На плечах векиля лежала трудная забота о «хорошем расположении духа» трехсот жен хорезм-шаха. В его обязанности входило также следить за их поведением и, в случае тревожных признаков легкомыслия, докладывать об этом самому владыке Хорезма.
Получив от шаха Мухаммеда приказ выяснить думы, вздохи и слезы девушки, привезенной из туркменской степи, векиль призвал гадалку Илан-Торч («Чешуя змеи»), опытную в распутывании хитросплетений женского лукавства. Она же была и ворожея, и знахарка, и рассказчица веселых и страшных сказок.
Выслушав туманную речь векиля, «Чешуя змеи» поняла, что его беспокоят три вопроса: нет ли в степи лихого джигита, о котором вздыхает молодая Гюль-Джамал, ведет ли она тайные переговоры с вольнолюбивыми туркменами, и был ли у нее кинжал в ту ночь, которую она провела у шаха.
– Все поняла, – сказала «Чешуя змеи», подставляя ладони.
Векиль насыпал ей несколько монет.
– Но среди монет я не вижу ни одной золотой?
– Принеси важные новости, получишь золотую…
Старая ворожея, худая и смуглая, с большими серебряными кольцами в ушах, вошла в калитку двора новой жемчужины гарема и остановилась. Прищуренными черными глазами она окинула небольшой дворик, окруженный высокими стенами. Как обычно во дворах других шахинь, с одной стороны тянулась одноэтажная длинная постройка без окон с террасой, на которую выходило пять раскрытых створчатых дверей. Посреди двора протекал ручеек и впадал в круглый бассейн. По сторонам пышно цвели две куртины роз. В глубине, у стены, под высоким развесистым тополем одиноко стояла нарядная туркменская юрта, обтянутая белыми войлоками и перевитая цветными волосяными веревками.
Оправляя полосатый плащ, Илан-Торч направилась к бассейну. Небольшая, очень смуглая девушка с продолговатыми черными глазами сидела на каменной ступеньке. Она брала из голубой кашгарской чашечки крупинки вареного риса и бросала их крошечным серебряным карасям. Илан-Торч упала на каменные плиты и, целуя край малиновой рубашки девушки, начала низким певучим голосом:
– Салям тебе, ненаглядная «Улыбка цветка»! Дай поцеловать твои светящиеся руки, коснуться твоей тени!
Ворожея уселась около девушки. Слова нежности, восхищения и лести неслись непрерывным, привычным потоком, а сама она думала: «За что падишах полюбил ее? Она маленькая, смуглая, как абрикос, нет в ней пышности и дородства других красавиц шахского гарема! Поистине причуды наших владык безграничны!»
– Что говорят сейчас в степи? – прервала ее Гуль-Джамал.
– Недавно один степной хан прислал за мной верблюда, чтобы я вылечила его от тоски по любимой девушке. Все там тебя вспоминают, все называют счастливицей. «Хорезм-шах, – говорят, – больше всех жен любит нашу туркменскую красавицу, надел на все ее пальцы перстни с каменьями, из которых летят голубые искры, поставил белую юрту с персидскими коврами и каждый день присылает ей из свой кухни жареных фазанов и уток, начиненных фисташками…»
– Я только называюсь женой падишаха, но я триста первая жена! Я бы лучше хотела быть женой простого джигита. В степи мне завидуют, а я тоскую по ветру, который проносит по Каракумам запах полыни и вереска. Здесь же болит голова от постоянного чада шахской кухни. Зачем мне белая юрта, если я ничего не вижу, кроме этой серой стены, сторожевой башни с часовым и старого тополя? Один раз я хотела влезть на вершину дерева, чтобы увидеть голубую даль степей, но евнухи стащили меня. Потом они срезали даже веревки от качелей. Скажи, разве это счастье?
– О, если бы у меня была сотая доля того, что есть у тебя, я бы стала счастливой. Но мне никто не даст утки с фисташками!
– Девушки, – крикнула Гюль-Джамал, – приготовьте достархан. А ты, женщина, погадай мне.
Две рабыни побежали к белой юрте. Подошла старая туркменка с красной повязкой на голове, обшитой серебряными монетами, и опустилась на землю. Пристальным взглядом она следила за ворожеей.
