Однако самый обмен одного удела на другой, даже наивыгодный и наипочтенный, таит в себе едва различимый, но чрезвычайно вредный подвох, который видит глубокий государственный ум Иоанна и который пока что не приходит на ум беспечным князьям и боярам, тем более тихоумному князю Владимиру. Сущность подвоха заключается в том, что по старинному удельному праву, которое испокон веку действует при обмене княжеских и боярских вотчин едва ли не со времен Мономаха, владельцы вотчин и сидящие на поместья служилые люди получают свободу: “а боярам и детям боярским и слугам промеж нас волным воля”, другими словами, все они с этого дня вольны служить кому захотят, новому владельцу удела, другому удельному князю или царю. Предоставленная в строгом соответствии с обычаем, с возлюбленной отчиной и дединой, которая успешно разлагается внутри Московского царства давлением нового времени, эта вольная воля оборачивается неожиданным, едва ли в полной мере предвиденным самим Иоанном запустением и прежнего Старицкого удела, и нового удела князя Владимира. Настоящий поток служилых людей устремляется в опричное войско царя и великого князя, издавна служивших старицким удельным князьям и теперь не желающих оставаться в расположении бедной, скудной поместьями земщины, или служивших прежним владельцам Дмитрова, Звенигорода, Боровска, Стародуба и теперь не желающих служить Владимиру Старицкому. На этом вполне добровольном и почтенном обмене потрясенная земщина внезапно теряет чуть ли не целый полк вооруженных людей, тогда как царь и великий князь прибавляет к опричному войску чуть ли не целый полк добровольно перешедших к нему и потому надежных, добросовестных воинов. И так же внезапно прозревшим князьям и боярам становится ясно: ещё два-три таких добровольных, выгодных, почетных обмена с потерей массы служилых людей, и главнейшие, своевольнейшие из удельных князей и московских бояр останутся вовсе без своих конных и оружных дружин. Напротив, укрепленный обменом владений князя Владимира, за которым последовало пополнение опричного войска, Иоанн может позволить себе милосердие, неуклонно следуя своему разумному правилу жаловать добрых и наказывать злых. По его наблюдениям, сидение в Кирилловом Белозерском монастыре пошло князю Михайле Воротынскому явно на пользу, и он не только возвращает ему вотчины на правах удельного княжества, причем его собственные, Одоев и Новосиль, близко расположенные к соблазнительным литовским украйнам, удельном княжестве возрождаются старинные обычаи и чины, князю Михайле, как прежде, служат бояре и воеводы, вновь у него под рукой целый полк, правда, с тем же коварным правом перехода на службу к другому удельному князю или царю. Затем заподозренным в сношениях с зловредной Литвой, склонным к измене Ивану Охлябинину и Захарии Очину-Плещееву он позволяет взять поручителей в том, что впредь служить станут верой и правдой, ограничившись обязательством поручителей выплатить, если беспокойные витязи удельных времен всё же изменят, за каждого из них приблизительно по двадцать пять тысяч рублей, то есть таким способом заручившись хоть и слабой, но всё же уверенностью, что сами поручители станут за ними в оба глаза глядеть, дорожа своими деньгами. Князю же Владимиру Старицкому он ставит одно стеснительное условие, которое может удержать его от побега: отныне он должен жить только в Москве. Наконец он возвращает с восточных украйн ярославских, ростовских, стародубских и оболенских князей по заведенному порядку ежегодного обновления гарнизонов всех крепостей. Разрядные книги гласят, что в 1566 году “государь пожаловал, ис Казани и из Свияжского опальных людей дворян взял, а приехал в Казань з государевым жалованьем Федор Семенов сын Черемисинов майя в 1 день. А в Казани осталися воеводы годовать и поместья у них не взяты казанские: князь Петр да князь Григорий Ондреевичи Куракину…”В замосковные уезды и волости возвращается по меньшей мере половина переселенных на службу суздальских князей и бояр и почти все их служилые люди. Из 39 ярославских князей возвращается 35, из 20 ростовских 14, из 25 стародубских 22. Они садятся на свои прежние вотчины со своими дружинами или с ними производится такой же выгодный и почетный обмен, какой земская боярская Дума учинила с Владимиром Старицким, понятное