Юлька за своим рабочим столом, как всегда, отсутствовала, а на столе, как всегда, куча неразобранных бумаг и свежая почта, среди которой выделялся конверт из обл-суда. Не было никакой спешки, да и интереса особого не было, но взял его Челубеев, открыл, прочитал, что там написано, еще раз прочитал и понял: «Вот она – мина!»
Кровь закипела от радости в жилах, но усилием воли Челубеев охладил ее, чтобы остужала мозг, делая его спокойным и расчетливым – при ЗАминировании требуется быть не менее хладнокровным, чем при РАЗминировании.
После чего положил «мину» в боковой карман кителя, взял икону, вынес ее на улицу и поставил в коляску монашеского мотоцикла.
Просили заправить?
Заправим!
Челубеев сбегал к своей «Нивке», в которой всегда на всякий случай канистра с бензином стоит, перелил в мотоциклетный бак, подбавил маслица – тоже под рукой оказалось. Ключ зажигания бородатый, конечно, унес, но это не остановило – соединил какие надо проводки и с пятого удара (монах по полчаса заводит) завел, вскочил на сиденье и хорошенько газанул, вспомнив юность, когда на угнанной «Яве» катал соседскую девушку Яну по ночным Чебоксарам.
На войне мины под танки специально дрессированные собаки подкладывали, в школе про них рассказывали, и даже картинка такая в учебнике была. Жалко собачку, а что поделаешь – за Родину…
Свою «собачку» Челубеев не дрессировал, но был уверен, что никуда она не денется, побежит, поползет, понесет в логово врага «мину».
Ухнет взрыв, ахнет враг, и вот она – победа!
Да и от «собачки» заодно избавление…
…Челубеев вспомнил, как мотался по зоне на монашеском «Урале», пугая охрану: Зуйкова искал и нашел его не где-нибудь, а в сортире, и не с кем-нибудь, а с вонючим неугодником.
Такие они, православные…
– На эхе ночь, – проговорил Марат Марксэнович, – На эхе ночь, на эхе ночь…
Эту загадочную фразу он слышал несколько лет назад, когда гостил в Москве у дяди и они полуночничали по-мужски на кухне, а из радиоприемника время от времени доносились слова: «На эхе ночь».
Какая ночь, на каком эхе, почему? – для Челубеева это так и осталось невыясненным, но с тех пор эта фраза наилучшим образом помогала при бессоннице – повторишь ее разиков пять и дрыхнешь.
– На эхе ночь…
– Ты что-то сказал?
Челубеев ругнулся в свой адрес – вслух вырвалось, а у Светки ушки на макушке.
Идет сюда?
Точно – идет.
Шлеп, шлеп… Шлеп, шлеп…
– Ты что-то сказал?
Пришла специально, чтобы спросить?
Ну ты, Свет, даешь…
– Да вспомнил тут…
– Что?
– Ничего.
Челубеев не ответил, промолчал – не станешь, в самом деле, среди ночи рассказывать, как усидели с дядей три поллитры и не заметили.
– А я думала, ты меня позвал…
– Зачем?
– Не знаю …
И села в конце дивана на край и вздохнула, как в прошлый раз.
Что это ты, Свет, развздыхалась?
– Сна ни в одном глазу… А Мартышка дрыхнет как ни в чем не бывало! На спинке лежит, лапки кверху подняла.
Челубеев вспомнил, как неслась его Светлана Васильевна через двор со шваброй наперевес, и хмыкнул:
– После этого дела спится вообще хорошо.
– Не смейся, Марат! А вдруг она забеременеет?
– От кого? От кота? – Челубеев не удержался и прыснул.
– А что, сейчас такое время! Все перепуталось, перемешалось… Поневоле поверишь…
Вот ты и поверила – поневоле! Эх, Светка, Светка…
Спросить бы тебя сейчас прямо, как на допросе: «За кого завтра будешь болеть?»
Точнее, уже сегодня…
Так в слезы ж кинется, и тогда точно не получится уснуть.
Но вот ведь как: убить был готов, как лучше застрелить – примеривался, а сейчас жалко – сидит в ногах, как собачка.
Погладить бы тебя по теплой широкой спинке, да нельзя, – поймешь неправильно.