«Чешуя змеи» разостлала на каменной плите шафрановый платок и выбросила из красного мешочка горсти белых и черных бобов. Тонкой костяной палочкой она проводила круги по рассыпанным бобам и говорила непонятные слова на языке кочевого племени люли.[56] Расширяя горящие черные глаза и поводя голубыми белками, она начала объяснять хриплым шепотом:
– Вот что говорят бобы, как меня старые люди учили. Есть в степи джигит, хотя и молодой, а большой батыр. Тигра встретит – не боится, стрелу в него пустит. Десять разбойников встретит – первый на них бросается и всех рубит. Этот джигит по тебе мучается, не спит ночи, все слушает любовные песни певца-бахши и смотрит на небо… «Ее глаза, – говорит, – как эти звезды». Я вижу, что ты вздыхаешь. Разве я верно говорю?
Гюль-Джамал вздрогнула. Зазвенели золотые и серебряные монеты, нашитые на рубашке. Она взяла одну монету и хотела ее оторвать, но монета не поддавалась.
– Энэ-джан, принеси ножницы!
Илан-Торч прошептала вкрадчиво:
– А где твой маленький ножик с белой ручкой? Как степная девушка, ты всегда его носила за поясом.
Тень тревоги скользнула по лицу Гюль-Джамал. Старая туркменка степенно встала и принесла из юрты большие ножницы для стрижки ниток при тканье ковра. Гюль-Джамал срезала с рубашки тоненькую золотую монету и сжала ее в смуглой руке.
– Ты сейчас сочинила сказку про скучающего джигита. Почему ты не говоришь его имени?
– Бобы мне не говорят этого. Только сердце твое подскажет имя безумно любящего.
– Кипчаки меня насильно увезли сюда, в гарем падишаха, когда в степи много джигитов спорили из-за меня. Но разве нас, девушек, спрашивают старики, к кому влечет наше сердце?
– Эта пестрая сорока все спутала, – сердито прервала старая туркменка. – У жены падишаха может быть на сердце только одно имя – нашего властелина, Мухаммеда хорезм-шаха, прекрасного, как Рустем,[57] и храброго, как Искендер. И каждая женщина во дворце живет только для него и только о нем думает. Не слушай эту лукавую женщину, Гуль-Джамал!
В калитку вошел толстый евнух в огромной белой чалме и поманил гадалку. Она подбежала к всесильному сторожу гарема и пошепталась с ним. Вернувшись, она упала на плиту и, касаясь пальцами края одежды Гюль-Джамал, сказала:
– Прости меня, негодную. Сейчас мать нового наследного принца Озлаг-шаха потребовала меня к себе для гадания. Нет времени посидеть спокойно… – Она еще раз поцеловала полученную золотую монету и, следуя за евнухом, скрылась за калиткой.
Хорезм-шах занимался делами государства в одном из самых отдаленных покоев. «И стены имеют уши», – но их не могло быть в этой комнате без окон, затянутой коврами и похожей на колодец, где только наверху, в отверстии потолка, ночью светилась звезда. Здесь шах не боялся беседовать с глазу на глаз с главным палачом или выслушивать от векиля дворца о новых проделках его скучающих многочисленных жен. Здесь шах давал шепотом приказы: тайно удавить неосторожного хана, говорившего на пирушке дерзкие слова про своего повелителя, или отправить всадников с закутанными лицами в усадьбу старого скупого бека, давно не привозившего ему блюда золотых монет. Не раз после тайной беседы шаха в ковровой комнате с высокой башни на рассвете падал с отчаянным криком неизвестный и разбивался о камни. Не раз при тусклом свете полумесяца палачи бросали с лодки в темные воды стремительного Джейхуна извивающихся в мешках людей, неугодных шаху. Затем над широким простором реки проносилась песня:
Весной в твоих садах распевают соловьи,
В цветниках свешиваются алые розы.
А гребцы подхватывали припев:
О, прекрасный Хорезм!
В этот вечер Мухаммед сидел мрачный, неразговорчивый, а векиль дворца докладывал ему, какие лица посетили днем его сына, хана Джелаль эд-Дина:
– Приезжали на прекрасных длинноногих жеребцах три туркмена. Один из них прятал лицо, закрываясь шалью. Заметили, что он молод, строен и глаза его остры, как у ястреба.
– Почему же ты не задержал его?
– Поблизости в роще его ожидал целый отряд, десятка четыре отчаянных туркменских молодцов. Однако на базаре в чайхане Мердана, куда обычно заезжают туркмены, мой человек слушал, как не раз повторяли имя Кара-Кончара…
– Кара-Кончар, гроза караванов!
– Верно, хазрет.[58] Но можно ли допустить, чтобы наследный хан…
– Он больше не наследник.