дело, с той же вольной волей служить кому захотят для того, кто подпадает под новую власть, и служилые люди в своем большинстве лишь год назад посаженные здесь на поместья, предпочитают поступать в опричное войско, а следом за ними на новые, опричные земли тишком да шажком перебираются лукавые русские землепашцы, связанные со своим помещиком давностью лет или долгами, в надежде за верность получить от него послабление, или неторными тропами прокрадываются в ещё не обжитые северные леса, взятые в особный двор царем и великим князем, и возвращаются к прадедовскому подсечному земледелию, которое дает урожай в три раза больший, чем нищее трехполье освоенных, насиженных, паханых-перепаханых, скудеющих без удобрений замосковных земель. Главное же, беглые землепашцы проживают в тех лесах сравнительно вольно, без помещиков, без удельных князей, без бояр, под надежной защитой опричного войска, “в государевой вотчине, а в своем поселье”. Так всё приметней пустеют замосковные нещедрые нивы, оставляя без рабочих рук владельцев земли, от рядового помещика до родовитого удельного князя, от московского боярина до монастыря, и стремительно ширятся, населяются, богатеют прежде почти безлюдные пространства по берегам Белого моря к западу от Двины, с постоянными поселениями, с развитыми промыслами, Ненокса и Уна по Летнему берегу, Порог на Онеге, Уножма, Нюхча, Колежма, Сумская, Шуйская, Кемская на Карельском берегу, Кереть на Дикой Лопе и далее Черная река, Ковда, Княжая губа, Кандалакша, Порья губа, Умба, Варзуга, Кола и Печенга. Следом за ручейками переселенцев, по милости князей, бояр и монастырей лакомых до дарового труда, грозящими превратиться в реку, так же скромно, аккуратно, не бросаясь в глаза шествуют загребистые монастыри, сначала некрупные, местные. Позднее, почуя добычу, обители центральных уездов, мощные хозяйственные и торговые центры, раздобревшие на крестьянском труде, первым близкий царю и великому князю Троицкий Сергиев монастырь, искусно оправдывая свое непрошеное пришествие в грамотах на имя богомольного государя: “монастырь место не вотчинное, пашенных земель нет, разве что соль продадут, тем и запас всякой на монастырь купят и тем питаются”, не скудно питаются, по правде сказать, в Соловецком монастыре, самом значительном в северном крае, золото и серебро считают пудами, и если принимают неимущих и странников, то более из расчета, чем из любви к ближнему богомольной души, своим гостеприимством вызывая уважение наивного землепашца, зверолова и рыбаря, чтобы его руками прибавлять в подвалы новое золото и новое серебро. Вся не скудеющая масса пришельцев, труд которых монастыри правдами и неправдами обращают на пропитание иноков, кроме исконной для русского человека возни на земле, варит соль и приспосабливается к промыслу морского зверя и рыбы, тогда как бедные иноки выступают главными торговцами края, поставляют рыбу и соль в Каргополь и в Вологду, торговую столицу в особном дворе, сами поморы по Двине и Онеге и зимником тоже ходят с этим важным товаром, меняя соль и рыбу на хлеб. Со своей стороны, сюда тянутся торговые люди из Великого Новгорода и Заонежья со своими товарами и в обмен на них увозят рыбу и соль. Неутихающее переселение из волостей Замосковья в пределы обращенного на север особного двора, случайно, необдуманно вызванное преобразованием Иоанна, которое заботит лишь крепкое войско, приводит сперва к оживлению, затем к удивительному расцвету целого края. К востоку, между Мезенью и Двиной, по Пинеге и Кулою, почти всплошь зарождаются крестьянские волости, дающие Северу хлеб, а московской торговле ценную моржовую кость. Населяется и возрождается хлебородная Важская волость, за десять лет до того разоренная, почти запустевшая своекорыстным проворством наместников и бившая на них царю и великому князю челом во спасение, он и спас, тоже мало заботясь об этом, всего лишь отгородив мирный труд от набегов язычников. В Важской волости переселенцы возрождают чуть было не угасшее хлебопашество на разросшихся пустошах и продают хлеб государевым людям на хлебные дачи московским стрельцам и служилым казакам, сидящим с немалом числе по мелким крепостям и острогам, которые составляют единственную оборону этих беспоместных, безвотчинных и оттого стремительно богатеющих палестин.