Раньше он неправильно понимал…
Светка возмущалась, смеялась, когда под ним оказывалась. «Да ты неправильно меня понял!»
Неужели поменялись ролями?
Да нет, рановато еще об этом думать. Завтра, завтра я неправильно тебя пойму, Свет, а сегодня нельзя.
Не могу, не имею права!
Хотя, после этого дела засыпаешь сразу…
Но Юлька за стенкой – услышит. Правда, если совсем по-тихому – не услышит…
Но по-тихому Светка не любит, причем категорически.
В молодости еще сказала как отрезала: «А это ты мне даже не предлагай!»
Сделал вид, что удивился: «Почему?»
«Потому что все для своего предназначено».
Ответ жены понравился своей хорошей правильностью, но сделал на всякий случай еще один заход, заговорил с полемическим задором: «А люди что, дураки? Французы – дураки? Весь мир дураки, одни мы умные?» Думал, к стенке припер, не отвертится, а она вдруг возьми и скажи: «Меня от этого стошнит». И стыдно стало тогда Челубееву, противно от собственной настырности, и больше уже никогда не предлагал жене «по-тихому», на стороне иногда забавлялся.
– Ты за кого болеть собираешься?! – не хотел спрашивать, а спросил – вырвалось неизбежное.
И закачалась Светлана Васильевна от этого прямого вопроса, как тоненькая березка на бешеном ветру, забилась, как попавшая в силки птица, застонала от непередаваемого словами страдания:
– Ма-ра-а-ат! – и упала, ткнулась лицом в мужнин пах.
Челубеев от неожиданности растерялся, а чуть погодя, еще больше растерялся, сам себе не веря.
«Неужели? Неужели правда?» – спрашивал он себя, хватаясь за обрывки мечущихся мыслей, не зная, радоваться происходящему или возмущаться.
Но ведь нельзя, ведь завтра…
Точнее, уже сегодня…
Светка!
Как же ты истосковалась, родная!
И вдруг бухнула в голове тревожная мысль: «А этот небось уже спит» – бухнула и пропала, утонув в сладостной неге…
…Но вопреки тревожному предположению этот (Челубеев имел в виду конечно же о. Мартирия) не спал, и спать не собирался.
Он никогда в «Ветерке» не спал, проводя остаток ночи после долгой исповеди перед утренней литургией в чтении «Добротолюбия», этой любимейшей книги русских монахов, имеющих склонность к аскетическому служению.
А о. Мардарий в это время обычно сладко посапывал на своей кровати, утонув в пышной подушке. Правда, прежде чем заснуть, всякий раз пытался уговорить брата последовать своему примеру.
– Сосни, отец! Хоть немножко-нат, хоть часик-нат… – говорил он, зевая.
– Никак! – отвечал о. Мартирий и прибавлял: – Когда сплю, бесы во мне пробуждаются, – имея в виду известную нам привычку воевать во сне. Не хотел о. Мартирий искушать неокрепшие души старосты и его подручных, которые спали за фанерной перегородкой и могли все услышать.
Но в ночь с тринадцатого на четырнадцатое ноября 1999 года не спал и о. Мардарий. Толстяк был возбужден и даже перевозбужден: физиономия красная, глазки бегают, мокрые от пота жидкие волосенки прилипли ко лбу, огромный живот встревоженно колышется под старым сатиновым подрясником. Места себе о. Мардарий не находит: то на стул сядет, то на кровать обопрется, то примостится на подоконнике, но и минуты нигде не задерживался: вскакивал, метался, накручивал круги вокруг статуарно неподвижного о. Мартирия, сидящего на стуле с книгой в руках.
– Отец-нат, отец-нат, отец-нат! Отмени-нат, отмени-нат, отмени-нат! – в отчаянии повторял он одно и то же, но о. Мартирий то ли делал вид, что не слышит, то ли не слышал в самом деле – настолько к этим призывам оставался безучастен.
– О-о-о-тец!! – с каким-то внутренним стоном воскликнул в конце концов толстяк, бухнулся перед сидящим братом на колени и положил свою голову на раскрытую книгу, как на плаху. Помнится, матушка Неонила так воскликнула и так же упала перед о. Серапионом, когда тот с температурой 38 собирался на охоту, оказавшуюся в его жизни последней. Батюшка тогда строго матушке попенял: «Не греши, мать, встань».