– Устами шаха говорит Аллах! Но все же трудно допустить, чтобы даже простой бек унизился до беседы с разбойником караванных дорог…
– Чего не услышишь в наше тревожное время!
– Не находит ли государь, что если бы Джелаль эд-Дин уехал подальше, например, на поклонение гробу пророка в священную Мекку, то прекратились бы его перешептывания с туркменами?
– Я назначил его правителем отдаленной Газны на границе с Индией. Но и там он соберет вокруг себя мятежных ханов и будет их уговаривать идти походом на Китай. А затем Хорезм развалится, как рассеченный ножом арбуз. Нет, пусть Джелаль эд-Дин будет здесь, под моей полой, чтобы я мог всегда его прощупать.
– Мудрое решение!
– Однако слушай, ты, векиль, виляющий хвостом! Если я еще раз услышу, что разбойник Кара-Кончар свободно разъезжает по Гурганджу, как по своему кочевью, то твоя голова с потухшими глазами будет посажена на кол перед дворцом Джелаль эд-Дина…
– Да сохранит нас Аллах от этого! – бормотал векиль, пятясь к двери.
Вошел старый евнух.
– Согласно приказанию величайшего, хатун Гюль-Джамал прибыла в твои покои и ожидает твоих повелений.
Шах как бы нехотя поднялся.
– Ты ее приведешь сюда, в ковровую комнату…
Шах вышел в коридор, нагнувшись, шагнул в узкую дверь и стал подыматься по винтовой лесенке. В маленькой каморке он припал к деревянной узорчатой решетке узкого окна и стал наблюдать, что произойдет в ковровой комнате.
Старый безбородый евнух с согнутой спиной и широкими бедрами, затянутыми кашмирской шалью, отпер украшенную резьбою дверь. В руке он держал серебряный подсвечник с четырьмя оплывшими свечами.
Оглянувшись на маленькую фигурку, окутанную пестрой тканью, он сочувственно вздохнул.
– Ну, пойдем дальше! – пропищал он тонким голосом.
Он откинул тяжелый занавес и поднял высоко подсвечник. Гюль-Джамал проскользнула, изгибаясь, точно ожидая сверху удара, оставила у двери туфли и сделала два шага вперед.
Узкая комната, затянутая красными бухарскими коврами, казалась игрушечной. Потолок уходил высоко в темноту.
Евнух вышел. Повернулся со звоном ключ в двери. Высоко в стене засветилось полукруглое окно с затейливой узорчатой решеткой – там, вероятно, евнух поставил свечу. На противоположной стене темнело такое же узорчатое окно. Не подглядывает ли из него кто-либо?
Гюль-Джамал слышала дворцовые сплетни о какой-то ковровой комнате. Женщины гарема рассказывали, будто в ней палач Джихан-Пехлеван душит жен, уличенных в неверности, а хорезм-шах наблюдает через узорчатое окошко наверху в стене. Не в эту ли ковровую комнату она попала?
Гюль-Джамал обошла комнату. На полу лежало несколько небольших ковров, обычно расстилаемых для молитвы. «Вероятно, в такой ковер заворачивают обреченную женщину, когда ее уносят ночью из дворца?»
Набросав в угол цветных шелковых подушек, Гюль-Джамал опустилась на них, настороженная, вздрагивая от каждого шороха.
Вдруг зашевелился ковер, свисающий с двери, и показалась из-под нее звериная голова. В тусклом сумраке круглые глаза мерцали зелеными искрами.
Гюль-Джамал вскочила, прижалась к стене. Желтый в черных пятнах зверь бесшумно вполз в комнату и лег, положив морду на лапы. Длинный хвост, извиваясь, ударял по полу.
«Барс! – подумала Гюль-Джамал. – Охотничий барс-людоед! Но туркменки без борьбы не сдаются!» Опустившись на колени, она схватила за край разостланный ковер. Барс, урча, стал подползать.
– Вай-уляй! Помогите! – закричала Гюль-Джамал и приподняла ковер. Сильный прыжок зверя опрокинул ее.
Она сжалась, прячась под ковром. Барс, ударяя лапами, старался разодрать толстую ткань.
– Помощи! Последний мой день пришел! – кричала Гюль-Джамал. Она слышала сильный стук в дверь и спорившие голоса. Крики людей и рычанье зверя усилились… Потом шум затих… Кто-то откинул ковер…
Длинный худой джигит в черной бараньей шапке, с разодранной от виска до подбородка щекой, стоял около девушки, вытирая о край ковра меч-кончар. Старый евнух, вцепившись в рукав джигита, старался оттащить его.
