Читать книгу «Куры не летают (сборник)» онлайн полностью📖 — Василя Махно — MyBook.
image

Чортков

Для меня Чортков теперь – это фотографии. Более всего мне нравятся две – с осенним и зимним пейзажами.

С них я и начну.

На обеих – панорама города: величественный шпиль костела, окруженного домами, как спичечными коробками, из-за которых видны нитки дорог, машины, люди. Одна позолочена осенними деревьями и размазанной желтой пылью воздуха, на другой – как подгоревший хлеб, почерневший снег на крышах тех самых спичечных коробков домов, – это город зимой.

Я могу лишь представить себе запахи этого осеннего и зимнего города. Возможно, потому, что запахи сильнее всего привязывают к месту, становясь добычей твоих возвращений и превращений, ты закрываешь глаза и нюхаешь этот хлеб памяти.

В осенней фотографии, скорее всего, выразительно пахнет дымом подожженных листьев, а падающие каштаны трескаются, разбиваясь о брусчатку старинных улиц, пахнут также бензин и солидол грузовиков и тракторов, которые перевозят картофель и свеклу на приемные пункты и сахарозаводы. Повсюду жирный запах чернозема с огородов, перекопанных на зиму, а пеленающее мутное течение Серета зеленовато отдает речной рыбой. И по-особенному пахнет железная дорога: прогретые просмоленные шпалы выделяют черную смолу, как сосна живицу. Запах золотых листьев табака, ранних яблок, свежевыпеченного хлеба с хлебозавода долго висит в улицах и переулках.

Зима с проталинами снега кормит птиц, которые остались зимовать. Вороны, воробьи и городские голуби кружат над деревьями и крышами или побираются на тротуарах и площади в поисках какой-нибудь еды и вдруг срываются с мест, встревоженные прохожими. Зима пахнет бельем, дубеющим на морозе, она приходит серой куницей и смазывает хвостом все цвета, вытирая их до полутонов, и, встревоженная, скрывается в темноте. Морозный воздух сковывает запахи, словно тонкий слой льда, образовавшийся за ночь на Серете, – но только до середины реки, рыбе есть чем дышать. Зимой морозный воздух пахнет остро, как в аптеке лекарства, а белые деревья и дома – городские фармацевты моей памяти.

Все расплывается, как тушь на промокашке.

Город, заполняя все собой, возвышается над временем и сам становится временем (то есть словом).

Вероятно, отдаленность во времени и в пространстве этой истории заставляет меня всматриваться в незначительные детали города, и я замечаю не только разные архитектурные стили (от классических построек времен Австро-Венгрии до панельных пятиэтажек соц-арта), которые схвачены одним мгновением, легким нажимом спуска фотоаппарата, но и отсутствующих на снимках жителей города, которые как будто только что вышли из своих домов, но их не сможет ухватить и проявить никакой фотограф. Они домысливаются мной, заполняя этот городской пейзаж собой и своими голосами.

Я обязан их вызвать, ведь без них моя история не стоит и ломаного гроша.

Это постоянное возвращение в места, которым ты всем обязан и которым в конце концов ничего не можешь дать, кроме своей памяти о них, искушает тебя перемешать жанры и воспоминания. Хочется переписать отрывки воспоминаний в один, каким-то образом связанный текст, подобно проходу невесть-куда по одной улице, минуя переулки, с верой в то, что именно это и есть твой путь.

Первым городом в моей жизни, который я увидел, был Чортков. Значительно позднее я выяснил, что там я и родился. И уже позже, в Нью-Йорке, мне захотелось вернуться в Чортков. Однако, когда перед тобой Атлантика и целая Европа, возвращение, возможно, и не предполагает твоего физического присутствия (что, в свою очередь, облегчает процесс вглядывания в детали, но затрудняет запоминание запахов).

Несмотря на все чувства к этому городу, в котором я часто бывал, родным его не считаю. Более или менее ориентируюсь в переплетении центральных улиц. Помню, что в костеле в 1970-е годы располагался какой-то склад. Помню какие-то магазинчики, рынок с его старыми постройками. Хорошо помню дорогу на вокзал (ибо часто ездил к деду и бабке, еще учась в школе или позже – студентом).

Война не разрушила Чортков, и некоторые старые здания времен Польши и Австрии в центре города сохранились. Присутствие XIX века в архитектуре свидетельствует о подлинности города, однако холмистый рельеф Чорткова не способствовал классическому местоположению ратуши с квадратной формой его центра, от которого обычно расходятся к окраинам все улицы. В Чорткове извивающиеся улицы с резкими перепадами по высоте как будто уравновешивают старинные постройки возле Доминиканского костела, которые простираются выводками двух- и трехэтажных домов вдаль и вверх, сохраняя блеск австрийской и польской брусчатки, впоследствии покрытой рытвинами советского асфальта.

Исторические топосы Чорткова, и прежде всего этнические и религиозные (украинская общность в Чорткове вплоть до 1939 года – то ли чортковские евреи, то ли чортковские поляки) – все это, казалось, было закатано катком советской ремонтно-дорожной бригады, трамбовавшей асфальт, который, надо сказать, долго не сохранялся, и его периодически латали.

