Впрочем, искушенного читателя, знакомого с текстом Страбона, эта оговорка вряд ли могла ввести в заблуждение. Примерно в те же годы, оставив изображения древнеримских развалин, голландец Мартен ван Хеемскерк приступил к созданию серии гравюр, показывающих его реконструкции семи чудес Древнего Мира. Среди них был, конечно же, Александрийский Маяк, который художник правильно разместил на Фаросе, связав его с городом Птолемеев почему-то не прямой, а характерной для художника-маньериста извивающейся змеёй линией дамбы.
Итак, Александрия постепенно начала восприниматься как неотъемлемая часть классического наследия, наряду с Римом и Афинами. Наследия, которое предстояло вновь освоить и переоценить во имя возрождения культуры. Тем временем происходили большие перемены и в сознании тех, кто творил и поддерживал эту возрождающуюся культуру. В преддверие эпохи Барокко неоязыческий пыл итальянских гуманистов сменился торжеством католической веры. Творческие эксперименты художников, жаждавших «мусической одержимости» перешли в сложную игру с формой в сочетании с тяготением к экзотике, что вызвало желание изучать уже не только классические образцы древнего искусства, но и всевозможные диковины природы, занимающие теперь полки европейских «кабинетов» и «студиол» как полноценные экспонаты, наряду с антиками. А развивающееся с начала XVI века конструирование всевозможных механических игрушек и автоматов, оптических приборов и экспериментов с электрической силой добавило к этим коллекциям ещё и произведения технической мысли. Слово «кабинет» некоторое время употреблялось как параллель к «саду Муз», но наметившееся было соединение такого сада или капеллы Муз с коллекциями антиков, философской академией, художественной школой, где учили по собранным образцам, оказалась непрочной. Музей, ранее понимаемый гуманистами как сакральный центр места, где осуществляется всё многообразие мусической деятельности, обрёл более узкое значение хранилища предметов, а позже – вытеснил из употребления и наименование «кабинет» редкостей, сделавшись единым термином с вполне современным значением. Оставалась только связь музеев и публичных библиотек, разрушенная, к сожалению, в XIX и XX веках[14].
В период становления музеев и публичных библиотек интерес к Александрии с её коллекциями, книжными богатствами и механическими мастерскими при Мусее неизбежно усиливается. Птолемеи превозносятся как предшественники современных просвещенных монархов, дающих кормление не только поэтам и художникам, но и ученым. Печатный станок, делавший книги более дешёвыми и более доступными, позволял теперь собирать практически все сочинения древних и новых авторов, не прибегая к услугам переписчиков. Сотни тысяч птолемеевских свитков еще оставались верхним рубежом для библиофилов, но книгопечатание порождало надежды когда-либо приблизиться к этому рубежу. Идеальный образ публичной библиотеки опять-таки искали в классической древности. В самом начале XVII столетия из-под пера Юста Липсия, крупнейшего филолога своего времени, поклонника философии стоиков, издателя и комментатора Проперция, Тацита и Сенеки, выходит первое исследование, посвящённое библиотекам античности, сочинение «О библиотеках» (De bibliothecis syntagma)[15].
Присутствующее в оригинальном названии греческое, написанное латиницей слово syntagma обозначает сложившийся у античных авторов литературный жанр, подразумевающий последовательное изложение подобранных и систематизированных сведений о каком-либо предмете. В данном случае, все сведения о древних библиотеках, извлечённые из памятников греко-римской словесности, облегчив тем самым труд учёных следующих поколений. Естественно, Александрийская Библиотека занимает в этом ряду первенствующее положение. Примечательно, что библиотечное дело, по Липсию, вообще начинается в Египте, и птолемеевское детище наследует традиции библиотеки мифического фараона Осимандуя (Osymanduas) (Diod. Sic., I, 46, 1–49, 6). Заслуга Птолемеев в том, что они сделали сокрытое явным, то есть, спрятанные в египетских храмах сокровища явили всему миру, присовокупив их к приобретённым книгам Аристотеля и множеству других книг, покупаемых и переписываемых на царские деньги. Конечно же, для Липсия величайшим событием в истории Библиотеки стал перевод Библии, занявший достойное место среди библиотечных свитков. Исчисляя их общее количество, Липсий останавливается на самом большом числе, упомянутом авторами: семьсот тысяч. Липсий поддерживает и подкрепляет два сложившихся к тому времени мифа о Библиотеке: во-первых, создателем Библиотеки безоговорочно объявляется Птолемей II Филадельф, во-вторых, вся Библиотека (вся целиком) сгорела в страшном пожаре, учинённом диктатором Юлием Цезарем. И это богатство погибло безвозвратно (O thesaurum, sed in re aeterna non aeternum!). Добавим также, что Липсий отождествляет царскую Библиотеку с библиотеками храма Сераписа, в портиках которого Клеопатра VII якобы обустроила новое собрание книг, приобретённых после пожара, тогда как это были разные Библиотеки.
