песен».

За этим-то размышлением я отметил, что спереди от меня пристроился крохотный спортивный «ягуар», выпущенный где-то между 1945-м и 1970-м. Как и всякая дорогая старая машина, он выглядел сокровищем из антикварной лавки, а не стыдным барахлом из секонда. Я прекрасно помню его цвет, темно-вишневый, помню матерчатую крышу, то, как резво он разгонялся на светофорах. Я поднажал за ним, но «Розенбаум» не справлялся, отфыркивался, хватался за свое 1,2-литровое сердце. Клубы сизого дыма из изнасилованного чрезмерными оборотами движка не стоили любования чужой игрушкой, зверюгой из другого отряда, до которого мне никогда не дорасти.

В тот самый момент, когда я отчаялся угнаться за вишневым красавцем, у которого даже стоп-сигналы имели собственный, согласованный с кузовом оттенок, позади меня вдруг возник излишне огромный «Митсубиши Паджеро» серебристого цвета, с лебедкой и частоколом фонарей на крыше. Он как будто скакал прямиком в Валгаллу, с остановкой в твоих, Оля, «Курилах». Джип начал меня поджимать, приближаясь так близко, что лебедка касалась заднего бампера моего уже едва дышащего «Розенбаума». Я давил на газ, пытаясь оторваться, но тяги не хватало. Этот, сзади, прожигал дальним светом, мол, свали с полосы. Похожая на японского трансформера громада не вызвала у меня желания показать из открытого окна средний палец левой руки (а ведь именно на это, как я понимаю сейчас, и делалась ставка).

Я включил правый поворот и свалился в крайний, травоядный, ряд. Сбросил скорость, но сзади опять сияло так, будто «Розенбаум» был футбольным стадионом. Я слегка потерял понимание происходящего. Ехал я уже в «медленном», правом ряду, теперь-то что нужно? А «ягуар» оказался тут же – они шли с «паджеро» на одной скорости, были одной колонной, и я, похоже, вклинился между императором и самураями, оттого те и светили фарами. Я немедленно, уже не злясь, перестроился в средний ряд.

Но тут синхронным двойным маневром в средний ряд метнулись и «ягуар» с «паджеро», один спереди, другой сзади. «Паджеро» снова разогнался, поджав меня лебедкой, буквально подталкивая вперед, заставляя разгоняться, и мы мчались вот так: сзади джип, спереди кабриолет, посередине – я. А полосы вокруг – пустые, мы были одни (что происходит?).

Я снова вильнул в крайний правый, и эти двое снова последовали за мной, как рыбки-прилипалы. В силуэте водителя «ягуара» угадывался крупный хищник. Было видно, что он и мигалку-то себе на крышу не плюхнул только потому, что на мягкую материю кабриолета она без ущерба для красоты машины не становится.

Я метался из полосы в полосу, и они неизменно перестраивались за мной, и первый держал мою скорость, а «паджеро» нагнетал, заставляя ее увеличивать. Мы пронеслись через весь Новый Арбат от реки до Воздвиженки, оттуда я свернул в переулок, надеясь, что они отстанут, но туда метнулись оба – сначала только задний, а затем, опередив по соседней улице и вылетев по встречной (что происходит?!), нагнал и «ягуар». Остро хотелось позвонить в милицию, но для этого нужно было бы остановиться, ведь вот сейчас мы летели девяносто по двухполосной, извилистой, заставленной машинами трассе. Я попытался остановиться, но этот, сзади, взвыл сиреной и переключился на дальний уже перманентно. Никаких остановок, вперед давай!

Я твердо решил добраться до расширения дороги, свалиться вправо, если надо – заехать на бордюр и выключить двигатель, и пусть они вдвоем гоняются. Мы пересекли Тверскую, тут бы мне свернуть, но на скорости я просто не успел, перепрыгнув из трубы в трубу открывавшегося напротив переулка.

Товарищи, которые хвалят СССР! Которые ностальгируют по Пахмутовой, дешевой колбасе, ДОСААФу, стабильности и по чему они там еще обычно ностальгируют… Так вот, дорогие, совет вам: попробуйте проехать на автомобиле ВАЗ-2105! Пересядьте со своих «Ленд-Крузеров» на это гениальное детище позднего СССР и сделайте кружок по району! Попробуйте включить третью передачу! Попробуйте повернуть на скорости больше шестидесяти! Вы поймете и почувствуете сразу все про СССР. За руль своих «Ленд-Крузеров» вернетесь уже без ностальгии!

И снова узко, и на спидометр страшно смотреть, Розенбаум замолк, щелчки сломанного автореверса, но переворачивать кассету некогда.

Сзади – сияние, как от ядерного взрыва, он даже верх включил, этот номад. Впереди, за «ягуаром», кустарник домов спасительно расступался, там была какая-то площадь, я приготовился к маневру, но «ягуар» впереди исчез в облачке дыма и мелких брызг (на асфальте – лужи); а произошло это потому, как я узнал, проехав метров пять или десять, – так вот, произошло это потому, что он резко ударил по тормозам, перекрывая выезд, настолько резко, что не вполне справилась с заносом даже его спортивная система с АБС и дисковыми тормозами. «Ягуар» слегка крутануло в сторону, задницу занесло влево, открывая мне аппетитный бок со стороны пассажира.

В этот-то бок – почти не успев затормозить, влепив педаль тормоза в последний момент, вжав до предела, так что почувствовал, как она уперлась в резиновый коврик, сминая его! Так вот, в этот лакированный темно-вишневый музейный металл… Металл, выпущенный в год, когда меня, возможно, еще не было на свете… Все в «Розенбауме» тормозило, стараясь предотвратить летальное столкновение. Он по-стариковски цеплялся лысиной резины за асфальт, он кряхтел, он обламывал ногти, мне казалось, что я уже давно продавил днище и торможу теперь ногой, стирая подошву туфли… Что удивительно, «Розенбаума» совсем не повело. А не повело