История, без сомнения, важна для Чорткова.

Без истории вообще нет города.

В Википедии написано, что в 1931 году из 19 000 жителей Чорткова 22,8 процента составляли украинцы, 46,4 процента – поляки, 30 процентов – евреи. Синагога раби Шапиро и синагога раби Фридмана, старые названия улиц, воспоминания Флоренс Мейер Либлих – это все, что осталось от евреев. Из известных жителей – прежде всего евреи: Шлемке Горовиц – раввин Никольберга, Пинхас Горовиц – раввин Франкфурта, Карл Эмиль Францоз – немецкий писатель. Ли Страсберг – актер, – еврейское местечко, а во время войны еврейское гетто, в котором было около пятисот человек, вывезенных впоследствии в лагерь смерти Белжец. Также известная в Чорткове династия хасидов, основанная Давидом Моше Фридманом. Проходя мимо магазина Фридмана в Бруклине, думаю, что они из Чорткова. Когда-нибудь спрошу…

Моя новая знакомая из городка Нью Рошел – миссис Кригель. Ей восемьдесят лет. В ее магазине на одной из центральных улиц этого поселения недалеко от Нью-Йорка мы разговариваем о Чорткове. Уже несколько десятилетий она продает там разнообразные шторы, занавески, посуду и другие товары. На ее столе – иголки, нитки, шпульки, две швейные машинки. Иногда покупатели просят подогнать занавески под размеры своих окон и полок. Она говорит со мной по-украински, читает по памяти Лесю Украинку и углубляется в воспоминания. Вместе мы забредаем в Чортков 1940-х годов, в гетто. Собственно, лишь только она (ибо то – не мое время, и мне туда нельзя). Ее влажные глаза, едва дрожащие губы, седые волосы Рахили и благородное лицо, сохранившее легкий след былой красоты, рассказывают мне о Чорткове, ее и моем городе, нашем общем городе, хотя и разделенном между нами годами.

Вне зависимости от наговоренных стереотипов, которые на сегодня сложились между украинцами и евреями, мне кажется, что я говорю с деревенской женщиной, ведь ее язык настолько пропитан местным украинским говором, что иногда кажется – я общаюсь со своей, оказавшейся в Нью-Рашели бабушкой, и она рассказывает мне истории из своей жизни, уложенные в ее памяти.

Однако напротив меня – глаза Рахили.

Иногда она путает языки и говорит по-польски или вставляет английские слова, иногда ее влажные глаза с красными прожилками становятся сухими, иногда ее слова непонятны…

Чортков советских времен напоминал бы типичный райцентр. Но войсковые части (преимущественно авиационные) были одним из форпостов Прикарпатского военного округа, именно они изменили структуру города. Советские летчики представляли все национальности Советского Союза, как и солдаты срочной службы.

В городе появлялись военторги, военные столовые, воинские части, которые строили жилье для военных. В эту сферу деятельности были включены и местные жители (но не все). Скажем, чьи-то родственники находились на «оккупированной территории во время Великой Отечественной войны» или некоторые подозревались в симпатиях к националистам (примечательно, что в 1973 году в городе были вывешены желто-синие флаги, и город оцепенел), кроме того, местные жители (через одного) имели родственников за границей. Поэтому для местных построили ремонтный завод, кондитерскую фабрику, АТП, а тщательно проверенным разрешалось работать в военной инфраструктуре.

После войны время было наполнено страхом и запахом смерти. Украинское подполье, партизанщина, гарнизоны, НКВД, смерть и предательство – это было время хаотичной войны без какой-либо линии фронта, которая приближалась и отступала между днем и ночью, между своими и завоевателями, дележом, утратами, подозрениями, смертями.

Прибывали первые переселенцы из Надсянщины и Лемковщины. Целые села и семьи попадали в иное измерение, изменяя столетний уклад жизни. Возвращались остарбайтеры и те, кто попал в советскую оккупационную зону. Возвращались воины Советской армии, которых забрали на службу в 1944 году и завезли (как в случае с моим дедом) в Самарканд, а оттуда бросили на фронт в район Кенигсберга.

Скорее всего, все они были обречены: переселенцы – вызывали подозрение у советской власти за ее неприятие, ведь был разрушен уклад их жизни. Остарбайтеры подозревались той же советской властью в сотрудничестве с немцами, воины Красной армии – в недостаточной лояльности к власти, – а в недостаточном патриотизме могли обвинять всех и всё украинское подполье. Местные жители становились заложниками всех. Все шло рядом: москали – с бандеровцами, колхозники с частниками, смерть – с жизнью, предательство с честностью. Нужно было выбирать, но особого выбора не было.

Совсем недавно я прочитал протокол допроса тогдашнего председателя сельсовета села Базар. Допрос производился в феврале 1948 года. Тот, кто допрашивал, спрятался за цифрами 20-3. В конце допроса он оставил довольно интересный комментарий личности допрашиваемого, проявляя свой дар психолога, излавливая допрашиваемого на неточностях, изворотах, в конце концов, на явной игре на обе стороны. Человек, которого допрашивали, хотел каким-то образом выбраться из хаоса и выжить.

Конец ознакомительного фрагмента.