Читать книгу «Казнь. Генрих VIII» онлайн полностью📖 — Валерия Есенкова — MyBook.

– Про себя и ты иначе не называешь меня.

Кромвель опомнился тотчас, грузно сел на скамью, широко расставил мускулистые ноги, толстыми ладонями оперся о колени и с дружелюбной угрозой сказал:

– Не шутите, мастер, со мной. Я бы мог вас убить, и завтра во всех концах государства отслужат благодарственные молебны: я прикажу прославить меня как спасителя короля и отечества от происков дьявола, как героя или святого, чем мне заблагорассудится выбрать для развлечения. Но этого нам с вами лучше не делать. Я все-таки хочу посмотреть, как искусный палач вспорет вам брюхо ножом и примется мотать из него потроха себе на кулак. Сможете ли, мастер, шутить и тогда?

Он внутренне вздрогнул, представивши мысленно эту картину и окровавленный этот кулак, поросший рыжей щетиной, и негромко сказал:

– Да поможет мне Бог.

Кромвель зло рассмеялся:

– Наш Бог не поможет тебе, ведь ты отступил от него. Ты завопишь от боли и ужаса. Ради такого прекрасного зрелища я потерплю один день и одну ночь.

Он покачал головой:

– Ну нет, ты ничего не услышишь.

Если у него так мало времени, то Кромвель своей болтовней его отнимал. Томас Мор повелительно посмотрел на него, надеясь, что тот передал всё, что было приказано или, может быть, брошено невзначай, насладился своей властью над ним и оставит его наконец одного. Напрасно. Кромвель тяжело и угрюмо уставился в угол, не то всё ещё сдерживая себя, не то ещё пуще распаляясь от жажды мести, до того болезненно, хищно были стиснуты челюсти, даже толстые вены обозначились на висках.

Тогда он сказал:

– Томас Кромвель, тебе пора уходить.

Тот вздрогнул, резко поворотился к нему и выдохнул ненавидяще, зло:

– Нет, не пора, ещё не пора, Томас Мор!

Жажда мести и злость были естественны, были понятны в таком человеке, который только что с самого низу поднялся на самый верх: нищие духом так жестоко глумятся над тем, кто повержен, и так гибко сгибаются перед тем, кто силен. Он лишен был возможности помешать издевательству. Он был пленник и узник. В его положении негодовать, даже просто сердиться было бы глупо. О Томасе Кромвеле он думал без злости и мстить ему не хотел. Конечно, он не мог не видеть в этом разряженном выскочке подлеца, но этот подлец был из обыкновенных и мелких, они всегда увиваются подле власти и лезут во власть. Кромвель поддался соблазну. Посты и богатство ему застилали глаза, как они застилали глаза и другим, чуть ли не всем, среди которых были и хуже, были и лучше, чем он. Так должно быть всегда, пока существуют государство и деньги. Если уж ненавидеть, так ненавидеть эти извечные источники зла, а Кромвель сам по себе ненависти не заслужил.

Вперемешку он размышлял о деле, которое ещё не было кончено. Он своей жизнью не дорожил и надеялся без сожалений, без слез в любое время с ней распрощаться, как подобает разумному человеку с нравственным законом в душе, но крепко держался всегда за неё. Почему? Единственно потому, что служил свою службу своему Богу и этому самому государству, которое было в его представлении источником зла. Иногда он надеялся, что именно ему суждено приблизить хотя бы на шаг то огромное, то важное понимание жизни, которое бы избавило смертных от рокового соблазна.

Слушая Кромвеля, он с особенной остротой, с горькой, болезненной ясностью всем своим сосредоточенным существом понимал, что ему нужно жить, что жить ему непременно необходимо, то есть необходимо не уступать и пытаться выиграть даже теперь, после нового, такого странного чтения приговора суда. Иных желаний уже не было у него. Принуждая себя смиряться с докучливым присутствием этого добровольного грешника, он считал, какова вероятность того, что он, несмотря ни на что, останется жить. Вероятность была худа и скупа. Почти ничего. Едва тлевшийся уголек от большого костра. Король явным образом намерен был пойти до конца, и Кромвель прямо сказал, что потерпит всего один день и одну ночь. Сомневаться бы было нелепо. Там, разумеется, обдумано всё, всё решено. Привычный к делу палач уже готовит нож и секиру.