Таких подробностей о. Мартирий из жизни родителей своего соратника и сподвижника конечно же не знал, но, что интересно, прореагировал так же, сказав почти слово в слово и с той же интонацией:
– Не греши, отец, встань.
Матушка Неонила ослушаться не посмела и встала, а дальше – о. Мардарий очень хорошо помнил, что было дальше, поэтому продолжал стоять на коленях.
– Не встану-нат! Пока не откажешься-нат! – объяснил он, оторвав голову от книги и глядя на о. Мартирия по-собачьи преданными глазами.
– Тогда я встану, – сказал большой монах, поднялся и отошел к окну. – Подумай сам, как я могу отказаться, если уже договорился? Договор есть договор.
– А ты сошлись на что-нибудь-нат, придумай-нат, скажись больным-нат! – предложил выход из положения по-прежнему коленопреклоненный о. Мардарий.
В глазах о. Мартирия появилось удивление.
– Как же я могу сказаться больным, если я здоров? – Тут к удивлению прибавилась досада: – От кого от кого, а от тебя, отец, не ожидал услышать подобное. Никак.
Гладкая физиономия о. Мардария сморщилась, и, замахав детскими ладошками – часто-часто, как заяц, бьющий в барабан, он сдавленно затараторил:
– Не то-нат, не то-нат, не то-нат… Не то говоришь-нат! А если он победит-нат? Что делать будешь-нат? Что делать будем-нат?
Этот естественный и закономерный вопрос, оказался для о. Мартирия совершенно неожиданным. На лице его изобразилось еще большее удивление.
– Как это он победит? Не победит. Никак.
– Так-то оно так-нат, да только, чтобы он не победил, ты победить должен! Он эти штуки, – о. Мардарий изобразил руками подъем гирь, – туда-сюда-нат, туда-сюда-нат, каждый день тягает-нат! А ты-нат сколько лет-нат тяжелей кадила ничего не поднимаешь-нат!
Это сравнение неожиданно понравилось о. Мартирию: он улыбнулся, задумался и проговорил, мотнув головой:
– Нет, отец, кадило – тяжелее. А уж кто чашу хоть раз в жизни в руках держал, что для него какой-то двухпудовик?
– Отец! – пропищал толстяк и, испуганно глянув в потолок, зашептал: – Не искушай, Господа, отец…
– «Блажен, кто не соблазнится о Мне», – строго возразил великан сверху.
О. Мардарий поднялся, едва сдерживаясь, чтобы не заплакать, и, держась ладонями за поясницу, сообщил:
– Во времена святых, отец-нат, спорт-нат под строгим запретом был-нат. За участие в бесовских ристалищах-нат от церкви отлучали-нат!
Но о. Мартирий воспринял данное сообщение спокойно, он знал, что на это возразить:
– В те времена христианину было запрещено у врачей-евреев лечиться. А как звали того доктора, который тебе переломанные кости сращивал?
– Шапиро Наум Моисеевич-нат, дай ему Бог здоровья-нат.
– Вот видишь. Бывают, значит, устаревшие запреты.
– А святой и праведный Иоанн Кронштадтский футбол называл бесовским скаканьем-нат! – выпалил о. Мардарий один из последних своих доводов.
О. Мартирий обиженно развел руками.
– Так я же не в футбол…
– А без благословения-нат? Разве может инок-нат что-либо делать-нат без благословения отца-настоятеля? Шагу ступить не может-нат, а ты-нат? Страшно подумать-нат, что в обители будет-нат, когда узнают-нат!.. Самовольно-нат! – этот довод был самым последним и самым главным.
Смотревший до этого на брата не без иронии во взгляде, при слове «самовольно» о. Мартирий сделался серьезным.
– Не самовольно, – не согласился он и повторил: – Не самовольно. Помнишь, как говорил о. Афанасий-старый, а новый повторял: «Легче до Господа Бога дозвониться, чем до нашего монастыря».
– А ты пробовал-нат? – язвительно улыбаясь, поинтересовался толстяк.
