Такой же таинственностью окружена и открытка со скульптурой Родена, которую через Элени, я получила вчера в Мурманске. Ты говоришь мне об «искусстве, выраженном одним словом», о слезах, которые ты задолжал мне, даже приглашаешь меня в Париж на Рождество: «давай покидаем камешки в Сену, чтобы провести годы вместе», однако же своего адреса ты мне не даешь.
Так вот и я через Элени отвечаю тебе, а она Бог весть какими способами передает тебе мои письма – что я думаю о твоих стихах, таких насыщенных, уравновешенных, рассудительных, невинных, односложных и увы – неизвестных… я отправила бы их прямо в журнал «Вода на Солнце», и, надеюсь, это издание попадет тебе в руки – в общем, я рассказываю тебе о своей жизни, чтобы дать тебе последний отчет.
Во-первых, на Рождество я буду на Родосе со своими детьми, и значит, у меня не получится покидать с тобой камешки в Сену, а уж тем более, в городе без адреса или «источника недавнего разочарования». После этого я возвращаюсь сюда, в Мурманск, надеюсь, что до Пасхи. А потом, как пчеловод, следующий за своими пчелами на запах цветов, я окажусь примерно в начале лета вместе с Борисом, моим проводником в цветочный мир, в Санкт-Петербурге, скорее всего, в Александро-Невской Лавре, которая сейчас активно восстанавливается. Надеюсь, что я смогу устроиться преподавателем древнегреческого языка, чтобы обучать других «первопоследователей». Борис уже подключил свои связи. К тому же, в Петербурге у него живут родственники, которые нас ждут. И, наверное, мне не хочется знать, что уготовала мне судьба, я буду монотонно плыть к извечной тайне, как спокойная кровь.
А что до нас, где-то между Мурманском и Парижем, да еще и без адреса!, то пора бы нам отбросить эту «односложную нежность».
Всего хорошего, Сильва Эммануил
Санкт-Петербург, июнь 1993 г.
Андрей,
Ты помнишь, как много лет назад ты прочитал мне, когда мы были на веранде, то стихотворение Анны Ахматовой? В переводе Ариса Александру12, если не ошибаюсь. Оно произвело на меня невероятное впечатление, но вот само стихотворение у меня не сохранилось. Однако в библиотеке Алины Никаноровны, двоюродной сестры Бориса, мне попался томик стихов. Она сама выбрала и перевела мне на французский такое вот стихотворение (привожу его тебе в своем неуклюжем переводе на греческий):
Смоленской Богоматери образ на руках мы несли высоко, и на серебряном скорбном ложе наше солнце, наше белого лебедя, многострадального нашего Александра13
Сегодня с этими стихами на устах я начала открывать в ликах города эту незнакомую мне еще поэтессу. Конечно, она давно умерла, но Борис сказал мне, что где-то сохранился ее дом, недалеко от центра, и, что ее потомки бережно хранят ее духовное наследие в одной-двух комнатах. Не знаю, что на меня нашло, но я стала искать этот дом с неистовством, будто бы я приехала в Петербург только ради того, чтобы почтить ее память. Я прошла по дворам-колодцам, воспетым Достоевским, касалась обветшалых оконных рам, видела, как дети бегают друг за другом играя, вымокла под дождем, пока не оказалась в тенистом парке. Не хочу вдаваться в подробности: с большим трудом, но я все-таки нашла дом Анны Ахматовой.
Обшарпанная дверь, старая темная лестница. Я думала, что кто-нибудь покажет мне, куда идти, но зря. Наконец, я попала в анфиладу из двух залов, где на скамьях самым будничным образом были разложены рукописи. Я не знала ни чьи они, ни о чем в них говорится. Я с досадой покачала головой, и ко мне с первого этажа подошел охранник, который сказал: «Вот Анна Ахматова!» и указал на фотографию. Мне показалось, предо мной предстала даже не женщина, а дикая лань с пронзительными серыми глазами. И, увидев мое изумление, охранник довольно засмеялся и снова повторил: «Вот Анна Ахматова!», указывая уже на другую фотографию: и женщина на ней вновь показалась мне редкой красоты лесным зверем, дикой кошкой.