Но король не в первый раз угрожал ему казнью и все-таки в последний момент отступал уже несколько раз. Причин его колебаниям нашлось бы довольно, пожалуй, вполне достаточно для того, чтобы ещё какое-то время сохранять ему жизнь, хотя ни одна из причин не принадлежала к разряду благородных и чистых. Нелегко казнить друга, как Генрих в самом деле его иногда называл, обхватив за плечо своей тяжелой рукой, полуискренне, полушутя. Подобные чувства могли быть у него, могли и не быть. Стало быть, не они всякий раз принуждали короля отступать: в политике доброты не бывает, а Генрих был настоящий политик, что бы ни говорили о нем, своенравный, но могучий король.

Намного трудней отсечь голову бывшему канцлеру, который имел поддержку парламента. За ним не числилось ни обыкновенного воровства. Тем более он не был замешан ни в какую государственную измену, в которой обвинили его. Всякая власть должна быть справедливой хотя бы по виду. Разумный правитель обязан считаться с законом. И уж совсем нелегко искромсать человека, в котором гуманисты Европы видели лучшее украшение Англии, о котором Эразм говорил, что общение с ним было слаще всего, что в жизни, богатой дарами, довелось отведать ему.

Эразм, Эразм… не всегда надежный, но искренний друг…

Стало быть, украшение Англии заманчивей приручить, как европейские государи приручили Эразма. Тогда многие, очень многие, по примеру его, покорятся безмолвно. Эту истину король знает твердо, тогда как последствия казни рассчитать едва ли возможно. Мученик неудобен, мученик опасен для власти.

Может быть, именно в этих колебаниях короля его единственный шанс…

Обхватив плечи легкими худыми руками, сжавшись на табурете в комок, невольно похожий на петуха, который взлетел на насест, Томас Мор отрешенно вглядывался перед собой и видел смутно, размыто почернелые стены, слабы свет из окна, дымный свет факела и пестрого человека на тюремной, сколоченной грубо скамье. В сущности, перед ним была почти тень, которая подавалась вперед, левая рука напряженно вцепилась в колено, правая теребила округлый жиреющий подбородок, и озлобленный голос звучал от этого глуше:

– Не сомневаюсь, мастер, что вы не уступите, не станете уступать. Другой на моем месте стал бы вас склонять к примирению, но я не стану столь опрометчиво отнимать добычу у палача. Теперь вас ничто не спасет. Ещё день, ещё ночь…

Что ж, он больше никогда не увидит ни короля, ни Эразма. Одна только мысль его остается свободной, ещё день, ещё ночь, если бы не этот безмозглый дурак. Ещё можно, сидя здесь, в одиночестве, взаперти, много часов проспорить с Эразмом или выбрать другую, не менее интересную тему для размышлений.

Но причем тут Эразм?..

Он открыл глаза и пренебрежительно, с откровенным неудовольствием взглянул на докучного гостя, кричавшего что-то, чего он не разобрал. Перед ним качался, двигался, извивался пышный фламандский берет, бархатный желтый камзол, под которым теперь угадывалась броня, точно он мог и хотел покуситься на самую жизнь этого вестника смерти, и одиноко скучающий орден, теперь сместившийся с живота и повисший между ногами.

Он невольно подумал об этой дурацкой гремушке, ради которой Томас Кромвель верой и правдой служил королю. Не из гуманности, не из чести. Просто почести любил человек. Впрочем, ещё больше деньги любил. За деньги, за почести готов был на всё. Красовался собой, гордился наградой, не стоившей, в сущности, ничего, кроме, конечно, того, что стоило золото и драгоценные камни, пошедшие на то, чтобы изготовить его. Ведь не забыл нацепить знак своего возвышения, отправляясь сюда, в эти безлюдные стены, видимо, для того, чтобы ослепить и унизить своим величием несчастного узника, да в гневе забылся, присел так небрежно, что цепь опустилась чуть ниже обычного, и орден, редчайший из всех орденов, теперь выглядел предосудительно и смешно.