– Никак, – мотнул головой о. Мартирий и опустил ее.
Оба они замолчали, думая об одном и том же человеке – об и. о. о. настоятеля о. Пуде.
О. Пуд не любил о. Мартирия и о. Мардария по отдельности, а вместе не любил их вдвойне и искал повода, чтобы придраться, строго наказать, а лучше и расправиться.
– Ты пойми, отец, не мне этот поединок нужен…
– А кому? Кому-нат?
– Кому… – задумчиво и загадочно проговорил о. Мартирий.
Толстяк испуганно и испытывающе глянул на брата и не нашел в своем богатом лексиконе слова, кроме одного своего:
– Нат…
– Вот тебе и «нат», – со вздохом проговорил о. Мартирий и открыл «Добролюбие» на заложенной странице.
– Ты длинненький-нат… – нарушив тишину, осторожно продолжил о. Мардарий.
Большой монах смотрел на него непонимающе.
– А Челубей коротенький-нат! – продолжил свою загадочную мысль толстяк.
О. Мартирий пожал плечами, по-прежнему не понимая.
– Тебе-нат вон куда поднимать ее надо, во-он куда-нат, а он коротенький, поднял – опустил, поднял – опустил, поднял – опустил… Закон всемирного тяготения помнишь-нат?
О. Мартирий едва не засмеялся и посмотрел на брата взглядом, полным любви.
– Спи, отец, – попросил он и опять переключился на книгу, но толстяк снова бухнулся на колени.
– Ты тоже спи-нат! – потребовал он, решительно переступая с коленки на коленку, и поставил условие: – А если не будешь-нат, так и буду-нат стоять-нат и молиться-нат, всю ночь-нат!
– Тогда и я вместе с тобой, – проговорил о. Мартирий так, как будто этих слов ждал, отложил книгу и опустился рядом с толстяком на колени. – Давай вместе помолимся за нашу победу. Как ты сказал – Челубей? А ты говоришь – откажись… Раньше было татарское иго, а нынче иго безбожное, и веру свою мы должны защищать всеми доступными нам способами. На поле Куликовом тоже не словом убеждали. Как нашего-то звали, вылетело…
– Пересвет-нат… Пересвет-нат и Ослябя-нат, двое их, православных иноков на бой вышло-нат, – напомнил толстяк.
– Вот и нас двое, – проговорил о. Мартирий, глядя в неведомую даль. – Давай Пересвету и помолимся, чтобы помог мне победить, как он победил.
Толстяк испуганно на него посмотрел и заговорил с тем же внутренним стоном, с каким этот разговор начал.
– Не победил Пересвет, отец, не победил-нат! Все забыл-нат, всю школьную программу-нат!
– А кто же победил? – недоумевал о. Мартирий.
– Никто-нат, – словно сообщая страшный секрет, громко прошептал о. Мардарий в направлении большого уха великана. – Оба погибли-нат… И их Челубей-нат, и наш Пересвет-нат…
Но это страшное известие не испугало о. Мартирия, скорее обрадовало.
– Погиб, а сила православная победила! – торжественно проговорил он, глядя на иконы, широко перекрестился и принялся за самое бессмысленное, пустое и даже подозрительное на взгляд современного здравомыслящего человека занятие – за молитву.
Вглядываясь в движение губ, вслушиваясь в свистящий шепот о. Мартирия, мы, наверное, могли бы разобрать отдельные слова, чтобы здесь их воспроизвести, но вряд ли нам это что-то дало для понимания происходящего в душе нашего героя. Молитв много, но слова в них, в общем, одни и те же. Знающие люди говорят, что даже в секретных молитвах, недоступных простым священнослужителям, а лишь архиереям, даже в них те же самые, в общем, слова, только расположенные в ином порядке. Нам сейчас гораздо важнее знать, что думал, молясь, наш герой. Вообще-то, всякое думание, особенно при рассеянности мыслей во время молитвенного стояния, как говорят опять же знающие люди, возбраняется и вменяется в грех, и выходит, что, молясь в «Ветерке» в ночь с тринадцатого на четырнадцатое, о. Мартирий грешил…
О проекте
О подписке