Не женщина, а богиня: лежа почти навзничь на каменном пороге в Царском Селе, она чуть приподняла голову и смотрела на меня призывным взглядом. На трех следующих фотографиях, к сожалению, Ахматова выглядела преждевременно постаревшей женщиной, как если бы она была уставшей матерью девушек на первых двух снимках – ее вид заставил охранника скорбно прикрыть глаза. Конечно, он объяснял мне, почему ей было так плохо в те годы, но его слова были мне совсем непонятны. Единственное, что я смутно уловила, так это то, что охранник чего-то опасался: он говорил мне на ухо, иногда воровато оглядываясь по сторонам, чтобы нас кто-нибудь не услышал, а иногда – гордо повышал голос. Но и тогда я чувствовала в нем некое замешательство, присущее всей этой эпохе, как-будто речь шла о некой тайной мировой скорби.
Но я отвлеклась. Наверное, я приду в этот дом еще раз. И только сейчас я понимаю, что, лишь увлекшись словом, стихами, острыми как серп, можно выучить иностранный язык.
Прощаюсь с тобой с недоумением, новым и старым,Сильва.
Санкт-Петербург, июль 1994 г.
Дорогой Андрей,
И вот через год я снова здесь. И неожиданно, как и это ЗДЕСЬ, что значит родник, родина, время, ход мыслей, загадка и острый вопрос: что же здесь вызревает, торжество Права или беззаконие?
Между тем, я пишу тебе, а ты читаешь то, что я пишу, и потом откладываешь мои письма в сторону. Никто больше не интересуется путевыми заметками и впечатлениями от путешествий, всем, напротив, интересны сами путешествия. И это так, мир изменился, стал проще или непонятнее, изменился и стиль произведений. И скоро простое письмо станет лишним анахронизмом. И пусть. Будем жить и смотреть, куда дуют мировые ветра. А душа, ее извечная мелодия, не успокоится. Хотя я боюсь, что и после смерти она не успокоится.
Здесь же, по крайней мере, люди смеются и никуда не торопятся. Не мрачные и соперничающие, не снобы, не трудоголики. Они живут в гармонии с Природой, даже в больших городах. Это здоровый народ, несмотря на то, что выпало на его долю. Он знает, как сохранить свою душу… Я дописываю это письмо два дня спустя. Андрей, представь, как ты увидишь меня из окна, я зайду в твой дом, и мы будем разговаривать. Это мое послание, слышишь?
Сегодня я провела свой день, как и вчерашний, в Пушкине, в своего рода Версале прежних царей, или, как он раньше назывался – в Царском Селе. Сейчас жители редко его так называют, а говорят просто – музей, а в глубине души, совсем им не интересуются.
В иные времена там жили одни люди – цари, а теперь там совсем другие жители, – пестрые толпы туристов. У всех на устах имя Пушкина, будто бы на нем зиждется мир. Город Пушкин, Царскосельский Лицей рядом с Царским Селом, железнодорожная станция Пушкин, станция метро Пушкинская, в центре города. Именем поэта называется не только станция метро – на ней установлен высокий, прекрасно исполненный и подсвеченный памятник, памятник хтоническому хозяину города, и у его ног всегда – цветы.
В целом, общественные места в городе величественные, яркие, они создавались для народа и для его гордости – действительно, некоторые вещи нельзя забывать.
Я прекрасно понимаю, что никто не захочет слушать мой рассказ об утопающем в зелени городе Пушкине, поэтому я этого и не привожу. Ограничусь только следующим: у подножия памятника Пушкину, выполненного из черного, почти эбенового цвета, мрамора – а он сидит, устроившись в кресле, как бездельник во дворе, в бескрайних аллеях парка – я оставила аргосский апельсин, который был у меня в сумке, и мне показалось, что Пушкин подмигнул мне. Вот точно: он съест апельсин!
Я гуляла по городу несколько дней, пока не нашла, чем заняться, каталась на поездах, на метро, на трамвае, смешивалась с толпой пешеходов, смеялась, толкалась, сделала удачные покупки. Я ни минуты не чувствовала себя одинокой или в опасности. Буду ждать Бориса, чтобы решить, что мы будем делать дальше.
