Как мы с мишкою дружили,
просто не разлей вода.
Мишку на пол уронили.
С мишкой страшная беда.
Отделённая от тела
лапа мишкина лежит
и, как звёздочка, несмело
на щеке слеза дрожит.
Мишка спал со мной в постели,
он хороший, он – как я.
Без него осиротели
я и вся моя семья.
С кем теперь делить мне ужин?
С кем теперь я стану спать?
Он мне очень-очень нужен.
Надо что-то предпринять.
О душе пора – не о хлебе.
Забываем о самом главном.
Не хочу журавля в небе,
а синицу в руках – подавно.
Я хочу своего мишку,
что валяется где-то без лапы.
Напишу я о нём книжку,
получу за неё – и в Анапу.
Нет, не тот настоящий мужчина,
кто в хмельном и дурном кураже,
потрясаючи местом причинным,
прётся в дверь, где написано «Ж».
Видишь, мишку враги уронили,
покусившись на родину-мать?
Коль мужчина ты, должен быть в силе,
всех обиженных мишек спасать,
пришивать им и руки, и ноги,
возвращать, как положено, в строй.
Мишки ждут твоей верной подмоги.
Ты ж мужчина, спаситель, герой!
Чем в подъезде, того, целоваться
и дуреть от заморских идей,
должен ты на спасенье бросаться
всех упавших на пол медведéй.
Хоть по отчеству ты не Никитич,
будь Добрыней и Муромцем будь,
чтоб враги, а их тысячи тысяч,
нас с пути не сумели свернуть.
Свалился мишка. Боже мой!
Несчастье кто предугадает?
Я не могу идти домой,
где он без лапы так страдает.
В слезах я мокну под дождём,
со мной рыдает вместе осень.
Любовь, как чемодан – что в нём?
И ручки нет, и жалко бросить.
Какое счастье так любить,
чтобы от горя задыхаться,
с ума по лесенке сходить
к Неве и там навек остаться.
Какая мука жить без мук,
какая благодать несчастье,
когда страдает милый друг
и ты страдаешь с ним отчасти.
Кто нам наврал, что рай земной
ничуть не отличим от ада?
Придти домой и, боже мой,
поднять его – не плачь, не надо.
Жил он, жил себе, забот не зная,
мягким плюшем согревал меня.
и была ему, как мать родная,
родина и вся моя родня.
Но однажды он свалился на пол
и лежал, как раненый солдат,
с правою оторванною лапой,
помутив от боли чистый взгляд.
Вы бы знали, как боюсь я крови!
Но друзей негоже предавать.
И сурово я насупил брови
и пошёл я мишке помогать.
На себе я мишку с поля боя
вынес, говоря ему: «Не плачь!
Нам сияет небо голубое
и поёт нам Лебедев-Кумач».
Обрóненный мой мишка,
мне без него не жить.
Тут вот какая фишка —
ведь нового не сшить.
А и сошьёшь, обнова —
Федот, да всё не тот.
Не та совсем основа,
не тот совсем компот.
Оторванная лапа,
опилки на полу,
испуганная лампа,
застывшая в углу.
Мне так без мишки страшно,
что и не описать.
От страха бесшабашно
иду его спасать.
Цыганка нагадает
удачу по пути,
а он ещё не знает,
что мне его спасти,
к нему щекой прижаться,
касаньем не спугнуть,
в глаза взглянуть, как в святцы,
и вместе с ним уснуть.
А ты?
Когда медведь свалился,
когда без лапы очутился,
когда валялся на полу
в тоской затянутом углу,
к его прислушиваясь плачу,
когда от горя меркнет свет,
скажи,
ты будешь на удачу
надеяться
или
в ответ
ты круто развернёшь сюжет
и для медведя лазарет,
наложишь парочку лонгет,
чтоб жил с тобой он много лет?!
Я с мишкой много лет дружил,
хоть он не нов, не в этом дело.
Пусть его шёрстка поредела,
но он попрежнему мне мил.
Как был прекрасен наш союз.
Ты мишку на пол уронила.
Я думал, просто пошутила.
Как бы не так. И я боюсь.
Мне говорят, мол, не беда,
вот мы его уже врачуем,
заштопаем, перелицуем…
Ах, не волнуйтесь, господа.
Я лапу мишке сам пришью.
А ты меня ревнуешь к зверю,
как будто снова я поверю,
чудачка ты, в любовь твою.
Чернила вышли в феврале.
Я тихо плакал.
Пурга мела по всей земле.
И мишка – на пол.
Свеча горела. Воск стекал,
слезами капал.
А мишка под столом искал —
ах, где же лапа?
Сплетенье душ, скрещенье лап —
как было славно!
Где Айболит, где Эскулап
и Склиф подавно?
Я мишку подниму: «Ну что?
Что, милый мишка?».
Закутаю в кашне, в пальто
и вставлю в книжку.
Пусть бьётся в форточку пурга,
метёт порошей.
Мне с мишкой дружба дорога.
Ведь он хороший.
