Одна из сирен стояла на крыше маленького заводика, а может быть, даже менее того – цеха, делавшего из проволоки гвозди. Располагался этот заводик в полукилометре от поста, попыхивал белым парком, неспешно вылетавшим из тонкой железной трубы. Сирена завыла столь отчаянно, что на крыше заводика испуганно покосилась труба, да так и застыла, целя теперь своим жерлом не в небо, а в два аэростата, прикрученных веревками к своему земному стойлу.
За семь часов до тревоги Телятников, покряхтывая по-старчески, хотя возраст имел еще не стариковский, расчехлил бухту троса, зацепил за литой завинчивающийся крюк и приказал Асе включить мотор.
Через минуту ожившая колбаса потащила трос в небо, на «боевую позицию».
Было холодно, хриплый северный ветер хоть и неопасным был, страха не внушал, но быстро заставил аэростатчиц застучать зубами; впрочем, на этот стук никто не обращал внимания, под эту производственную музыку было только веселее нести службу.
– Высота – четыре с половиной тысячи метров, – наконец объявила Ася, и Телятников, походив по площадке, подергав рукой звенящий трос, отправил девушек отдыхать в землянки:
– Идите, поспите пока, а там видно будет…
На площадке он оставил одну дежурную аэростатчицу с винтовкой – охрану. Ася вырубила мотор…
Когда заревели сирены тревоги, девушки поспешно вынеслись из нагретых землянок и заняли позиции, каждая свою. Дружно вытянули головы, вслушиваясь в звуки ночи, стараясь понять, где что происходит, где конкретно идут немецкие самолеты…
Сирена на заводской крыше еще продолжала выть, когда по соседству громко захлопала зенитная установка, разламывая на ломти тяжелую ночную черноту своими дымными, мгновенно растворяющимися в воздухе струями. Облака, повисшие высоко, пытались растолкать лезвистые лучи прожекторов, способные резать не только кудрявую ватную плоть, но те словно бы окаменели, не сдвигались ни на метр, мертво припечатавшись к плоти неба.
– Девки, если уши ватой не заткнуть, то можно оглохнуть, – что было силы прокричала Тоня Репина, но ее никто не услышал, только соседка со странной фамилией Агагулина согласно склонила голову на плечо и тут же выпрямила: все-таки тут была воинская часть, а не ферма по выращиванию индюшек или звено по пропалыванию грядок с огурцами какого-нибудь огородного хозяйства.
Недавно прибывшая в их часть Феня Непряхина сжалась в комок, готовая в любую минуту отпрыгнуть в сторону от летящей бомбы, либо вообще укрыться в землянке, чтобы не видеть ничего и не слышать никого и ее чтобы никто не видел и не слышал…
Зенитная установка, находившаяся неподалеку, внезапно замолкла – то ли боезапас кончился, то ли перегрелась, и неопытной Непряхиной сделалось еще страшнее: минуту назад она находилась под защитой этой грозной машины, а сейчас все – немцы начнут кидать бомбы прямо на головы девушек.
Лишь факт, что никто из девчонок не покинул площадку, удержал Феню на месте: она находилась в гуще народа, и если уж придется ей умирать, то вместе со всеми, дружно, а смерть на миру, при людях, говорят, не так страшна, как в одиночку.
Непряхиной сделалось легче дышать, когда установка заработала вновь, а в черное небо понеслись рыжие, стреляющие искрами струи.
Единственный человек, который был спокоен в этом грохоте и чертенячьей круговерти, – Ася Трубачева, она зорко следила за растворяющимся в темноте тросом, вглядывалась в пространство, в высоту, – пробовала нащупать там громоздкое тело аэростата, и хотя в плотной черноте ничего не было видно, ей казалось, что она все-таки видит далеко-далеко тугое тело «воздушной колбасы».
Пальба зениток звучала не только рядом с Трубачевой и Непряхиной, она звучала всюду, ею было наполнено не только небо, но и земля, рот надо было открывать как можно чаще – по инструкции, – иначе могли лопнуть барабанные перепонки. Такое на фронте тоже случалось, артиллеристы часто делались глухими.
Иногда прожекторные полосы скрещивались в одной точке, нащупывали висящий в выси невесомый крест бомбардировщика, к двум световым лучам приплюсовывался третий, а потом и четвертый, и тогда стрельба зениток становилась прицельной.
Торжествующий крик поднимался над Москвой, когда легкий, страшновато-нереальный крест самолета вдруг вспыхивал, окутывался дымом и устремлялся вниз. Кричали все – и сами зенитчики, и дежурные, находившиеся на крышах домов, и посты наблюдения, и комендантские патрули, – словом все, кто обязан был оставаться под бомбежкой и имел возможность видеть, как полыхало небо и как работали зенитчики, летчики ПВО, аэростатчицы… Вопли восторга были адресованы всем им.
