Читать книгу «За веру, царя и Отечество» онлайн полностью📖 — Виктора Яковлевича Коростышевского — MyBook.
image
cover





Так-то оно так, да разве у любви есть разум, разве она понимает какие-то резоны, разве сердцу прикажешь? От одного взгляда васильковых глаз Ирины Алексей терялся и забывал всё на свете; целомудренная кротость девушки вызывала в нем неведомую нежность, сердце у него ныло и глухо билось о ребра от незнакомых желаний. Алексей не мог, да и не хотел противиться внутреннему зову, которое захлестывало его, и потому старался при каждом удобном случае блеснуть перед девушкой своей удалью и ловкостью в шумных горелках, размашистой лапте или отчаянной пляске. Веселой подначкой, грубоватой шуткой ему хотелось заслужить её улыбку. А Ирина будто и не замечала его стараний, не поднимала на него своих бездонных глаз, когда во время игрищ он случайно или нарочно оказывался рядом. А может, она нарочно дразнила его?

Нет, не замечал готовый на подвиги добрый молодец, чтобы зазнобушка отвечала ему встречной приязнью. Что уж тогда ждать от её папеньки? Он в Куркине – «голова», к нему всяк с поклоном идет. Такой папенька для дочки какого хошь жениха выберет, не чета Лехе будет. То-то куркинские задрыги на него внимания не обращают, не ставят на кулачки, не грозят вполголоса на вечерках: «знай, теленок, свой хлевок!» Своим молчаливым презрением намекают, что он «холоп господский» им – «государственным людям» – не ровня. Хотя, может и не совсем молчаливым. Не в его ли огород Ванька Архипов бросил на прошлой гулянке скороспелую частушку:

Наши куркинские девки хоть малы да удалы,

и с чужими не гуляют, чтобы не было беды.

Куркинские «копеешники» не землей – промыслом на стороне да извозом деньгу зашибают, приговаривая своё любимое: «не соха оброк платит – топор». На соседние деревни они смотрели свысока, вольным себя воображали, хотя вся их вольность только в том и заключалась, что сами себе хомут выбирали. А посмотреть на них, так в тех же зипунах и лаптях трусили за своими телегами…

Распалялся Алексей, но, остынув, понимал, что заполучить куркинскую невесту юровскому жениху было нереально – капиталов не хватит. За невесту выкуп отвалить надо, в волостную контору налог внести, подарки разные, а откуда у Лешкиной семьи деньги?

Конечно, работящие крестьяне и на проклятой барщине с голоду не умирали. Было немало и таких, кого барин отпускал на оброк, то есть на вольный промысел, но сколотить капитал, не приворовывая, не утаивая доходов, всё равно не удавалось. Главный крестьянский капитал – дети, особенно парни, на которых община выделяла земельный надел. Землицу, если её сам не пашешь, всегда внаем сдать можно. У Лешки вся семья – отец, мать, да дядька Иван – холостяк тридцати двух лет от роду. Им только заикнись про дочку куркинского старосты – на смех поднимут: «Нужен ты ей!..» Что правда, то правда – не нужен…

На вечерки Ирина последнее время приходила всё реже: мать её после недавней беды в семье занедужила, к тому же была на сносях: вот-вот родить должна, поэтому шестнадцатилетней Ирине пришлось всё хозяйство на себя взвалить – семью накормить, обстирать, скотину обиходить, за больной матерью ухаживать, и за младшими братьями приглядывать. Да разве за ними углядишь?

По случайному недогляду три месяца назад, когда февральский ветродуй, наконец, угомонился, шестилетний Ванечка провалился на пруду в проталину. Утонуть в неглубоком водоеме было мудрено, но после ледяного купания от жара и нутряного кашля сгорел мальчишка в считанные дни. Мать в голос рыдала, убиваясь по ласковому, как котенок, любимому сыночку. Соседки успокаивали Дарьюшку: «не терзай себя так, у тебя же в чреве плод растет, побереги себя хотя бы ради него».

За что напасти преследуют их? За какие прегрешения посылает им Господь одну тяжкую кару за другой? Не она ли хранила в семье любовь и добродетель, не она ли ревностно читала молитвы перед иконой Пресвятой Богородицы, прося у неё милости и заступничества? Двумя годами раньше схоронили в семье другого сыночка. Мишке тогда едва минуло десять лет. Тем летом по всей округе косила людей черная оспа, не пощадила она и Мишеньку. Хорошо хоть других детей – Ирину, Филиппа и Ванечку – удалось уберечь. Много в позапрошлом году людей из окрестных деревень свезли на погост. Если вся семья разом умирала, бывало, всех сжигали вместе с избой.