Пусть у тех, чей медведь, будто грязь, на полу
и с оторванной лапой в далёком углу,
не к Аллаху душа устремится посмертно,
а рассыплется в прах, превратится в золу.
О, прелесть плюшевого мишки,
как бог, хранящего мой сон.
Любви прекрасные излишки —
мне в унисон.
Как дьявольски всё это было
и что влекло,
когда я мишку уронила
себе назло?
Лежит с оторванною лапой.
а я – палач.
И хоть слезами мир закапай,
но, плачь, не плачь
а ход вещей не повернётся
наоборот.
Уже, как тать, к нему крадётся
сибирский кот
В последний миг – откуда сила? —
хвать и в кровать.
Побеждена иль победила?
Да наплевать!
Любовью к мишке дорожите,
вдвойне учитесь дорожить,
и на руках его держите,
чтобы на пол не уронить.
Любить – не спать в одной постели,
в четыре дырочки сопеть,
а жить, чтоб на любимом теле
любимом лапам уцелеть.
Я готова себя – до минуты
Всю отдать, до мгновения – Вам.
Подарить! Вы не стали бы вором
Ведь де-факто была я одна,
Но стоит между нами «де-юре»…
Неприступной холодной стеной.
Я б любила вас так-то и так-то,
этак тоже и наоборот,
не сбиваясь с прекрасного такта
на занудливый автопилот,
без оглядки и пауз, антракта,
перепутав закат и восход…
Но стоит между нами де-факто,
как де-юре закрытых ворот.
Претерпевая медленную юность
впадаю я то в дерзость, то в угрюмость,
пишу стихи, мне говорят: порви!
«А вы так просто говорите слово
вас любит ямб, и жизнь к вам благосклонна», —
так написал мне мальчик из Перми.
Мне претерпеть дано такие страсти,
что перед ними меркнут все напасти,
богами посылаемые вниз
на неразумных чад и их потомков,
блуждающих в рифмованых потёмках,
как под чадрою губ нагих стриптиз.
И юность пыткой бесконечной длится,
язык щекочет слово, как ресница,
а напишу, «Порви, – кричат, – к чертям!».
Послать бы всех. К чему мне эти песни?
Но не поймут и не пойдут, хоть тресни.
Однако, существует где-то там —
я не припомню, это Пермь иль Нальчик —
какая разница? – влюблённый нежно мальчик,
меня ревнуя к ямбу, словно мавр.
Он мне письмо прислал. В нём говорилось,
что Музой мне подаренная милость —
небесный звон божественных литавр.
В письме сквозит такая непорочность…
Но, боже мой, откуда эта точность
и пониманья умудрённый дар
у мальчика?! Я снова оживаю,
летит перо и я плевать желаю
на критиков, на смерть, на гонорар.
Сто тысяч стопарей тому назад
Я встретил Музу в местном кабаке.
На ней кокошник был, цветной халат
И туфли на высоком каблуке.
Я угостил плутовку коньяком,
И в голову пришёл мой первый стих.
От радости я писал кипятком, —
Я сроду не писал стихов таких!
Цветной халат, кокошник и боа.
На шпильках туфли. Между пальцев «Кент».
Так Муза появилась с неба, а
к ней тут же устремился пьяный мент.
Я подмигнул ей. И, представьте, вдруг
мент отвалил, в кабак спустилась тишь.
Она – ко мне: «Ну что, мой милый друг?
Ты всё еще с поэзией шалишь?»
Гуляли и любились до утра,
до третьих ошалевших петухов.
Она шептала мне: «Писать пора!»
И я написал два ведра стихов.
Она в меня подумала
Что станет мне женой.
И грянули под куполом
Оркестры в мир иной.
А я сидел и вздрагивал
На каждом бугорке.
Шизофрения дунула?
Кошмаром лезут глюки?
Она в меня засунула
невымытые руки.
Перебирала клапаны
с оттяжкой, с переборчиком.
А я лежал заплаканный,
подрагивая копчиком.
Потом она подумала
в меня, как полагается.
Потом зачем-то плюнула.
И вот стихи рождаются.
Стихи – это очень мужская работа,
Немногим из женщин она по плечу.
Отдельным параграфом нашего КЗОТа
Поэты, я вынести это хочу!
Так ясно, что и объяснять неохота —
что дурочкам мысли простые жевать?
Стихи это очень мужская работа.
Стихи это вам не пахать и рожать.
Стихи это вам не в горящую хату
и тройку коней на скаку удержать.
Про волос и ум – эта мудрость крылата.
Здесь надо немножечко соображать.
И вот я в поту не в седьмом уже – в сотом,
покуда ты в праздности моешь полы,
Рифмую – я гений! – работа и КЗОТа
(а ты не забудь – в паутине углы!).
Я женщин люблю, вот и оберегаю
(а как их от тяжестей не оберегать?),
и оберегая, я так полагаю,
что надобно им запретить сочинять.
А то, понимаешь, такая бодяга,
что как-то неловко, ну, не комильфо —
потеешь ночами, изводишь бумагу,
а в гениях Анна, Марина, Сафо…
О проекте
О подписке
Другие проекты