– Как ты смел войти сюда, в запретные покои? Что ты наделал, несчастный? Как ты смел зарубить любимого барса падишаха? Повелитель посадит тебя на кол!
– Отстань, безбородый! Или я тебе тоже отсеку голову.
Гюль-Джамал приподнялась, но снова бессильно упала на подушки. Барс лежал посреди комнаты и как будто держал лапами свою отрубленную голову. Тело его еще вздрагивало.
– Ты жива, хатун?
– А ты сильно ранен, смелый джигит? Кровь течет по твоему лицу.
– Э, пустое! Шрам поперек лица – украшение воина.
В комнату вбежал начальник охраны Тимур-Мелик.
В дверях толпились несколько воинов.
– Кто ты? Как ты попал во дворец? Как ты смел побить часовых? Отдай оружие!
Джигит не торопясь вложил меч в ножны и спокойно ответил:
– А кто ты? Не начальник ли стражи Тимур-Мелик? Салям тебе! Мне нужно видеть хорезм-шаха по крайне важному для него делу. Плохие вести из Самарканда.
– Кто этот дерзкий человек? – прогремел властный голос. В ковровую комнату вступил широкими шагами хорезм-шах, положив ладонь на рукоять кинжала.
– Салям тебе, великий шах! – сказал джигит, сложив руки на груди и слегка склоняясь. Затем он резко выпрямился. – Ты здесь занят шутками и пугаешь степными кошками слабых женщин, а во вселенной происходят важные дела. На караванном пути я встретил гонца из Самарканда. Он загнал коня и бежал дальше пеший, пока не свалился. Он, как безумный, твердил: «В Самарканде восстание. Всех кипчаков убивают и развешивают по деревьям, как бараньи туши в мясных лавках». Во главе восставших твой зять, султан Осман, правитель Самарканда. Он хотел зарезать и твою дочь, но она с сотней отчаянных джигитов заперлась в крепости и отбивается день и ночь. Вот письмо от твоей дочери…
Хорезм-шах вырвал из рук джигита красный сверток и вскрыл его концом кинжала.
– Я им покажу восстание! – бормотал он, стараясь в тусклом свете прочесть письмо. – Самарканд всегда был гнездом бунтовщиков. Слушай, Тимур-Мелик! Немедленно созвать кипчакские отряды! Я выступаю в Самарканд. Там не хватит тополей и веревок, чтобы перевешать всех, кто осмелился поднять руку на тень Аллаха на земле… Эту женщину отнести в ее белую юрту и позвать к ней лекаря… Джигит, как звать тебя?
– Э, что спрашивать! Так, один маленький джигит в великой пустыне!
– Ты мне принес «черную весть», а по древнему обычаю я должен «гонца скорби» предать смерти. Но помимо этого ты зарубил моего любимого барса. Какую казнь тебе назначить – не знаю…
– Я это знаю, государь! – воскликнул Тимур-Мелик. – Позволь мне сказать.
– Говори, храбрый Тимур-Мелик, и объяви это от моего имени дерзкому джигиту.
– В военных делах упустить день и даже час – значит упустить победу. Джигит выказал великое усердие и привез важное и хорошее для твоего величества письмо. В нем говорится, что твоя дочь жива и храбро отбивает нападения врагов, точно она сама воин. Ты, мой великий падишах, теперь помчишься в Самарканд и еще успеешь спасти твою храбрую дочь от гибели. За такую услугу шах прощает джигиту девять раз девять его преступлений. А взамен убитого барса хорезм-шах получает другого, еще более яростного барса – вот этого самого отчаянного джигита, и назначает его сотником ста всадников-туркмен, которых джигит приведет с собой. Они вступят в твой отряд личной охраны…
Хорезм-шах стоял изумленный и накручивал на палец с алмазным перстнем завиток своей черной бороды.
– Сокол с пути не сворачивает, хорезм-шах двух разных слов не говорит, – с достоинством сказал джигит. – Куда прикажешь отнести туркменскую девушку?
Джигит наклонился и бережно поднял лежавшую Гюль-Джамал. На пороге он на мгновение остановился и, высокий, худой и хмурый, сказал, обращаясь к хорезм-шаху, точно равный к равному:
– Салям тебе от Кара-Кончара, грозы твоих караванов! – И гордый пошел дальше.
О проекте
О подписке