Его дивило всегда, каким странным образом могли обманываться многие из людей, будто привешенная к груди фигурка из золота и камней может свидетельствовать о достоинстве человека, которому пожаловал эту фигурку другой человек. Сколько уж раз в этом мире выказывалось ничтожество почестей, а иная награда…

Он вдруг оборвал себя, испуганно и смущенно. Как и зачем он забрел в эти невинные дебри? Это всё вздор, пустяки, погремушки ума. Теперь эти мысли не стоили ничего. В последний день, в последнюю ночь думать обязан он о другом. Проклятый болтун!.. Болтуном, разумеется, обозвал он себя самого, но тотчас расслышал, как перед ним возбужденно и громко разглагольствовал не в меру разряженный Кромвель, при других обстоятельствах всегда одевавшийся скромно, в черный костюм, без единого украшения, говоривший о благочестии и бескорыстии помыслов. Он так здесь мешал, что Томас Мор от него отвернулся.

Тоже пыжится доказать… скорее себе, чем другим… звуки пустые…

Он припомнил, что размышлял перед тем об Эразме, потому что подумал о короле. В самом деле, именно по этой причине, быть может, он всё ещё жив… Но почему?.. Это по-прежнему оставалось загадкой. Он ломал над ней голову много дней и ночей. Едва ли был смысл ломать над ней голову нынче Он попробовал снова думать о Кромвеле. Этого несчастного было даже несколько жаль.

Он пригляделся к нему повнимательней. Физиономия Кромвеля выражала уверенность, что решительно всё станется так, как он сам себе предрекал в самозабвенной, не прерывавшейся речи. Возможно, в мыслях своих Кромвель уже правил страной, как хотел. А он видел, что Кромвеля поджидала беда. Король самовластен и вспыльчив, но жуликов и хапуг до глубины души ненавидит и долго рядом с собой не может терпеть. Кромвель же своекорыстен и глуп, как торговка на рынке. Впрочем, понятно, ведь сам он бывший торгаш. Едва ли сумеет остановиться хотя бы на середине. Они все таковы. Без нравственного закона в душе. Не сдобровать ему, когда попадется. Король бывает неумолим в праведном гневе своем. Может быть, вдруг все-таки понял кого на кого решил променять?..

Ему стало горько и грустно, захотелось предостеречь самодовольного негодяя, и он почти с сожалением произнес:

– Да, ты какое-то время будешь занимать мое место, но последуешь за мной слишком скоро. Кто-то сменит тебя?

Кромвель продолжал, точно не слышал его:

– Я одного не пойму. Как вы, мастер, вы, мудрейший из смертных, как сплошь и рядом судачат вокруг, могли совершить роковую ошибку? Как не могли прозреть простейшую истину, что королям не перечат, что ослушников короли время от времени отправляют на плаху? Нет, я, Томас Кромвель, такой ошибки не совершу! Я не стану прекословить монарху ни в чем! Пусть верует, что всё в королевстве свершается его единственной волей. Уже теперь он делает то, чего хочу я, не подозревая об этом. В сущности, мастер, с королями так просто! Короли не мешают, если с ними обращаться умело. Нам мешают такие, как вы. Вот вы завтра уйдете с дороги – и я сделаюсь повелителем Англии. Я всех заставлю покориться волей моей, только моей. Я скуплю земли, заведу мастерские, воздвигну дворцы, и подвалы мои наполнятся золотом. Я буду царствовать, мастер! Я перестрою весь мир! Я, бывший солдат, а не вы, набитый ученостью, святой человек! Вы не смогли, но хотели всё изменить, я-то знаю, меня не обманешь, уж нет! Чую я, чутье у меня! А вот я изменю, не по-вашему, дудки, и королю будет казаться, что всё это делает он, ха-ха-ха!