Уже начали стихать сирены, где-то был слышен сигнал отбоя, как на большой высоте, – на том уровне, где находился аэростат ста тринадцатого поста, – раздался сильный удар, сопровождаемый пронзительным скрежетом; удар был затяжной, словно бы огромная кувалда по тросу соскользнула вниз, следом по тросу соскользнул громкий железный визг, словно бы некое средневековое чудовище решило почистить себе зубы стальным канатом, а потом и сожрать его.
Непряхина сжалась еще больше, превращаясь в серого котенка, очень небольшого, тем, кто ее видел в эту минуту, не верилось, что человек способен мгновенно обращаться в неказистое домашнее животное.
С неба, из глубокой колодезной черноты вдруг принеслось что-то круглое, бесовское, тупо ударилось о землю метрах в пятидесяти от аэростата, подпрыгнуло, пытаясь вернуться в черную высь, но попытка успеха не принесла, и тогда неведомый предмет вновь всадился в землю.
Телятников, человек опытный, тут же сдернул с пуговицы телогрейки карманный фонарик, украшенный кожаной шлевкой, и, подпрыгнув обрадованно, побежал к предмету, прилетевшему с небес.
– Ах-х-ха-а! – закричал он, будто немой, у которого не было языка, издавать он мог только звуки, которые невозможно было оформить в слова. Посветил вокруг фонариком.
Фонарик был слабый, максимум что можно было им осветить – только собственные коленки во время посещения нужника, но другого источника света не было.
Подарок, принесшийся из ночи, оказался самолетным колесом с прикрепленным к нему полукруглым крылышком, колесо было срезано у «юнкерса» тросом их «колбасы» на хорошей высоте. Потому и удар был такой – затяжной, визгливый и сильный.
– Мы сбили «юнкерс», – наконец обрел способность складывать буквы в слова Телятников, заревел восторженно: – Мы сбили!.. – Далее все слова у него слились в сплошной ком, вновь перестали различаться.
Словно бы подтверждая его сообщение, в стороне от поста, – примерно в полукилометре, – раздергивая черноту ночи, в высь взлетела целая скирда пламени, рванулась к небу, но долго в воздухе не продержалась, а подброшенная внезапным взрывом, растеклась по пространству.
Тут и девчонки телятниковские поняли, что произошло, закричали голосисто:
– Ура-а-!
Событие для поста огромное – и не только для поста, но и для отряда, дивизиона, всего девятого полка, – завалить немецкий бомбардировщик! Ликование аэростатчиц докатилось до облаков, хотя и было оно недолгим, радость уступила место заботам; вот если бы в каждый вражеский налет укладывать на землю по одному «юнкерсу», тогда да, тогда можно ликовать.
Утром ходили смотреть сбитого немца. Тоня Репина жалась, подносила пальцы к носу:
– А вдруг там поджаренные, как мясо на костре, фрицы? А?
– Не бойся, дурочка, – сказала ей Трубачева, – если они превратились в жареное мясо, то их давно уже смолотили здешние голодные собаки. Пошли! Смелее, смелее!
Никаких жареных немцев в распластанном, разломанном бомбардировщике не было. Экипаж «юнкерса» выпрыгнул с парашютами и, как потом сообщили аэростатчицам, приземлился на крыше большого универмага, где и был благополучно повязан «тушильщиками зажигалок» местной противопожарной дружины, созданой еще в августе месяце на районном собрании партийцев и хозяйственных активистов.
От дружного крика «тушильщиков» «Хенде хох!» чуть не рухнула крыша у соседнего исторического здания. Там же, у дымовых труб, экипаж и повязали, хорошо, что не отправили сразу в преисподнюю, а могли и отправить – все основания для этого имелись.
В Москве не было человека, который не посылал бы проклятий гитлеровским летчикам, хорошо, что в дружине «тушильщиков» нашлась одна здравая голова, воспротивившаяся расправе, – пленных сдали комендантскому патрулю…
Аэростатчицы в молчании обошли обнесенную веревкой площадку, на которой лежал разваленный на части бомбардировщик, ногами попинали обломки, а Тоня Репина, бесхитростная деревенская душа, не выдержала и по-простецки искренне пометила бывший самолет сочным плевком:
– Тьфу!
Дней отдыха, когда можно было почиститься, обрезать ножницами волосы, устроить постирушки, было мало, но в затяжную непогоду, в бураны, а иногда даже и в тихие дни, когда облака висели низко над землей (на всех полетах был поставлен крест и у нас, и у врагов, – летчики коротали время на аэродромах), Телятников давал послабление, приподнимал над головой правую руку с призывно вздернутым указательным пальцем:
– Девчонки, даю вам два часа времени на постирушки и наведение красоты. Чем красивее вы будете, тем это лучше для нас и хуже для врагов.
