Dies Suchen nach meinem Heim <…> war meine Heimsuchung… «Wo ist mein Heim?» Darnach frage und suche und suchte ich, das fand ich nicht.
Nietzsche. Also sprach Zarathustra [24]
Интерьер был ликвидирован «стилем модерн» (modern style) на исходе века, хотя сам процесс готовился задолго до этого. Искусство интерьера относилось к жанровому искусству. «Стиль модерн» поет отходную жанру. Он выступает против тщеславия жанра во имя болезни века, устремления принять всё с распростертыми руками. Стиль «модерн» впервые выводит на передний план некоторые тектонические формы. Он устремлен к тому, чтобы оторвать их от функциональных отношений и представить в виде естественных констант: в общем, речь идет о стилизации. Внимание «модерна» привлекают новые железные конструкции, в частности «опоры». Бетон предоставляет в его распоряжение новые виртуальности архитектуры. У Ван де Велде [25] дом предстает пластичным выражением личности. В таком доме орнаментальный мотив играет роль подписи на картине. Ему нравится изъясняться на линейном языке, обладающем медиумическим характером, где цветок, символ растительной жизни, вкрадывается между линиями конструкции. Кривая линия «стиля модерн» возникает в названии «Цветов Зла». Своего рода гирлянда связывает «Цветы Зла» с «душами цветов» Одилона Редона [26] и «каттлеями» Свана [27]. – Как и предвидел Фурье, истинная среда обитания гражданина сосредоточена в конторах и коммерческих центрах. Фиктивная – в частном жилище. Именно так «Строитель Сольнес» [28] передает «стиль модерн»; попытка индивида поставить себя в один ряд с техникой, опираясь на внутренний потенциал, приводит его к гибели: строитель Сольнес гибнет, сорвавшись со своей башни.
Всё для меня становится аллегорией.
Бодлер. Лебедь [29]
Гений Бодлера, который находит себе пищу в меланхолии, – это гений аллегории. Именно у Бодлера Париж становится объектом лирической поэзии. Эта локальная поэзия противостоит всякой почвенной поэзии. Во взгляде, который гений аллегории погружает в город, сквозит чувство глубокого отчуждения. Это взгляд фланёра, чей образ жизни прикрывает миражом благополучия отчаяние будущих обитателей наших метрополий. Фланёр ищет убежище в толпе. Толпа – это своего рода флер, благодаря которому привычный город преобразуется для фланёра в фантасмагорию. Похоже, что фантасмагория, предстающая то виде пейзажа, то в виде спальни, отразилась позднее в устройстве универсальных магазинов, где фланирование играет важную роль в повышении товарооборота. Как бы то ни было, универсальные магазины заключают в себе последние площадки для фланирования.
Через фигуру фланёра интеллигенция осваивается с рынком. Она отправляется туда, полагая, что идет на прогулку; на деле – чтобы найти потребителя. На этой промежуточной стадии, когда интеллигенция еще ориентируется на меценатов, но уже начинает подчиняться требованиям рынка (в частности, через фельетоны), она принимает вид богемы. Неопределенности ее экономической позиции соответствует амбивалентность ее политической функции. Последняя проявляется со всей наглядностью в фигурах профессиональных заговорщиков, ряды которых пополняются за счет богемы. Бланки – самый замечательный представитель этой категории. Никто в XIX веке не сравнится с ним по силе революционного авторитета. Образ Бланки искрой мелькает в «Литаниях Сатане» [30]. Что не мешает тому, что бунт самого Бодлера всегда сохранял асоциальный характер: он безысходен. Союз с проституткой был единственным сексуальным сообществом его жизни.
Ни одна черта не отличала из того же ада
явившегося столетнего близнеца.