Проследив затем историю библиотек Писистрата, Аристотеля, Атталидов, наконец – частных и публичных библиотек Рима, Липсий возвращается в Александрию, уделив девятую главу своего труда Мусею, «заодно» (in occasione), как пишет автор.
Предоставленные самим себе библиотеки оказались бы посещаемы лишь случайными людьми, и вряд ли бы там могли быть налажены плодотворные учёные изыскания. Предусмотрев это, Птолемеи учредили при Библиотеке союз мудрых и образованных мужей, обеспечивая их всем необходимым для беспечной жизни, проводимой в писательском труде, в диспутах, в чтении. Число их, по Липсию, было немалым, и расходы на них требовались немалые. Получается, что Мусей сложился при Библиотеке, тогда как, по нашему мнению, больше оснований полагать, что наоборот, Библиотека стала дополнением и завершением длительного процесса формирования Мусея, под которым Липсий, совершенно справедливо, понимает не столько культовое пространство, сколько учёное сообщество, члены которого замещались по мере появления вакансий. Их «немалое» число стало третьим мифом, дожившим, к сожалению, до наших дней: как будет показано нами в соответствующей главе, число постоянных членов Мусея едва ли превышало круг в десять – пятнадцать человек.
Значение липсиевой Синтагмы не только в ценном подборе источников. Не ограничиваясь историческим исследованием, автор предлагает целую программу возрождения библиотек, взывая к мудрости и щедрости князей Священной Римской империи германской нации. Он призывает не жалеть средств на их украшение (специальная глава его труда рассказывает, какое великолепное убранство имели древние библиотеки), и собирать все книги, вне зависимости от высказываемых в них мнений. Это лучший способ для правителей прославить в веках свои имена: «Где вы, князья? Кого из вас обжигает и воспламеняет столь славный огонь подражания?». Таким призывом Липсий заканчивает книгу. Его цензор добавляет от себя, что собранные в ней сведения могут послужить в качестве образца и побуждения к деятельности (ad stimulum conferant et exemplum).
Почин Липсия продолжил другой знаменитый филолог Иоанн Гроновий, профессор и библиотекарь Лейденского университета, издатель и комментатор Тацита, Сенеки, Авла Геллия. Его труд De Museo Alexandrino exertationes academicae, впервые вышедший в 1667 году и предназначенный для узкого круга классиков, обрел широкую известность после того, как его сын Иаков Гроновий опубликовал его в VIII томе огромного свода Thesaurus antiquitatum Graecarum[16], содержавшего все известные тогда сведения по античной истории, литературе, философии, искусству и повседневной жизни. Свода, первоначально выходившего в Лейдене, а потом, в начале XVIII столетия, роскошно переизданного в Венеции, вместе с дополнениями и рассуждениями Лудольфа Кюстера (Лудофия Неокора). Дополнениями, названными De Museo Alexandrino diatribe и впервые изданными в 1686 году. Кюстер включил в число источников подробные сведения, заимствованные из византийского словаря Свиды (теперь принято название – Суда), издававшегося при его непосредственном участии, а также из словаря Гесихия (Гезихия) Милетского.
В отличие от Липсия, оба классика исходят из главенства Мусея над Библиотекой, сосредоточив внимание на деятельности александрийского содружества служителей Муз, одним из направлений которой было собирание прежних и написание новых книг.
Во всех этих учёных трактатах старое латинское написание Мusaeum вытесняется принятым ныне во всех западноевропейских языках привычным написанием Museum. Но понимание слова ещё далеко от современного: не собрание выставленных на обозрение предметов, но творческий союз людей, свободных от низменных забот о материальном благополучии, находящихся под покровительством просвещённого правителя.
Ту же просветительскую роль Мусея подчёркивают лейпцигские филологи Адам Рехенберг и Иоганн Кейльхакер (Фердинанд Необург), чьё сочинение носит название Schediasma (от σχεδίασμα – речь, произнесённая экспромтом)[17]. В этом филологическом экспромте, на двадцати с небольшим страницах, однако, содержится ряд ценных мыслей. Прежде всего, Myсей в Александрии, выступает у них производным образованием уже не от Академии и Ликея, но от гораздо более древнего святилища на Геликоне, куда приходили поэты поклониться (каждый – своей Музе). Они первыми, стихийно, создали союз служителей Муз, отражением которого стало сообщество поэтов Александрии. Там к поэтам присоединились философы (philosophi celeberrimi). Цари создали для них комфортные условия проживания. И они, по доброй воле, бескорыстно трудились в Мусее (locus hic Musaram), не только творя, но и воспитывая подрастающие поколения.
