В Сибири Семенов не был три года – ни разу не отлучался с фронта. В Питере, на вокзале, забрался в уютный вагон трансконтинентального экспресса, пахнущий чистотой и душистым хвойным настоем, которым проводник – плечистый дядя с седыми усами – каждые три часа увлажнял ковровую дорожку, – уснул, а проснувшись, увидел за окном вагона такие чистые, такие зеленые, прибранные рощицы, что Петроград, оставшийся уже в прошлом, разом стал мниться ему пыльной заплеванной пепельницей.
Семенов приник к окну и часа два глядел в него не отрываясь, засекая все, что попадалось на глаза, всякую мелочь, на которую раньше мог обратить внимание только под пистолетным дулом, и слушая, как в груди растревоженно колотится сердце – он ехал на Родину, домой.
Редкие письма, которые приходили на фронт, шерстила военная цензура, делала это придирчиво, вымарывая не только то, что нужно было вымарать; письма эти производили странное впечатление неживых, будто были состряпаны неким бездушным деревянным человеком, иногда из них вообще ничего нельзя было понять.
Если в Петрограде было голодно – бабы в магазинах дрались за ржавую селедку, от запаха свежего хлеба люди стонали, на рынках продавали пирожки с собачьим ливером, то здесь, едва поезд подходил к станции, на перрон вываливались лоточники, миллион лоточников – и чего только на этих лотках не было! Что такое голод, в России, в отличие от Питера, не знали. Семенов записал на память на листке бумаги: «Печеная в духовке утка стоит 30 коп., жареный поросенок – 50 коп.». Мало ли, вдруг эти пустячные сведения понадобятся когда-нибудь для большого дела…
На седьмой день Семенов прибыл в Иркутск. Здесь надлежало сделать остановку и отметиться в штабе командующего войсками Иркутского военного округа генерал-майора Самарина. А затем спешно – вот-вот должен был открыться войсковой круг – перемещаться в Читу.
В Иркутске Семенов невольно обратил внимание на помощника командующего полковника Краковецкого – очень ему полковник не понравился: лощеный, с презрительным взглядом серых выпуклых глаз, он всегда словно смотрел сквозь человека, с которым разговаривал.
«На фронт бы тебя, в штыковую атаку на германцев – живо бы золотую пыльцу с рыла растерял», – неприязненно и устало подумал Семенов и постарался выплеснуть полковника из головы – к чему там лишний мусор? Однако сутолока нескольких дней, проведенных в Иркутске, почему-то едва ли не каждый час упрямо подсовывала ему всякие сведения о Краковецком. Эсер, в армии был арестован и лишен офицерского чина, сослан в Сибирь. После отречения государя получил на плечи сразу полковничьи погоны.
– Свежеиспеченный калач! – Узнав об этом, Семенов выругался. Такие «хлебобулочные изделия» не были по душе никому, и прежде всего – солдатам-окопникам. На фронте это изделие продержалось бы недолго – застрелили бы свои.
Пятого августа Семенов выехал в Читу, на заседание войскового круга. Когда в пути поезд неожиданно замедлил ход и есаул увидел, как под колеса вагона тихо подкатывается мелкая, очень чистая, чище хрусталя, волна, он невольно схватился рукою за горло – что-то там возникло такое… Ни продохнуть, ни проглотить. Семенов махнул рукой расстроенно и едва ли не бегом кинулся в вагон-ресторан: горькую соль, натекшую в горло, надо было немедленно смыть чем-нибудь крепким. Свободных столиков не было, лишь за одним столом, у окна, имелось свободное место. Семенов занял его, не спрашивая разрешения у человека, сидящего напротив, – а вдруг на этом месте уже сидит какая-нибудь столичная фифа в юбке с кринолином? Есаулу было на это наплевать. Уже потом, хватив водки и закусив ее тремя ломтями сочного омуля, он виновато посмотрел на соседа.
– Пустое, – махнул тот рукой и спросил сочувственно: – Расстроены чем-то?
– Есть немного… Расстроен.