Бодлер. Семь стариков [31]
Фланёр предстает разведчиком рынка. В таком виде он является также исследователем толпы. Толпа вызывает в человеке, который ей отдается, своего рода опьянение, сопровождающееся весьма своеобычными иллюзиями, в силу которых ему мнится, что, увидев, как очередной прохожий ныряет в толпу, он способен по его внешнему виду определить, к какому классу тот принадлежит, каков он в самых потаенных уголках его души. Современные физиологии полны свидетельств о столь необычном представлении. В творчестве Бальзака находятся превосходные тому примеры. Типичные характеристики, выявленные среди прохожих, настолько самоочевидны, что не приходится удивляться, что возбужденное любопытство пытается уловить выходящую за их рамки исключительную единичность субъекта. Однако кошмар, отвечающий иллюзорной проницательности обсуждаемого нами физиогномиста, заключается в том, что он видит, что особые приметы, отличающие очередного прохожего, представляют собой не что иное, как основополагающие элементы некоего другого типа; так что в конечном итоге определенная как нельзя более точно индивидуальность оборачивается наглядным примером известного типа. Таким образом, в самом сердце фланирования обнаруживается внушающая страх фантасмагория. Бодлер представил ее с необычайной силой в поэме «Семь стариков». В этой пьесе изображено семикратное явление отвратительного старика. Индивид, представленный таким образом в своем преумножении как явление того же самого, выступает как свидетельство страха, испытываемого горожанином, который более не способен, несмотря на наличие самых эксцентричных отличительных особенностей, выйти из магического круга определенного типа. Бодлер устанавливает один из аспектов этого адского круговращения. Но новое, которое он выслеживал всю свою жизнь, образуется не иначе как из материи фантасмагории «всё время того же самого». (Возможное уличение в том, что в поэме выражены грезы гашишиста, никоим образом не подрывает такую интерпретацию.)
Ключ к аллегорической форме Бодлера связан с тем специфическим значением, которое приобретает товар благодаря своей цене. Тому необычайному принижению вещей значением, что характерно для XVIII века, соответствует необычайное принижение вещей их ценой как товара. Это принижение, которое претерпевают вещи в силу того, что могут рассматриваться как товар, уравновешивается у Бодлера неизмеримой ценностью новизны. Новизна представляет тот абсолют, что не подвержен ни толкованию, ни сравнению. Она предоставляет последнее прибежище искусства. Последняя поэма «Цветов Зла» «Путешествие» гласит: «О Смерть, старый капитан, настало время, поднимем якорь!» Последнее путешествие фланёра: Смерть. Его цель: Новое. Новое является качеством, независимым от потребительной стоимости товара. Оно в истоке той иллюзии, неустанной поставщицей которой выступает мода. Похоже, Бодлер не увидел, что последняя линия обороны искусства сливалась с самой передовой линией атаки товара.
«Сплин и идеал» – в заголовке первого цикла «Цветов Зла» самое старинное из чужестранных слов французского языка сочетается с новомодной лексемой. Бодлер не видит между ними противоречия. Он признает в сплине новейшее преображение идеала – идеал представляется ему старейшим из выражений сплина. В этом заглавии, где в высшей степени новое представлено читателю как нечто в высшей степени старинное, Бодлер в самой строгой форме выразил свое понимание модерна. Вся его теория искусства основана на модерной красоте, сам критерий модерности заключается для него в том, что исподволь она отмечена фатальностью преображения в древность и что она не скрывает этой своей черты от свидетеля ее появления на свет. Здесь находится квинтэссенция непредвиденного, каковое является для Бодлера неотчуждаемым качеством прекрасного. Лик модерности испепеляет нас взглядом незапамятных времен. Это как лик Медузы для греков.
Предаюсь культу Прекрасного, Блага, вещей великих,
Прекрасной природы, вдохновляющей искусство великое,
Чарует ли оно слух или пленяет взор;
У меня любовь к цветущей весне: женщинам и розам!
[Барон Осман.] Исповедь льва, ставшего стариком [33]
Деятельность Османа инкорпорирована в наполеоновский империализм, благоприятствующий финансовому капитализму. В Париже того времени спекуляции достигают апогея. Экспроприации Османа порождают спекуляции, граничащие с мошенничеством. Постановления кассационного суда, вынесенные под давлением буржуазной и орлеанистской оппозиции, преумножают финансовые риски османизации Парижа. Осман пытается упрочить свою диктатуру, введя в Париже чрезвычайное положение. В 1864 году, выступая в Сенате, он бравирует своей ненавистью к нестабильному населению больших городов. А оно растет, в том числе благодаря его начинаниям. Повышение платы за жилье гонит парижский пролетариат на окраины столицы. В силу чего парижские кварталы теряют собственную физиономию. Образуется «красный пояс» [34]. Осман присваивает себе звание «художник-разрушитель». Он чувствовал, что следует призванию в тех испытаниях, которые он предпринял; он говорит об этом в своих мемуарах. Центральный рынок является самым совершенным созданием Османа, что представляет собой интересный симптом. О колыбели города – острове Сите говорили, что после Османа там остались лишь собор, госпиталь, административное здание и казарма. Гюго и Мериме дают понять, что преобразования Османа казались парижанам памятником наполеоновского деспотизма. Обитатели города больше не ощущали, что живут у себя дома; они начинают осознавать бесчеловечный характер столицы. Офорты Мериона [35] (около 1850 года) предстают посмертной маской старого Парижа.