И вот, не успело прошлое горе отболеть, свалилась новая беда – не уберегла, не спасла солнышко своё, Ванечку милого. Его мягкие льняные волосы Дарья гладила, пока её не оторвали, не увели от гроба. После похорон мать словно подкосили, слегла и уже не вставала – сил не было. А время текло быстро: вот уже на дворе «Борис и Глеб – пора сеять хлеб». Едва завершили пахоту и сев, подоспели у Дарьи роды – тяжелые, затяжные, беспросветные…

Петр побежал за повитухой – к деревенской знахарке и колдунье, вдове Марии Егоровой. Вместе они кое-как довели Дарьюшку до сумрачной баньки, где и предстояло ей рожать. Повитуха негромким, но уже каким-то незнакомым, потусторонним голосом приказала:

– Иди в дом, открой все двери и окна, не забудь с печной трубы вьюшку снять. В бане я сама всё сделаю…

Хорошо, что Петр дочь Ирину с десятилетним Филиппом с утра отправил на другой конец села к старухе Праскеве Ивановой, крестной Петра. Рано видеть мальцу, с какими муками приходят на свет дети.

Дарья натужно выла, пугая оцепеневшего от тоски и бессилия мужа. Стоя во дворе и ухватив побелевшими пальцами жердину изгороди, он глядел на небо и шептал молитвы. Повитуха Мария, сочувственно глядя на роженицу, привычно шептала заговоры: «Матушка Соломония, возьми ключи золотые, открой роды костяные рабе Божьей Дарье…» и, окуная руку в лохань с колодезной водой, щедро кропила корчившуюся от боли женщину. Мучениям роженицы не было конца, роды всё больше вызывали у повитухи тревогу, и она, опасаясь за исход, кликнула Петра:

– Беги-ка, милай, в церкву, проси батюшку Александра открыть врата в алтаре, да не оставит Господь без милости наши молитвы.

Священник внимательно, но неодобрительно выслушал просьбу очумелого от переживаний старосты, сострадательно посмотрел на Петра, молча вздохнул: «Эх, кабы не был ты старостой, никогда не стал бы потакать повитухиным суевериям. Не для вспоможения родам служат Царские Врата». Вслух, однако, ничего не сказал – в конце концов, пусть и неправильно, но его прихожанин к Божьей помощи обратился, и отказать ему в этом никак нельзя.

Дарье становилось всё хуже, всё чаще она проваливалась в бесчувственную пропасть, но повитуха была опытной, дело своё знала – ребенка вызволила из лона здоровенького. Перевязав своим волосом пуповину, обрезала её припасенным ножом на краю лохани, и стала кричащему комочку живой плоти разглаживать ручки, ножки, гладить животик, и особенно старательно водила руками по головке, чтобы «придать ей правильную круглую форму».

– Красавец будет – пообещала повитуха измученному отцу.

Родился опять сыночек, но мать его даже подержать у груди не успела – умерла, так и не придя толком в себя. Повитуха промокнула будто бы сырые глаза и скорбно молвила, что сердце страдалицы не выдержало тяжких непосильных испытаний… Мелко крестясь, она шептала над остывающим телом:

– О, Господи, на всё воля Твоя! Прости душу грешную и прими её в Царствие Твоё… – и, словно застыдившись, что нет у неё приличествующих случаю слёз и причитаний, устало вздохнула: – живучи на погосте, всех не уплачешь

Петр держал холодеющую руку Дарьи и не верил, что глаза её закрылись навсегда, что искусанные в кровь губы навеки застыли в болезненной гримасе. Он неотрывно смотрел на её лицо и беззвучно, тяжело плакал…

Подарков и угощений, обычных после счастливых родов, сегодня повитуха не ждала – какие уж тут подарки. Побежала в деревню искать для новорожденного мамку*…

Вернулась домой заплаканная Ирина с онемевшим от страха Филиппом. Со своей половины избы, с трудом переставляя ноги, приковыляли родители Петра. Посидели в тяжком безмолвии до глубоких сумерек.