Кажется, Иоанн имеет право гордиться собой. Он явным образом превосходит земщину, переданную в полную власть своевольным, своекорыстным князьям и боярам, этим “волкам”, по выражению ремесленных и торговых людей, превосходит и организацией воинских сил, и очевидным процветанием хлебопашества, солеварения, рыбного промысла и торговли в очищенных от воровства и разбоев опричных владениях, которых никто не собирается и не смеет не то что бы разорять, как проделывали испокон веку родовитые наместники в прежде беззаконные времена, а тронуть хоть пальцем, на этот счет Иоанн устанавливает в особном дворе твердый и жесткий порядок, оттого и результат налицо.
Все-таки “туча темна и стала красна, аки огнена” оборачивается темным знамением. Незадолго до её восхождения на московские давно уже неясные небеса с кафедры первосвятителя внезапно возвращается в Чудов монастырь митрополит Афанасий, ничем не отметивший свое пребывание на столь высоком посту, уходит, может быть, из честного сознания своей неспособности руководить духовной жизнью всего Московского царства, а как он сам говорит, по своим немощам, что тоже могло приключиться, поскольку он человек пожилой. Зато абсолютно не похожи на правду измышления беглого князя, который доносит доверчивому потомству, будто Афанасий покидает кафедру от стыда и полнейшего несогласия с Иоанном, которому не может простить невиданных ужасов, творимых разнузданными опричниками, хотя те ужасы пока ограничиваются несколькими казнями и переселениями на службу полутора сотен князей и бояр, не желающих служить где велят, тем более служить в открытой для нападений, порубежной Казани, и всего год спустя возвращенных, как полагается по обычаю, к родным очагам. Ещё невероятней дальнейшие россказни заведомого клеветника, будто Иоанн предлагает возвести в сан митрополита казанского архиепископа Германа, известного насильственным обращением в православие казанских татар, черемис и мордвы, из боярского рода Садыревых-Полевых, стало быть, прочно связанного с недовольным боярством. Герман будто отказывается, затем соглашается, даже переселяется на митрополичье подворье в Кремле, однако два дня спустя тихими, понятое дело, речами пытается устыдить Иоанна и побудить его к восстановлению прежнего, доопричного, привольного житья-бытья с грабежами наместников и правом служить где хочу, а главное прекратить гонения и жестокости, то есть, выходит, не отправлять на службу тех князей и бояр, которые почитают опалой служить в глухомани. Иоанн будто выслушивает эти тихие, по уверению беглого князя, безусловно правдивые речи, однако его жаждущие новой крови приспешники во главе, а как же иначе, с Алексеем Басмановым, которого беглый князь ославил антихристом, нашептывают ему, что этот поп обернется похуже Сильвестра, поскольку для беглого князя лучше и выше Сильвестра нет никого. Иоанн будто бы распаляется от этих нашептываний, изгоняет преосвященного Германа из митрополичьих палат, непотребно бранясь: “ты ещё и на митрополию не возведен, а уже связываешь неволей меня”, и повелевает, тут в показаниях беглого правдолюбца выходит заминка, не то отравить непокорного пастыря, не то удавить, вопреки исторически достоверному факту, что отравленный или удавленный Герман благополучно присутствует на освященном соборе, где подает свой голос за нового митрополита, и кончает дни своей смертью шестого ноября 1567 года, полтора года спустя после того, как его повелел отравить или удавить мерзопакостный царь и великий князь Иоанн, тотчас видать, до какого безобразия докатился сей озлобленный человек, изменник, предатель, беглец, водивший против собратьев чужие полки, сжигавший православные храмы, разрушавший монастыри, причем никто нигде и никогда более не упоминает, кроме него, о нелепо придуманном происшествии с Германом.