Истинная цель работ Османа заключалась в том, чтобы застраховать город от угрозы гражданской войны. Ему хотелось, чтобы на улицах Парижа нельзя было построить баррикады. Преследуя ту же цель, Луи-Филипп приказал делать деревянные мостовые. Тем не менее баррикады сыграли значительную роль в Февральской революции. Энгельс специально изучал тактику баррикадной борьбы. Осман стремится воспрепятствовать баррикадам через два подхода: на широких улицах невозможно строить баррикады; новые пути сообщения соединят напрямую казармы и рабочие кварталы. Современники окрестили его предприятие «стратегическим украшением» столицы.
Das Blüthenreich der Dekorationen,
Der Reiz der Landschaft, der Architektur
Und aller Szenerie-Effekt beruhen
Auf dem Gesetz der Perspektive nur.
Franz Böhle. Theater-Katechismus [36]
Урбанистический идеал Османа образован перспективами, на которые выходят длинные анфилады улиц. Этот идеал соответствует ведущей тенденции XIX века, заключающейся в том, чтобы облагородить необходимые технические решения псевдохудожественными задачами. Храмы духовной и светской власти буржуазии обретают апофеоз в уличных анфиладах. До торжественного открытия перспективы прятали под холстом, который снимали, будто при открытии памятника, и тогда взору открывался собор, вокзал, конная статуя или какой-то иной символ цивилизации. В османизации Парижа фантасмагория вылилась в камень. Поскольку она призвана к своего рода увековечению, то обнаруживает в то же время свое постоянство. Авеню де л’Опера, которая, согласно хитроумному выражению того времени, открывает вид на Лувр из ложи консьержки, показывает, какой малостью удовлетворялась мегаломания префекта Парижа.
Но ты, порвав сплетенья лжи,
Республика, свой лик Медузы
Им в блеске молний покажи!
Пьер Дюпон. Песня рабочих [37]
Баррикада возрождается Коммуной. Она становится как никогда сильной и изощренной. Она перегораживает большие бульвары, достигает высоты вторых этажей, прикрывает траншеи. Подобно тому как «Манифест Коммунистической партии» закрывает эру профессиональных заговорщиков, Коммуна упраздняет фантасмагорию, которая владела начальными устремлениями пролетариата. Коммуна развеивает иллюзию, согласно которой задача пролетарской революции мыслилась как завершение начинания 89-го года в тесном сотрудничестве с буржуазией. Эта химера отличала период 1831–1871 годов – от Лионского восстания вплоть до Коммуны. Буржуазия не разделяла этого заблуждения. Борьба, которую она вела против социальных прав пролетариата, стара, как сама Великая революция. Она сливается с филантропическим движением, которое ее прикрывает и которое набирает силу при Наполеоне III. При правлении последнего зарождается монументальное творение этого движения: сочинение Фредерика Ле Пле «Европейские рабочие».
Наряду с открытой позицией филантропии буржуазия всё время придерживается завуалированной позиции классовой борьбы. Уже в 1831 году она признается в газете Journal des Débats: «Всякий владелец мануфактуры живет на своем предприятии, как плантатор среди рабов». Если для прежних рабочих выступлений фатальным оказалось то, что никакая теория революция не указала им пути развития, то, с другой стороны, это обстоятельство стало необходимым условием непосредственной силы и энтузиазма, с которыми рабочие взялись за созидание нового общества. Этот энтузиазм, достигший пароксизма в Коммуне, притягивал порой на сторону пролетариата лучших представителей буржуазии, но в конечном счете заставил рабочих подчиниться самым низменным ее побуждениям. Рембо и Курбе встали на сторону Коммуны. Пожар, уничтоживший Париж, явился достойным завершением разрушительного предприятия Османа.