Посылаю тебе свою любовь, Сильва Эммануил
Санкт-Петербург, июль 1994 г.
…Я совершенно сбита с толку здешней жизнью. Она постоянно флиртует со мной и не отпускает, эта северная культура, молчаливая, сдержанная внешне и бескрайняя внутри. И все то, что западает в память за день, восстает ночью из глубин памяти, изменившееся и беспокойное. Иногда эти мысли выливаются в небольшой и бестолковый стишок, из тех, которые я иногда тебе посылаю.
Пока, АндрейСильва.
Санкт-Петербург, июль 1994 г.
Дорогой Андрей,
Борис срочно уехал в Мурманск по семейным обстоятельствам, а я чувствую себя в немного подвешенном состоянии, что касается поисков моей работы. Борис – это мое извечное – по крайней мере пока – связующее звено. Пока у меня есть свободное время, я использую его для прогулок. На кладбище при Александро-Невской Лавре я встретила много старых знакомых. Во-первых, самого лучшего из них – Достоевского. На его могиле установлен бюст из бездонно-черного мрамора. Дальше, рядом с оградкой, меня поджидало созвездие русских композиторов: Римский-Корсаков, Бородин, Мусоргский, Глинка, Глазунов и, чуть в глубине – великий Чайковский. Самое неудачное, с точки зрения сочетаемости, надгробие. Даже думать не могу, как под плитой протекают подземные реки, бурлящие быстрыми музыкальными волнами. Нет, в моих венах течет гармония, божественные мотивы, мелодии, их приветственный глас я привезла с собой издалека. А я для них – как склеп. Когда, еще ребенком, я засыпала в зимнем сумраке своего родного городка Амбелакя, что раскинулся напротив Олимпа, мой отец исполнял на флейте отрывки из Чайковского. И мой муж, Александр, за несколько часов до своей скоропостижной смерти, скользил своими изящными пальцами по клавиатуре пианино, и комната наполнялась чарующими звуками Лунной Сонаты Бетховена. Могила. Память. Напоминание. Древние греки называли могилу знаком. Знаком: чтобы наши тяжелые веки не смыкались в пустоте, и чтобы мы не засыпали вечным сном. Любопытно, что за пределами пантеона моих любимых образов – далекий отзвук, затихающий вдали – особое впечатление на меня произвел памятник какой-то девочке, установленный на старинной могиле. Памятник девочке, давным-давно прошедшей через любовь и слезы, девочке с волосами, зачесанными вперед, и с руками, сложенными лодочкой. Время внесло свои коррективы – пальцы обломаны, но их образ все еще угадывается, и взгляд ребенка устремлен на руки. В руках у нее – опавшие листья деревьев. Думаю, что весной, памятник и ладони, сложенные лодочкой, заполняют цветы, падающие с деревьев, а зимой она держит в руках тяжелый снег. Эта девочка немного напомнила мне мою Олю. Представь мое смятение, когда, вчитываясь в потертые кириллические буквы, мне удалось разобрать: Ольга Николаевна Шушина.
На старом кладбище, расположенном напротив более нового, я впала в отчаяние. Ни одного известного мне имени, и только представители старых семейств, сошедшие со страниц романов Толстого, Тургенева и других, например, Вронские, Ростовы, Долгорукие, Кутузовы. И вот что интересно: в русском языке есть еще одно слово, обозначающее кладбище, вынесенное на официальную табличку перед входом: Некрополь. В Некрополе, во второй его части, самой старой и темной, где последние десятилетия не сажают ни цветка, ни травинки, и огромные деревья запущены и неухожены (наверняка, из чувства мести советской власти к свергнутой ею аристократии), я видела, как люди – должно быть, из предместий Петербурга? – бродят между могилами со своими детьми. Что они ищут среди этих полуразрушенных надгробий, особенно, с детьми?
Скоро я поняла, в чем дело. Японцы одними из первых наладили торговые связи с постсоветской Россией, и, среди прочего, наводнили рынок дешевыми фотоаппаратами. И вот, детки придумали себе новую игру – ходят между могил и фотографируют все, что увидят, пшик, пшик – их лица кажутся такими счастливыми. И, конечно, не из-за того, что они переживают за могилу какого-нибудь Долгорукого.