Первой от обморочного горя очнулась Ирина. Она молча ушла в хлев обихаживать скотину, а старики, оплакав и отмолившись, начали готовиться к похоронам…

Со смертью матери ушли из жизни Ирины веселые девичники, завлекательные вечерки, игры на угоре. Когда-то доведется вспомнить ей о девичьем счастье, о любви, о суженом? Теперь на её руках Филипп и этот пищащий голодный комочек. Ирина боялась смотреть на отца.

Петр почернел, замкнулся, не веря до конца в случившееся. Не раз в сумерках обманывался, принимая легкую тень дочери за свою Дарьюшку. Похоронили её под сенью молодых черемух на общем кладбище. На отпевание пришло, считай, полсела. Повитухи возле гроба не было.

Родившегося в муках мальчишку назвали Сергеем.

_______________________________________

* мамка – кормилица.

* * *

Потомственный землепашец Петр Терентьев извозом и промыслами на стороне не занимался, при этом умудрялся не бедствовать, и был в Куркине весьма уважаемым домохозяином. К лету 1812 года ему было полных сорок лет. В толпе мужиков Петр сразу выделялся непривычным отсутствием бороды и усов, словно и не крестьянином был, а земским чиновником. В чистой выбритости лица не было нарочитого умысла, просто не любил он волосатости на лице – и всё тут. По молодости как-то отпустил бороду – и зарёкся. Ежедневный солёный пот, земля, пыль, навоз, солома – всё это за день так набивалось в волосяные заросли, что к вечеру кожа на лице зудела и горела огнём. Это барину, который пасьянсы раскладывает, да на дворовых покрикивает, борода не мешает. Рациональный даже в мелочах, Петр не любил приспосабливаться к обстоятельствам и решительно отвергал всё, что мешало жить. От мужицких грубоватых шуточек и подковырок он беззлобно отмахивался: «не тот умнее, у кого борода длиннее». На сельских сходах и собраниях грамотного Петра слушали внимательно, и хоть он не бил себя кулаком в грудь и голоса не повышал, но последнее слово чаще всего оставалось за ним.

Немного мужиков на селе знали грамоту: не по книжкам деревня училась запрягать лошадей, пахать землю, ставить избу; тут уж одно из двух – либо тащить ярмо, либо книжки читать. Когда в избе семеро по лавкам – не досуг легкомысленной блажью заниматься.

В роду Петра ни дед, ни отец так не считали и всех мальчиков с десяти лет учили читать, писать и считать. В доме бережно хранились старые календари, в коих можно было найти не только правила исчисления дат церковных праздников, но и полезные советы по земледелию, уходу за домашним скотом и пчелами, и даже предсказания погоды. А уж забавные иллюстрации простонародного быта домочадцы обязательно показывали всем дорогим гостям. Зимней порой, бывало, Петр охотно почитывал детям занимательные исторические книжонки.

Всегдашняя опрятность в одежде, делали Петра ещё больше схожим с чиновным людом. Его уравновешенность, неторопливые манеры порой раздражали мужиков и они, то ли в шутку, то ли всерьёз, не раз на спор пытались вывести его из себя, но – безуспешно. За эти «изъяны», в том числе за голый подбородок, прозвали его Налимом, хотя ничего общего с обликом этой рыбы у Петра не было: густые темно-русые волосы волной вставали над крепким, упрямым лбом; взгляд глубоко посаженных глаз казался таким проницательным, что врать ему мало кому приходило в голову; хорошо очерченный рот, прямой крупный нос говорили о здоровой породе.

Обвенчался Петр в 25 лет, было это в 1795 году. Невесту нашел поблизости, в сельце Филино, принадлежавшем, как и Юрово с Машкиным, светлейшему князю Сергею Александровичу Меншикову. Жила в Филино со стариками сирота Дарьюшка Ильина, которая изрядно засиделась в девках – была ровесницей жениху. Невеста была целомудренна и пригожа собой, ростом вышла и статью, да только кому нужна безземельная бесприданница? Любовь любовью, а без корысти и лошадь никто не поспешит запрягать. Те, кому в жизни красивые девки не достались, любят утешительную присказку: с лица не воду пить.