Избрание нового митрополита происходит и проще по сопровождающим его обстоятельствам, и с истинной терпимостью со стороны Иоанна, который уж если бы захотел вытолкать взашей служителя церкви, так, верно, скорее должен бы вытолкать нового претендента возглавить русскую православную церковь.
Земский собор, единодушно сказавший слово в пользу войны за ливонские города, плавно перетекает в освященный собор московского духовенства, которому надлежит озаботиться замещением освободившейся кафедры. Высокий сан Иоанн просит принять игумена Соловецкого монастыря, и просит именно его неслучайно, не в гневе, не впопыхах после будто бы отравления или удушения всё ещё живого архиепископа Германа.
Степан Колычев, отец будущего митрополита, давно замечен в кругу ближних бояр великого князя Василия, которого Иоанн почитает как правитель и сын и отличает всех тех, кто служил верой и правдой отцу. Стало быть, его сын первые годы проводит при московском дворе и нередко играет с заброшенным сыном покойного великого князя, что не может не сблизить входящего в зрелые годы боярина и несчастного отрока, как эта сладчайшая радость общения не может не запомниться на целую жизнь. Правда, это очень важно отметить, идиллия их отношения вскоре грубо разрушается взметнувшейся смутой подручных князей и бояр. Беда обостряется как раз тем, что бесчисленная родня Федора Колычева служит удельному князю Андрею Старицкому, чего после разгрома его полка мятежники никому не могут простить. По шумному приговору думных бояр его дядю Ивана Умного-Колычева заточают в тюрьму, его троюродных братьев Андрея и Гаврилу бьют публично кнутом и казнят смертной казнью. Сам Федор Колычев, осторожный и ловкий, скрывается из смертельно для него опасной Москвы, облачившись в мужицкий зипун, и на некоторое время нанимается в пастухи к зажиточному крестьянину на Онежском озере в Киже, там в безопасности переживает самое разнузданное время ожесточенных боярских бесчинств, потом уходит на Соловки и принимает постриг, превратившись в иночестве в Филиппа. Инок поневоле, Филипп, на время брошенный в горнило жизни без поддержки родни, честно проходит весь путь до настоятеля богатейшего монастыря. Правда, человек он двуличный, но именно двуличность, как водится, обеспечивает ему возвышение. По своим внутренним убеждениям он более наклонен к благородному учению нестяжателей, чем к безнравственному учению осифлян, и потому его попечением в монастыре поддерживается демократический устав общежития с непременным отказом от владения каким бы то ни было личным имуществом, именно он предлагает инокам все монастырские накопления направлять на устроение и укрепление их общей обители, в его монастыре отбывает наказание старец Артемий, наставник и глава нестяжателей, и каким-то неведомым чудом здравым и невредимым уходит в Литву. Однако, в отличие от истинных нестяжателей, предпочитающих скромные обители, поставленные в непроходимых лесах, неустанные молитвы и непрестанный пост на корке хлеба и пригоршне воды, игумен Филипп, как истинный Колычев, боярин, владелец громадных вотчин, где тысячи бесправных холопов гнут на него спины до кровавого пота, обладает незаурядным даром стяжания, удивительной хозяйственной хваткой и неистощимой энергией созидания. Попристальней приглядевшись к быту волостей Крайнего Севера, он скоро улавливает, что богатства поистине чудотворные добываются в этом суровом краю солеварением. Его монастырь уже имеет несколько варниц, да беда в том, что по жалованной грамоте ему дана привилегия беспошлинно продавать всего-то на всего четыре тысячи пудов этого замечательного продукта, и в год помазания Иоанна на царство игумен Филипп отправляет в Москву челобитье, в котором, по закоренелому обычаю всех архиепископов, епископов, игуменов и архимандритов, слезно плачется, будто “братии прибыло много и прокормитца им нечем”, так что на бедность пожалуй нам батюшка-царь привилегию беспошлинно пускать в продажу десять