Всего хорошего, Сильва Эммануил.
P.S. Пойду прямо сейчас брошу это письмо в почтовый ящик.
Санкт-Петербург, август 1994 г.
Дорогой Андрей,
После двух месяцев дождя над Невой снова восходит полная луна. Петербуржцы благоговейно разглядывают звездное небо, как в стародавние времена, словно позабыв, что именно они первыми перешли с космосом на «ты» несколько десятилетий назад. Небо и луна и поныне приносят нам свои извечные дары: бледный ночной свет, ностальгию, любовь, размышления, словно Богоматерь, обнимающая мир, дает нам покров Пресвятой Богородицы. Русские склонны к мистификации, их не прельщает эфемерность. «Луна Сапфо переживет луну Армстронга».14
Ложиться не хочется. Я жду, пока далекое облако нагрянет на безмолвие, и тогда я пойду спать.
Грохот трамваев постепенно стихает. Слышны только тяжелые грузовики. Огромная баржа проходит под мостом, который недавно развели. Я забываюсь в полусне. И только в самом сердце бьется тревожный звоночек: кто встанет на наше место, кто станет той смальтой, которой отреставрируют обветшалую мозаику, собранную уже почти в прошлом веке.
Всего доброго, Сильва.
Санкт-Петербург, август 1994 г.
Андрей,
… я не могу насытиться Петербургом, городом великих надежд, таких, какие бывают в реанимации! Я как рыба в воде, скольжу и чувствую, что нахожусь в своей среде обитания. В бесконечно родном городе. И для кого же я пытаюсь собрать по кусочкам свой разум? С кем отпраздновать свое единение? Мое время, сжатое в теснине, как в зале ожидания, медленно, но верно истекает, даже если представить, что все это, вся жизнь проходит оправданно извечным движением вселенной, если вообще оно есть. Детей у меня уже не будет, чтобы моя кровь растеклась по их жилам, да и внуков у меня нет, чтобы я им что-то объяснила.
По-хорошему мне надо перестать на что-то надеяться, например, на пустое, бренное золото. А я… а я все болтаю. Делаю вид, как будто ничего не происходит. Прокручиваю в очередной раз ключ своей судьбы. Смотрю, сравниваю, негодую, восхищаюсь, думаю о том, как жизнь сплетается в ленту вечности. И продолжаю искать туманную истину, будто бы все, через что я прошла, должно случиться вновь.
И что тут скажешь? То, что болит, тебя и направляет. Большинство любимых мною людей уже находятся по ту сторону, всего несколько шелковых нитей связывают меня с этим миром, самая главная и тонкая из которых – это моя Оля. Немного нитей, немного страданий.
Во мне нет больше любопытства насчет твоей жизни.
В действительности, ты мне нужен. Прими эти мои мысли. Я постаралась сформулировать их как можно точнее, все уже готово, и я буду благодарить тебя за все. Нет необходимости вмешиваться ни в прошлое, ни в будущее, и давай оставим все как есть. Ведь раны затянулись, и время беззастенчиво ходит туда-сюда, и тогда его надо обуздать, как следует.
С любовью, Сильва Эммануил
Санкт-Петербург, август 1994 г.
…ты знал, но не написал, что моя Оля снова попала в больницу. Я узнала это от ее мужа. А я нахожусь так далеко, и она, к тому же, не знает где именно.
Борис весь день пробыл со мной, почтительно храня молчание. Пока я сама с ним не заговорила: «Скажи мне, Борис, почему столь юное и одаренное создание, как моя дочь, терпит такие муки? В ней прячется рычащий тигр, но без толку. Что твой Бог говорит об этом? Ты в него крепко веришь, что он говорит?» Борис ответил, склонив голову: «Неустроенность мира велика, а жизнь Иисуса на грешной земле коротка. Для его распятия нужны помощники, ангелы… чтобы все свершилось». «А Александр?» – спросила я – «отец Оли, ведь он покинул этот мир скоропостижно. Разве он не был таким ангелом? Или он не был молод?» «Я не знаю», честно признался Борис, «Это выше моего разумения». И потом, смущенно, но вместе с тем воодушевленно, он воскликнул: «Да, это Господь. Он там, где не хватает нашего разумения. И мы знаем об этом».