Петру во время первой случайной встречи с Дарьюшкой словно кто шепнул – вот она, твоя судьба, и он, не раздумывая, заслал в Филино сватов, наделав переполоху в доме стариков Ильиных. Честь для бесприданницы была такая, что завистливых пересудов тогда на целый год хватило. Заплатил Петр помещику Меншикову за невесту изрядные откупные, да и бурмистра сельца Филино пришлось ублажить, чтобы не чинил каких каверз (тот давно уже втайне от своей женки блудливо, как мартовский кот, смотрел на незамужнюю, беззащитную девку) …

Тут, пожалуй, самое время сказать несколько слов о бурмистре, ибо другого случая может и не предвидеться. Звали его Фрол Евдокимов, из местных филинских мужиков. Жилистый, крепкий, роста выше среднего, телом худой, неширокий в плечах, вечно хмурый, он был похож на старого журавля, хотя ему всего было лет сорок пять. Редкие волосы, прямые и жесткие, как усики ржаных колосьев, едва прикрывали серую кожу головы. Прозвище Жила дала ему деревня совсем не за сухопарость, а за неистребимую привычку урвать всё, что плохо лежало. Правда, после назначения бурмистром так его в глаза уже никто не называл, хотя дурные наклонности обострились ещё сильнее. Из-за сутулости острый, в сиреневых прожилках нос, вечно смотрел в землю, а маленькие черные глазки, наоборот, – поглядывали снизу вверх. Невзрачная редковатая, словно побитая морозом, бородка делала лицо бурмистра и вовсе малопривлекательным. При первом знакомстве немудрено было ошибиться и посчитать его человеком слабым, незначительным, но это впечатление быстро проходило. В селе бурмистра побаивались: рука у него была тяжелая, часто безрассудная, особенно, когда он без меры уходил в загул.

При редких появлениях в Филине инспекторов московской конторы, (сам светлейший князь вотчину на Сходне посещениями не баловал), Фрол разительно менялся. И откуда только у него способности к лицедейству брались:

– Милостивцы вы наши – говорил он нараспев и с таким умилением на лице, что гости от неловкости отводили глаза в сторону, – наконец-то вы к нам пожаловали! – Протяни ему в этот момент кто-либо из гостей руку, он бросился бы её лобызать усерднее, чем руку священника перед причастием. – Да что же это вы не известили меня о вашем приезде, ужо бы я вам апартаменты заране приготовил, и закусить с дороги-то горяченького… Ну да мы сейчас быстро!.. Ах, счастье-то какое! Ай, гости дорогие!..

Гости, смущаясь бесцеремонным напором, вяло сопротивлялись:

– Ты, Фрол, давай потише, и так всё хорошо…».

Но Фрола уже было не остановить:

– Милостивые государи! Дак для кого хорошо-то? Для

нашего брата, мужика, хорошо, а вам, господа… Ах, милостивцы наши! Сейчас, сейчас, уж мы быстро расстараемся…

Меж тем, всё вокруг приходило в движение: кучер заводил лошадей на двор, конюх бежал с охапкой сена, девки метались из чулана на кухню, жарко пылала печь, гостей заводили в дом, снимали с них шубы или шинели, заливали воду для чая в «белые» чугуны.

Не спеша обедали, затем, никуда не расходясь, вечеряли, потом долго пили чай. Инспекторы расспрашивали бурмистра о видах на урожай, об умолоте, сколько людей умерло, сколько родилось, убыло или прибыло по замужеству и прочее. Все сведения подробно записывались в разные ведомости. Только по сбору оброка ничего не обсуждалось – недоимок у Фрола не бывало. За столом никто из домочадцев, кроме самого Фрола, никогда не присутствовал, жена вместе с девками только изредка осмеливалась что-то молча принести или унести…

Утром бурмистр в синем армяке, подпоясанный красным кушаком, в дегтярных сапогах показывал гостям господское хозяйство: гумно, ригу, овины, сараи, скотный двор; затем шли на мельницу, оттуда на поля. Гости были довольны – кругом царили порядок и радение.

Гром грянул через пять лет – убили Фрола Евдокимова. Следствием было установлено, что мужики давно имели зуб на своего бурмистра – почти все оказались его должниками. Мзду убиенный брал по каждому поводу, ввёл на селе собственную трудовую повинность. Земли в аренду и без аренды нахапал немеряно, батрачили на него и свои мужики, и пришлые со стороны – бурмистр в Тверь и Вологду собственные обозы зерна гонял. Самых строптивых из молодых мужиков Жила забривал в рекруты, о сельских сходах и слышать не хотел – грозил расправой. В общем, кончилось у народа терпение…

Убийцу долго искать не пришлось: сам пришел с повинной. Им оказался Федор Дмитриев, одинокий шестидесятипятилетний старик, который даже своей избы в Филино не имел, жил Христа ради квартирантом у вдовой старухи. Следователь долго недоумевал, как немощный инвалид смог зарезать крепкого бурмистра, но других признаний раздобыть в деревне не удалось.