тысяч пудов, а мы за тебя Бога станем молить, то есть продает молитвы свои, и далеко не за тридцать серебряников. Иоанн покупает молитвы и дает привилегию на десять тысяч пудов. С этой привилегии Соловецкий монастырь не только кормится славно, он и стремительно богатеет. Три года спустя расторопный Филипп, в крови которого во всю свою ширь заговорила густая закваска боярина, испрашивается, также в обмен за молитвы, грамоту на причисление к монастырю восьми варниц в Выгозерске, пять лет спустя получает ещё тридцать три варницы в Сумской волости, на обеспеченье вновь отчего-то поистщившихся иноков вместе тянущими к ним деревеньками даровых рабочих горбов, правда, в обмен на этот уж слишком щедрый подарок рачительный Иоанн, потомок знаменитого Калиты, отбирает у монастыря привилегию, освобождающую от пошлин с торговли солью, которая уже серьезно превышает к тому времени испрошенные десять тысяч пудов. К чести игумена Филиппа нужно сказать, что лично он печется не о срамном и скромном житье, но единственно о честолюбивом служении Богу. Его поистине циклопическими трудами скромная островная обитель, поставленная на пустынном камне студеного моря, превращается не то в цветущую усадьбу боярина, не то в чудо православного Севера, не то в единственное чудо вей православной Руси. Его созидающей мыслью и неустанными хлопотами под смутным северным небом возводится каменный храм Успения Пресвятой Богородицы. При храме постоянно приходящие богомольцы строят общую трапезную, над которой возвышается звонница. Под храмом в неподатливой горной породе высекается помещение хлебопекарни. Шесть лет спустя игумен Филипп приступает к возведению Преображенского собора на погребах, одна стена которого обращена к Святому озеру, а другая глядится в сумрачную гладь залива Благополучия, причем собор, до того тщеславен игумен Филипп, непременно должен быть значительно выше Успенского собора в московском, царском Кремле. Кажется, после подобных свершений не грех отдохнуть, однако игумен Филипп не нуждается в отдыхе. Покончив с этой громадой, возносящей его молитвы на небеса, он, не в состоянии отрешиться от видимых дел, обремененный самыми удивительными проектами, превращает армию иноков, этих усердных отцов-богомольцев, которым подобает дни и ночи проводить за молитвой, в армию каменщиков, строителей, рыбарей и торговых людей, привлекает к своим обширным трудам каждого странника, приходящего в монастырь вовсе не для того, чтобы камни тесать и тоннели просверливать в неподатливой породе коренного кряжа, в армию землепашцев, которых сажает на земли, принадлежащие монастырю, обременяет их поборами, которые много превышают освященные обычаем оклады аренды, его приказчики ссужают деньгами под тридцать три процента вместо десяти, установленных Иоанном на Стоглавом соборе, и принуждают трудиться на барщине сверх записанных в арендном договоре дней и часов, пока многочисленные ходоки и челобитья о его беззакониях не подают ему трезвую мысль поумерить свой стяжательный пыл и поснизить дани в монастырских владениях. Таким чрезвычайным напряжением материальных средств и дарового труда все озера Соловецкого острова соединяются каналами со Святым озером. Под монастырем прокладываются водостоки. По водостокам вода Святого озера стекает в море и движет вереницы водяных мельниц. Кроме водяных мельниц заводятся ветряные, сооружаются кузницы и печи для обжига кирпича, ставится скотный двор, обустраиваются покосы, дамбой перегораживается морская губа, в запруде устраивается рыбный садок, среди валунов и болот прокладываются неразрушимые, на века рассчитанные дороги, изобретаются чаны для варки кваса и трубы, по которым квас самотоком попадает в каменный погреб и там разливается в бочки, в скалах выбиваются житницы и погреба, в житницах постоянно хранится более пяти тысяч четвертей ржи, и вся эта благодать заводится единственно для того, чтобы кормить две сотни монахов, которые дали Богу обет воздержания.