Желание возродить такой союз, дополнением к которому стали бы библиотеки, а также – лаборатории, залы для диспутов, художественные шедевры, обусловило в подобных сочинениях риторический пыл и прямые обращения к сильным мира сего.
Как попытку практического воплощения этой мечты можно рассматривать процветавший в 1670-е годы в Риме знаменитый Museum Kircherianum, получивший имя своего основателя, учёного-иезуита Афанасия Кирхера. Неизменный интерес к Египту, культура и мудрость которого, как верили тогда, была сохранена Птолемеями в свитках их Библиотеки, Кирхер проявлял на протяжении всей своей долголетней деятельности. Уже полученное им при крещении имя, данное в честь Св. Афанасия Александрийского, создавало некую мистическую связь со страной, где ему не довелось побывать, но Кирхер был убежден и убедил своих современников в том, что ему удалось расшифровать древний язык египтян. Несомненно, он знал о птолемеевской Александрии всё, что мог прочитать у авторов. В роли содружества жрецов теперь выступал орден Иисуса Христа (давший образование, кстати, и Юсту Липсию); под помещения музея отвели залы огромного здания Римской коллегии ордена, и музею была передана часть иезуитской библиотеки. Вид храма, символизирующего весь Космос, придали росписи, показывающие пять аристотелевских элементов мироздания, и надписи на древних и новых языках, прославляющие Творца и призывающие восходить к нему через созерцание и изучение Природы. Стены и своды, таким образом, представляли историю письма разных народов (нечто подобное мы видим в оформлении зданий Новой Библиотеки в Александрии, в виде Стены письменности). Музейные залы заполнили разнообразные диковины: чучело броненосца, слоновые бивни, изделия, привезённые иезуитами из Китая, римские и этрусские древности, живопись и скульптура. Много места занимали приборы и механизмы, по большей части сконструированные самим Кирхером, в чём он явно следовал александрийцам Ктесибию и Герону; среди них были такие новшества, как микроскоп и телескоп, камера-обскура, мегафон. Они показывались в действии, однако, в отличие от экспонатов, появлявшихся тогда в Европе в первых Wunderkammern, желание изумить посетителей не было главным: Кирхер хотел, чтобы все технические новинки служили инструментами для всякого, кто будет трудиться в его музее. Но если в древности религия, не знавшая жестких догм, не только допускала, но и поощряла борьбу мнений, и в Александрийском Мусее царил свободный, или, как принято говорить, «агональный» дух, орден иезуитов, целью которого была защита римско-католической веры, подобную творческую среду создать не мог. Кирхер, чья твердость в вере не подлежит сомнению, сам не раз сталкивался с жесткой цензурой ордена при издании своих сочинений.
После стараний Кирхера идею создания подобия птолемеевского образца долго вынашивали интеллектуалы абсолютистской Франции, начиная со времени правления Людовика XIV, кумиром которого был Александр Македонский. Король-Солнце объединил своих учёных и мастеров свободных искусств, прибавив к учреждённым при его отце Académie française и Académie de peinture et de sculpture новые Académie des Inscriptions et Belles-Lettres, Académie d'architecture и Académie de musique. Хотя употребляемое во всех наименованиях слово Академия как бы указывало на Афины, «окормление», которое давала интеллектуальной элите страны королевская казна, более соответствовало традициям эллинистических монархий.
Академия надписей и изящной словесности (Académie des Inscriptions et Belles-Lettres), в отличие от итальянских кружков гуманистов, объединила в своих стенах уже не любителей античной литературы, но филологов-профессионалов. И если первоначально слово inscription указывало лишь на то, что её члены, помимо прочего, будут трудиться над составлением хвалебных надписей Людовику XIV, в следующем столетии учёные Академии уже всерьёз занимались эпиграфикой, нумизматикой, палеографией. Тем самым расширялся круг источников, на которых строилось изучение и таких древних учреждений как Мусеи и библиотеки. Результаты исследовательской деятельности регулярно публиковались в «Записках» (Memoires) Академии, доступных всем европейцам благодаря высокому статусу французского языка, потеснившего в международном общении классическую латынь. В IX-м томе академических «Записок», вышедшем в свет в 1736 году, были напечатаны труды Пьера-Николя Бонами, в их числе и прочитанная Собранию академиков пятью годами ранее диссертация, посвящённая Александрийской Библиотеке[18]. За ней следовали две работы, в которых учёный, прежде прославившийся изучением древних и раннесредневековых памятников письменности Галлии, подвергнув строгому анализу тексты Страбона[19] и Цезаря[20], представил читателю топографию птолемеевской Александрии, включив в неё собственную карту кварталов древнего города.