В его безумных пророчества слышалось что-то обидное, горькое, хуже и отвратительней смерти, которая караулила его за стеной. Ведь изменит, изменит, подлец. Так изменит, что люди станут друг другу хуже волков. Да, он всё мечтал изменить. Не сразу, конечно, ведь человек меняется медленно. Человек может и должен стать лучше, а для этого человеку вера нужна, чистая вера, как заповедал Христос. У него вся жизнь на это ушла. В его жизни корыстного не было ничего, разве только семья. На свои прихоти он не потратил ни денег не времени. Разве что на сон и еду. Он душу вкладывал и когда писал и когда служил королю. Он принял высшую власть лишь для того, чтобы что-нибудь изменить. И уже начал менять, чтобы на первый случай сдвинулось что-то, возможность наметилась иных перемен, поколебались своекорыстие, эгоизм, отступили хотя бы на шаг. Он верил, что поколеблется и отступит потом, что этого ему не увидеть, ни сегодня, ни завтра. Много времени на это уйдет. Может быть, тысяча лет. И тут явился этот подлец. Цель его жизни – только он сам, и Томас Кромвель действительно готов перестроить весь мир, единственно ради того, чтобы подняться над всеми. Жалкий, безмозглый болтун. Иначе он о Кромвеле думать не мог, но что-то скребло и смущало его. Какое-то жуткое поднималось сомнение. Чужой голос тихо, но твердо шептал, что изменит, изменит надолго, может быть, навсегда. И он против воли грубо спросил:

– Что изменишь ты, Томас Кромвель?

Тот выкрикнул высокомерно, непоколебимо, именно твердо:

– Всё!

И выбросил руку вперед, стиснув пальцы в костистый кулак:

– Я разрушу старую веру в Христа! Пусть они примут мою! Я сделаю нищими владельцев земель и богатств! Я отдам земли тем, кому захочу! Владеть будет тот, кто силен, предприимчив, умен, кто не остановится ни перед чем! Это будет новая справедливость и новая жизнь!

Томас Мор слушал внимательно, хотя все эти мысли и жажда и страсть были знакомы ему. Отнять и забрать! В этой жажде земель и богатств не всё звучало пустым хвастовством, и вера переменялась уже, и в монастырских хранилищах уже шарили жадные руки, и передать богатства и земли другим было довольно легко. На это, во всяком случае, Томаса Кромвеля хватит, только досталась бы полная, абсолютная власть. Не надолго. На несколько лет. И Англию не узнать.

Его поражало всегда, что по видимости все желают как будто одного и того же. Кого ни послушай, всем наш грешный мир не мил, не хорош, не просторен, не добр, не справедлив. Все хотели бы разрушить до основания старый порядок, испепелить несогласных и создать новый порядок вещей, не похожий на прежний, удобный, добрый, справедливый, но не для всех, а только для них, для сильных, для умных, для тех, кто не остановится ни перед чем. Почти все, по правде сказать. Дворяне захватывали земли крестьян, крестьяне хотели отнять их у дворян. То же бродяги, суконщики, коммерсанты, арматоры, владельцы домов. Все хотели разрушить, чтобы отнять у другого, взять себе и устроить по-новому свою жизнь, без мысли о том, что будет с другим. И вот мир, такой переменчивый, обновленный уже столько раз, терпеливый и вечный, остается таким же, как был, с тем же злом, с той же несправедливостью, с той же враждой, с той же жаждой разрушить и захватить. Без сомнения, Томас Кромвель многое, если не всё, переставит на другие места, как было очевидно и то, что он сам ничего переменить не сумел, не успел. С мечтой о другой справедливости, о братской, истинной христианской любви он прожил всю жизнь, и в его неудаче была какая-то ужасная тайна. Он угрюмо спросил:

– А ежели это не удастся тебе?

Кромвель презрительно ухмыльнулся в ответ:

– Удастся, мастер, удастся наверняка! Не по-вашему стану я действовать, нет!