Люди XIX века, час наших появлений установлен навечно и всё время возвращает нас теми же самыми.
Auguste Blanqui. L’Eternité par les Astres [38]
Во время Коммуны Бланки содержался в заточении в форте Торо. Там он написал свою книгу «К вечности – через звезды». Его сочинение увенчивает констелляцию фантасмагорий века своего рода конечной фантасмагорией, которая отличается космическим характером и содержит в себе жесточайшую критику всех прежних фантасмагорий. Наивные размышления самоучки, составляющие основную часть этого сочинения, открывают пути для рефлексии, которая привносит в революционный порыв автора жесточайшее опровержение. Концепция универсума, которую Бланки представляет в своей книге и элементы которой он заимствует в механицистских естественных науках, оборачивается инфернальным видением. Более того, оно является своего рода дополнением современного общества, победу которого над собой Бланки был вынужден признать к концу жизни. Ирония этого построения, ирония, наверняка не замеченная самим автором, заключается в том, что страшная обвинительная речь в адрес общества принимает вид безоговорочного подчинения результатам его развития. Книга Бланки представляет идею вечного возвращения того же самого за десять лет до «Заратустры», почти не уступая в патетике и в крайностях галлюцинаторного видения.
В книге нет ничего от триумфа, скорее она оставляет впечатление глубокой подавленности. Бланки пытается набросать образ прогресса, который – незапамятная древность, прикрывающаяся парадностью последних новинок, – предстает в виде фантасмагории самой истории. Вот самый показательный пассаж: «Весь универсум состоит из звездных систем. Чтобы создать их, природа имеет в своем распоряжении не более сотни простейших тел. Несмотря на волшебную силу, которую она может извлечь из этих ресурсов, а также на неисчислимое число комбинаций, которые обеспечивают ее плодотворность, результатом всё равно будет конечное число, наподобие числа самих элементов, и чтобы заполнить протяженность, природа должна будет до бесконечности повторять каждую из этих исходных комбинаций или типов. Всякая звезда, какую ни возьми, существует, следовательно, в бесконечном числе во времени и пространстве, не только в виде одного из своих аспектов, но как таковая, что существует в каждую секунду своей длительности – с рождения и до смерти… Земля – одна из таких звезд. Следовательно, каждое человеческое существо извечно в каждой секунде своего существования. То, что я пишу сейчас, сидя в темнице форта Торо, я писал и буду писать в течение вечности, сидя за столом, с пером в руке, в той же одежде в совершенно сходных обстоятельствах. То же самое – с любым другим человеком… Число наших двойников во времени и пространстве воистину бесконечно. Сознавая такое положение дел, невозможно требовать большего. Эти двойники – из плоти и кости, порой в панталонах, в пальто, в кринолиновой юбке, с шиньоном. Это не призраки, это увековеченное наше сегодня… Тем не менее есть здесь один изъян: нет никакого прогресса… То, что мы называем прогрессом, – это затворничество на каждой земле и исчезает с лица земли вместе с ней. Всё время и повсюду в земных краях одна и та же драма, одна и та же декорация, на той же самой тесной сцене – шумное человечество, что упивается своим величием, мнит себя целым миром и прозябает в своей тюрьме, будто на вольной воле, чтобы в скором времени сгинуть вместе с земным шаром, который нес в самой своей глубине бремя его тщеславия. Та же монотонность, та же неподвижность на чужестранных звездах. Универсум без конца повторяет себя и топчется на месте. Вечность невозмутимо разыгрывает в бесконечности одни и те же представления» [39].
Безнадежное смирение – вот последнее слово величайшего революционера. Век не смог ответствовать новым техническим возможностям новым социальным устройством. Вот почему последнее слово осталось за этими бредовыми формулами старого и нового, что находятся в самом сердце данных фантасмагорий. Мир, где господствуют эти фантасмагории – воспользуемся выражением Бодлера, – представляет собой модерность. Видение Бланки вводит в модерность – герольдами которой выступают семь стариков – весь универсум. В конечном итоге новизна представляется ему тем, что принадлежит проклятию. Точно так же в одном чуть более раннем водевиле – «Небеса и Ад» – наказание небесное предстает как последняя вековечная новизна, «вечные и всё время новые кары». Люди XIX века, к которым обращается Бланки будто к призракам, происходят из того же региона.
О проекте
О подписке
Другие проекты