Ну какая красота может быть на войне? Слова командира поста вызывали у девушек невольную грусть, громкие голоса и смех стихали, раздавались вздохи: все это осталось в прошлом, и неведомо, вернется ли когда? Кто знает, сколько еще будет длиться война?
Уж очень настырны и жестоки были гитлеровцы, уж слишком нагло они перли на русские города…
Так что печаль выпадала на постирушечные дни часто, может быть, даже чаще, чем в дни обычные, но девушки держались, не поддавались сумраку, случалось, что и песню какую-нибудь веселую затевали, – например, ту, что сошла в народ с экрана, соскользнула из фильма «Свинарка и пастух» в массы; песня эта нравилась всем, и старым и малым, и девушки понемногу отходили.
С зенитчиками, базировавшимися по соседству с подопечными старшего лейтенанта Галямова, сам Бог велел подружиться – одно ведь небо защищали все-таки, одно небо и один город…
У зенитчиков таких индивидуальных побед, как у аэростатчиц, не было, – по одной цели, нащупанной в черном ночном небе, обычно молотили около десятка зениток, надо было успеть всадить в бомбардировщик очередь и постараться завалить его, иначе он выскользнет из луча прожектора и уйдет.
Зенитчиками командовал подвижный, очень привлекательный капитан с длинной грузинской фамилией, наверняка какой-нибудь горский князь, – аэростатчицы, видя грузина, поглядывали на него с интересом.
Вечером седьмого ноября зенитчики пригласили соседок на праздничный чай. В рядах доблестных стражей неба оказался искусный кондитер, земляк командира, усатый и горбоносый, с животом, который не смог убрать с его тела даже фронт; капитан по своим грузинским каналам достал муки и немного сахара, и кондитер в честь праздника испек редкое по тем временам угощение – сладкие галеты. К чаю это было то самое, что может принести только очень галантный кавалер.
Вечер был такой, что небо не надо было закрывать аэростатами: уже почти сутки шел густой снег, прекратился он лишь днем и то ненадолго, а к вечеру зарядил снова, – лохматые белые хлопья валили сверху сплошной стеной.
Фрицы в такую погоду не то что на Москву не полетят, – под угрозой пистолета не сделают этого, они даже в туалет лишний раз не сходят – очень боятся русского снега, ветра и черных ночных звезд.
Зенитчики завели патефон. Пластинка у них была одна-единственная, уже здорово заезженная, больше лощеному капитану достать не удалось. На одной стороне пластинки была записана очень модная залихватская песня «У самовара я и моя Маша», на другой – сладкозвучная, «чувственная», как определила Тоня Репина, «В парке Чаир».
Под эту пластинку и танцевали в командирском помещении, где был накрыт стол и стоял чай со сладкими галетами. Грамотная москвичка Ася Трубачева заметила:
– Сладкие галеты не бывают. Галеты имеют нежный солоноватый вкус, так написано во всех без исключения энциклопедиях.
– Вовсе не обязательно, – парировал галантный грузин. – А потом, при социализме возможно все… Если хотите, после войны мы даже трактора будем выпускать с выхлопом, пахнущим одеколоном «Красная Москва».
– В войну, товарищ капитан, конструкторы вряд ли думают о тракторах, чей дым пахнет «шипром» или георгинами, – заметила Ася укоризненным тоном.
– Верно. Но война не век же будет громыхать, товарищ Сталин верно сказал: «Наше дело правое, мы победим»… А это значит – война кончится, и мы для нашего общего счастья будем выпускать что хотим – трактора и грузовики, пахнущие сиренью, костюмы из шерсти, которая никогда не мнется, электролампочки со сроком службы в десять лет, волшебную посуду, способную по нажиму кнопки почистить картошку, вымыть вилок капусты, порезать морковку и лук и сварить без помощи человека роскошный борщ либо харчо с бараниной… Или же уху с севрюгой. Все это будет, милая девушка.
В ответ на это Ася неопределенно покачала головой. Непонятно было, то ли согласна она с капитаном, то ли нет: умной Асе было понятно, что разговор может зайти в опасное пространство… Стоит только произнести одно неверное слово, как утром на позицию аэростатчиц заявятся люди в фуражках с голубыми околышами. И вообще она знала то, чего не знали, например, Тоня Репина и Феня Непряхина и, может быть, не знал даже сам капитан…
Щемяще-сладкая песня «В парке Чаир» зазвучала вновь.