Надо признать, что игумена Филиппа призывают в Москву наряду со всеми архиепископами, епископами, игуменами и архимандритами на освященный собор, которому надлежит поставить нового митрополита на место отошедшего от дела Афанасия. В Великом Новгороде, если верить далеко не во всем достоверной легенде значительно более позднего его “Жития”, которое лишь приблизительно соответствует исторической правде, соловецкого игумена торжественно встречает депутация лучших, то есть самых богатых, людей, которые будто бы молят его, может быть, в связи с переключением важнейших торговых путей на Александрову слободу, Ярославль, Вологду и пристань святого Николая, поскольку выражаются лучшие люди неопределенно и жалуются на “нелюбовь”, а не на “немилость” царя и великого князя: “Уже слуху належащу, яко царь гнев держит на град сей”. Задержка ли в Великом Новгороде по новгородским делам, по дальности ли расстояния, Игумен Филипп опаздывает на земский собор, сказавший свое крепкое слово о войне за ливонские города. В сущности, человек он сторонний, редко покидающий свой монастырь, не имеющий не только порочащих, но и никаких, кроме кровных родственных, связей, далекий от бесчисленных политических передряг, у него на уме каналы, водостоки, пруды, мельницы, пошлины, дани, приход и расход, которыми обогащается или разоряется его монастырь, заброшенный в такую даль, что дорога в один конец от него до Москвы составляет недель пять или шесть, если не с гаком, па русский гак ещё не измерен. Такой пастырь прямо-таки идеально подходит в митрополиты, поскольку чужд одинаково всем, столько же царю и великому князю, из которого десятки лет тянет льготные грамоты, сколько князьям и боярам, да едва ли и известно ему что-нибудь определенное, положительное о том, из-за чего тут кипит весь этот сыр-бор. Иоанну, решившему окончательно разделить духовную и светскую власти, чтобы каждая из них заведовала своей отраслью жизни Московского царства и не встревала в другую, нужен именно митрополит, далекий от преходящих столкновений и дрязг беспокойных земных отношений, который наконец с должным усердием станет заниматься устроением русской церкви на здоровых началах, а не пошлыми интригами в пользу подручных князей и бояр. К тому же он помнит свои детские годы и хранит к этому человеку теплые чувства. Сам неустанный строитель, преобразователь, созидатель стрелецкой пехоты и регулярного опричного войска, он не может не восхищаться тем чудом, которое игумен Филипп сотворил на бесплодном, казалось бы, Севере за неполные тридцать лет. К тому же он помнит его как образованного человека, страстного книжника, не только проложившего диковинные водоводы в неприступных недрах каменных глыб, но и собравшего обширную библиотеку, он и сам время от времени в дар его библиотеке посылает уникальные рукописи. И он с легким сердцем предлагает Филиппу занять свободную кафедру. Филипп отвечает отказом, отговаривается недостоинством, немощью сил, которых однако хватает на запруды и рыбьи садки:
– Не могу принять на себя дело, которое превышает силы мои. Почто малой ладье поручать тяжесть великую?
О проекте
О подписке
Другие проекты