За такое преступление полагалось пятнадцать лет каторги и вечная ссылка. Никто не знает, доехал ли убийца до Сибири, или в дороге отдал Богу свою святую душу, но сход в Филине вздохнул облегченно и постановил: каждый день в течение года ставить в церкви свечку во здравие (или за упокой?) раба Божьего Федора Дмитриева…

* * *

Батюшка Георгий Иванов, который венчал в церкви Владимирской иконы Пресвятой Богородицы Петра Терентьева и Дарью Ильину, в знак особого расположения подарил молодым иконку святых муромских чудотворцев Петра и Февронии, давая тем самым знак жить им вместе долго и счастливо.

Жену свою Петр любил, напрасным словом не обижал, хотя в повседневных тяжких заботах холить её да беречь не получалось, да и не принято было в крестьянской семье нежности говорить. Это господа любят под ручку прогуливаться и, прикрывшись от солнца зонтиком, преувеличенно восхищаться цветочками или птичьими трелями…

Год спустя родился у Петра и Дарьи первенец – дочь Ирина; роды были непростыми, не только роженица, но и повитуха вся извелась. Со временем страдания забылись, уступив место семейным радостям. Через четыре года в семье появился горластый Мишка, который, чуть подросши, выбрал объектом своего тиранства и привязанности старшую сестру. Вслед за Мишкой через два-три года в доме появились новые мужички: Филипп, затем Ванечка. Дом, как говорится, стал полной чашей – в прямом и переносном смысле.

На своем земельном клине Петр высаживал рожь и горох, меняя их время от времени местами. Вокруг избы на широких унавоженных грядках в изобилии росли овощи, над которыми стражниками, высоко задрав головы, стояли подсолнухи. В хозяйстве держали бойкую нестарую кобылу, бодливую, с подпиленными рогами корову, которая каждый год исправно приносила здоровый приплод. К зимнему убою растили на сало и мясо хавронью, а то и две; по двору бродили пестрые куры, за которыми с крыльца наблюдал вечно сонный кот. В просторных хоромах, которые поставил ещё его отец, жили все вместе: и старики, и молодое семейство Петра. Жить бы поживать Петру Терентьеву со своей Дарьюшкой до глубокой старости, как прожили его родители, да видно на небесах бездушных крючкотворов тоже хватает.

В канун 1812 года за два месяца до проклятого купания сына в пруду, случилось на селе Куркино и в жизни Петра важное событие. Но обо всём по порядку.

Отпраздновав Рождество, собрался в Куркине мировой сход – выбирать старосту; событие это случалось раз в три года. Каждого претендента сход обсуждал вдоль и поперек, выворачивая наизнанку и рассматривая его со всех сторон. Тут не стеснялись такое вспоминать и говорить о человеке, что в другое время не решились бы произнести вслух.

Сход мог длиться не один день и страсти на нем принимали порой весьма грубую форму; до драки, правда, старались дело не доводить. Если «старую голову» оставляли при власти, то всё проходило проще, однако в этот раз предстояло выбрать нового старосту:

Терентий Василич, отец Петра, который несколько сроков подряд нес свой крест, подал прошение об отставке. По большим годам и нездоровью стали ему обременительны поездки в чиновничьи приказы, сбор налогов, улаживание дел в сельской общине. Жена его, Анна Матвеевна, тоже была по тем временам в глубокой старости – шестой десяток завершила. Хотелось старикам отмерянный богом срок спокойно дожить возле домашнего очага рядом с внуками, сыном и снохой.

Сельчане хорошо относились к старой «голове» – Терентий Василич не слишком злоупотреблял властью. Не было внутри сельского мира и больших раздоров – редко какой вопрос не решался полюбовно на сходе. Каждый мужик знал: вмешается волость или суд – обойдется дороже.

Накануне схода вечером, сидя возле теплой печи, Терентий завел с сыном серьёзный разговор:

– Сдается мне, что обчество тебя на старосту метит. Как ты, не откажешься?

Петр давно ждал такого разговора.

– Не откажусь, но многое хочу поменять в наших устоях.