Капитан пригласил на танец Асю. Трубачева танцевала легко, в школе она занималась в балетном кружке и вообще собиралась поступать в балетное училище, но танцевальная судьба у нее не сложилась – по возрасту: в училище надо было поступать на несколько лет раньше… Грузин тоже танцевал легко, но не всегда впопад – путал танго с лезгинкой или с какой-то незнакомой кадрилью, проявлял горский характер, словом.
Как бы там ни было, всех, кто находился в командирском помещении зенитчиков, подчинило себе захватывающе-легкое, как в мирные годы, веселье, даже праздником, несмотря на войну и непогоду, смешавшую небо с землей, стало пахнуть. К Тоне Репиной, переваливаясь с боку набок, косолапо, приблизился довольно симпатичный парень с цепкими темными глазами и предложил вполне по-светски:
– Разрешите на танец!
Тоня расцвела: к ней никто в жизни так еще не обращался. Этот зенитчик хоть и косолап был, в плечах широк, что замедляло его движения, когда он разворачивался в танце, – Тоне вообще показалось, что она слышит, как скрипят его кости, – но с задачей своей танцорской справлялся. Словом, парень этот походил на медведя и, наверное, как и медведь, был силен и ловок на своей службе.
– Вы, наверное, из Сибири? – предположила Тоня, стараясь особо не прижиматься к партнеру, хотя тот старался притиснуть ее к себе.
– Откуда узнали? – удивился медведь, показав крепкие, желтоватые от махорки зубы.
– Вы такой сильный, основательный, – Тоня углом приподняла плечи, – надежный. Такие люди, мне кажется, только в Сибири и живут.
– Верно, – произнес зенитчик обрадованно, – я оттуда, из Сибири, – скрипнув плечами, развернулся с изящностью платяного шкафа, – из-под Красноярска. Народ у нас, вы правы, живет надежный.
Конец пластинки с двумя драгоценными мелодиями был исцарапан, к чарующим звукам музыки примешался хрип, – танец завершался и уже почти сошел на нет, но сибиряк успел спросить у партнерши:
– Как вас зовут?
Хрип стих и музыка стихла, Тоня, подумав, что надо быть очень благодарной Асе Трубачевой, тому, что научила ее танцевать, чуть присела, поклонилась партнеру. Проговорила негромко:
– Зовут меня как? Очень просто зовут. Антонина Ивановна я!
Капитан подошел к патефону, накрутил рукоять завода до отказа и в помещении, совсем не похожем на помещение воинской части, вновь зазвучала щемяще-сладкая довоенная мелодия. Начало пластинки не было исцарапано, иголка шла ровно, никакого хрипа не было, хрип появлялся только в конце танца.
Зенитный капитан вновь пригласил Асю.
Честно говоря, Асе он не нравился: если приглядеться к капитану внимательнее, то можно было обнаружить некие грубоватые черты, которые то возникали в его облике, то пропадали. Все дело было в лице капитана, на котором внезапно возникали две резкие складки, уходили от крыльев носа вниз, к уголкам рта, они готовы были уйти еще дальше, к краю нижней челюсти, но что-то задерживало их.
Лицо капитана мигом делалось жестким, как у кондотьера на скульптуре Верроккьо, выставленной в музее на Волхонке.
Через несколько мгновений складки пропадали, и лицо капитана обретало довольно мирное выражение.
Непонятно было, почему происходила такая неуправляемая смена выражений лика. То ли ранен был зенитчик где-то в боях, то ли контужен, то ли перенес некую инфекционную хворь, – в общем, что-то было… Ася Трубачева вновь пошла танцевать с капитаном.
А к Тоне Репиной опять подкатился, смешно выворачивая ступни ног, «сибиряк из-под Красноярска», поклонился жеманно, – в этом отношении они с Тоней были достойны друг друга, – произнес на сей раз просто:
– Пойдемте.
– Пойдемте, – тут же согласилась Тоня, в сибиряке она видела надежного, крепко стоящего на ногах мужика, за таких бабы в деревнях хватаются обеими руками, потому как знают: в будущем может пригодиться.
– А вас как величают? – спросила Тоня сибиряка.
– Имя у меня редкое, старинное. – Лицо сибиряка раздвинулось, в нем, кажется, каждая мышца, каждая морщинка сейчас были подчинены улыбке, каждая выполняла свою роль. – Вы даже не поверите… Зовут меня Савелием.
– Очень хорошее имя, – не замедлила отозваться Тоня. – Со мной в школе учился один мальчишка, его тоже звали Савелием.
Популярная песня «В парке Чаир» имела один серьезный недостаток – слишком быстро заканчивалась. То же самое произошло и на этот раз.
Зенитный капитан с невозмутимым видом подошел к патефону, снова до отказа накрутил пружину и вновь опустил головку с успевшей затупиться иголкой на ломкое поле пластинки.
О проекте
О подписке
Другие проекты