Андрей, я высылаю тебе название и адрес больницы. Съезди туда и пришли мне телеграмму, если мне надо поспешить – я возьму билеты на первый рейс (через Москву, естественно).
Спасибо, Сильва
Санкт-Петербург, конец августа, 1994 г.
Дорогой мой Андрей,
Вчера вечером я видела, как августовская луна сияла над Невой. Я постелила одеяло на широком подоконнике и наблюдала за ней, пока она не потеряла свою четкую округлость в вышине, далеко за полночь.
Это было замечательно! Я предавалась мечтам, как человек с южного Эгейского моря, человек, привыкший к лету, пока небо не нахмурилось, не стало вскоре черным, как сажа, и не пошел дождь, а я заснула под его неторопливый шелест прямо на подоконнике. И когда, через какое-то время, я поднялась, чтобы пойти в кровать, меня посетила неожиданная мысль: я никогда не увижу Неву такой, какой ее видел Достоевский! Просто потому, что когда чем-нибудь восхищаешься, ты не находишься внутри процесса, ты – вне его.
Друг мой Андрей, и хотя можно сказать, что я начитанный человек, мой корабль, выражаясь образно, часто налетает на скалы. Тысячи мыслей проносятся у меня в голове. Мысли особые, о простых, ничего не значащих вещах. Я говорю себе: оставь ты все это до лучших времен, пока мы не встретимся в Афинах, и не поговорим обо всем. Но при этом я полностью отдаю себе отчет в том, что единственное, что мы сделаем – обойдем стороной все острые и важные вопросы. А при встрече, выплевывая химикаты, мы начнем наши цветастые монологи. Меня охватывает ужас, наши крепости грабят свои же. Нас поразила болезнь Западной культуры, la peste15. И поэтому здесь, в этой чистой для души атмосфере, присущей русским, я ясно и четко вижу недостатки нашей культуры. В своих письмах я ищу для себя какое-то мужество. Пойми это.
Я расстелила на столике белую салфетку и поставила на нее два голубых фарфоровых блюдца, а в них – лесные ягоды. Их вид буквально завораживает. Эти блюдца – жалкие остатки богатого некогда сервиза, продавала на улице одна пожилая женщина. К блюдцам прилагался хрустальный, с небольшими сколами, графин. Просила за все один доллар. И, кроме того, другого товара у нее на продажу не было.
Пойду-ка поем супа – царская еда! – и выпью стакан водки.
Все важное отложим до завтра,
желаю тебе спокойной ночи. Сильва
Санкт-Петербург, сентябрь 1994 г.
Когда русские разговаривают, кажется, что они декламируют, или же рассказывают длинную зимнюю сказку. Тянут слова, ставят мелодические паузы, их тон напорист, удивителен или даже страшен. И вот тогдааааа… прихооодииит волк… и кидааается на маленькую газееель! Красииивое! Самые народные типажи собираются на площадях, на тротуарах, на рынках своего города в кружки, сидят на корточках, будто вокруг бивуачного огня и что-нибудь рассказывают, а собравшиеся им внимают. Как завороженные мы ждем, когда кто-нибудь затянет песню или выдаст очередное пророчество. Когда я подхожу к ним, мне кажется, что люди пахнут отварной кукурузой. В целом же, местные жители одеты чисто, но бедно, а их манеры отличаются благородством. Русские ведут себя естественно, как небо и земля, которым вполне хватает друг друга. Ни намека на то, что тебя могут обворовать. Мафия еще не успела распустить здесь свои щупальца.
В своем последнем письме я говорила о Достоевском и о Неве. Сегодня же, продолжая эту мысль, я посмотрела на вещи по-иному, а именно, так, что Достоевский, например, никогда не смог бы увидеть Эгейское море глазами простого грека. Грекам нужно свое море, чтобы подняться на высоту своего гения. В конце концов, у нас есть родина. Быть космополитом и считать всю вселенную Ойкумену своей родной деревней кажется мне подвигом. Потому как, в какой бы уголок мира меня не заносила судьба, я еще не видела памятник Неизвестному Солдату, с которого бы капала кровь чужой земли.
Сильва Эммануил
О проекте
О подписке
Другие проекты