Сегодня этот анализ имеет даже бóльшую ценность, чем сама диссертация, поскольку Бонами впервые удалось, хотя бы приблизительно, в границах кварталов древнего города, локализовать его знаменитые сооружения. И те, что сохранились в руинах, и те от которых не осталось никаких следов. Бонами разделяет библиотеки Мусея и Серапея, располагавшиеся в совершенно разных кварталах[21]. Прежде филологов, видимо, вводил в заблуждение ещё один храм Сераписа, бывший, действительно, вблизи Мусея; его священный участок Страбон (XVII, 1, 10, C795) упоминает в одном перечне со священными участками храмов Исиды и Пана. Бонами помещает Мусей именно в восточной части города, где были царские дворцы. Он разделяет Мусей и Библиотеку, занимавшие разные здания (оставляя открытым вопрос об их территориальной близости: на приложенной к изданию карте они, хотя и помещаются близко, но не соприкасаются). Ведь сведения о пожаре Библиотеки при Цезаре явно указывают на её нахождение на морском берегу, тогда как Мусей с домом учёных, по мнению Бонами, следует локализовать дальше к югу от побережья. Продолжая традицию, идущую от Липсия, Бонами считает Мусей учреждением, возникшим при Библиотеке, производным от неё. В его интерпретации это было славное детище Птолемеев, сравнимое с парижскими Академиями. Весьма лестное для века Просвещения сравнение предназначалось как академикам, демонстрируя им античный идеал, так и королевской власти, чьей неустанной заботой должно стать процветание искусств и наук.
И, также как это имело место два столетия назад у итальянских гуманистов, во французской публицистике века Просвещения всё чаще начинает звучать латинское слово Musaeum, постепенно превращавшееся (через промежуточную форму Museum) во французское musée, и сделавшееся особенно популярным благодаря Энциклопедии Дидро и д’Аламбера. В статье Musée, автором которой был Луи де Жако, отличавшийся глубокими познаниями во всех науках от медицины до философии, под musée в первую очередь понимается именно Мусей в Александрии, место, где жили, творили и получали вознаграждение, согласно их заслугам перед государством, выдающиеся мужи[22]. Причём Жако прямо пересказывает отдельные положения диссертации Бонами.
Затем уже декрет революционного Конвента 1793 года, провозгласивший достоянием французской нации коллекции Cabinet du Roi и Cabinet d’Histoire Naturelie, рекомендовал в качестве названия новых учреждений не musée, но museum, подчёркивая их связь с классической древностью.
Как показывает в своём подробном исследовании Паула Янг Ли[23], прослеживая «вхождение» термина museum во французский язык, во Франции он с самого начала, с первых словарей классических языков, соотносился с Александрийским Мусеем. Тогда как в соседней Италии он, напротив, употреблялся более широко и мог подразумевать храм, грот, галерею, кабинет, студию, библиотеку. Интересно, что латинская форма удержалась в названии Museum d’Histoire Naturelie, тогда как Лувр вскоре стал именоваться Musée du Louvre. Произведения живописи и пластики, собранные в залах Лувра, сами по себе имеющие для европейцев огромную эстетическую ценность, менее соответствовали древнему Мусею, так как в те времена живопись и скульптура считались не мусическими, но приравниваемыми к ремеслу техническими искусствами. Природные раритеты, чья ценность заключалась в доносимой ими до посетителей информации, в Ликее, затем в Александрийском Мусее, не только перенявшем опыт аристотелевского Ликея, но и намного превзошедшей его по размаху собирательства, уже приобрели признаки музейных коллекций.
В этом же труде[24] Паула Янг Ли приводит сведения об архитектурных конкурсах, проводившихся между архитекторами Франции в годы, предшествовавшие Революции (1774–1786). В заданиях королевской Académie d'architecture предлагалось создать проект учреждения, именуемого museum, или дом наук, искусств и литературы, где размещались бы коллекции, библиотеки, аудитории, а также «храм Славы». Задания носили чисто дидактический характер, они должны были выявить таланты начинающих архитекторов, побудить их внимательно изучать классическое наследие. Но, поскольку от Александрийского Мусея не сохранилось никаких руин, исполнения конкурсного задания свелось к эклектическим импровизациям. Причём, помимо обязательного для всех зодчих тех лет труда Витрувия и графических изображений памятников Рима, участники конкурсов брали и формы, напоминающие древнеегипетские сооружения, и даже мусульманские мечети, создавая образы, навеянные, очевидно, гравюрами из появившегося в печати в 1755 году первого тома описания Египта и Нубии датчанина Фредерика Нордена[25]
О проекте
О подписке