Сосед все понял и произнес:
– Я тоже, когда не вижу долго Байкала, хожу будто чумной. Места себе не нахожу. Выпейте еще немного.
– Это можно, – смурным, севшим голосом проговорил Семенов, ухватился за пузатый тяжелый графин, налил себе водки, вопросительно глянул на соседа.
– Мне не надо, – сказал тот, – у меня есть, – показал на высокую граненую стопку. Предложил: – Выпейте за священное море, чтобы не укачало…
Те, кто живет на Байкале, никогда не позволят себе назвать его озером – только морем: «Славное море, священный Байкал» – в этом определении сокрыты и робость, и уважение, и гордость, и любовь. Словом, все. Ведь Байкал и кормит и поит здешний люд.
– Когда я был на фронте, Байкал мне снился, – признался Семенов, хотя на фронте во время тревожных снов видятся обычно близкие люди да родной дом, а Семенов во сне Байкал видел. Он видел. И естественно, как и все казаки – родственников: отца, подпоясанного офицерским ремнем, царственную свою бабку, которой побаивался, тихую, кажущуюся забитой мать. Видел табуны лошадей и залитую жидким белесым солнцем монгольскую степь.
Сосед потянулся через столик к Семенову со стопкой. Чокнулись. Выпили. Семенов вновь заел водку омулем, сосед его ограничился долькой свежего душистого огурца с нежной, темной, почти черной кожицей.
– Извините, – запоздало спохватился Семенов. – Я давно не ел омуля, поэтому и накинулся на него, будто с голодухи. На фронте с рыбой вообще было туго. Гранаты тратить на нее – жалко. Если только снаряд какой-нибудь шальной в реку грохнется… Но во время артиллерийских обстрелов было не до рыбы. – Есаул, ощутив, как у него расстроенно задергались усы, прикрыл их ладонью. Предложил: – Давайте еще выпьем.
– Давайте, – готовно отозвался сосед.
Небо расчистилось, из-за белесой мутной облачной гряды, уходящей к далекому горизонту, выплыло солнце – большое, круглое, арбузно-красное, окрасило воду в яркий багрянец, заставило запеть души у всех, кто сидел в ресторане поезда, но тут же все цвета погасли – на солнце словно опустился гигантский черный нож гильотины: сибирский экспресс втянул свое длинное тело в тоннель. К этому времени поспешно подскочивший к столику официант в форменной белой куртке зажег керосиновую лампу.
– Сейчас тоннели пойдут один за другим, – сообщил он, – без собственного света не обойтись.
– Не бойся, милейший, – успокоил его Семенов, – мы темноты не боимся и стопку мимо уха не пронесем. – Почти наугад наполнил свою стопку, поднял ее, обращаясь к соседу: – За наше славное и священное… Вы из здешних?
Сосед церемонно поклонялся Семенову:
– Член Российской Государственной Думы[35] от Забайкальской области Сергей Афанасьевич Таскин.
Таскин также направлялся в Читу, на войсковой круг.
Семенов не удержался, азартно потер руки:
– Хорошо иметь знакомого члена Государственной Думы!
Эту свою фразу он вспомнил на следующий день, когда войсковой круг начал свою работу – Таскина избрали председателем съезда.
Фронтовики здорово отличались от невоевавших станичников – усталостью, угрюмым видом, серыми лицами и повальной недоброжелательностью ко всем, кто не воевал.
– Вы, станичники, вообще должны спороть лампасы с шароваров, – заявили фронтовики.
– Это почему же?
– Да потому, что вы теперь не казаки.
Это был, по заявлению одного из фронтовиков – чубатого, с двумя Георгиями на гимнастерке, старшего урядника – «тонкий намек на толстые обстоятельства»: предыдущий войсковой круг – под нажимом агитаторов, к казакам имеющим примерно такое же отношение, как к исполнителям персидских танцев, а родная станица Семенова – к столице Португалии, отменил привилегии, данные когда-то казакам Государем[36] всея Руси. Поэтому фронтовики намеревались поставить этот вопрос вновь и с предыдущим решением круга обойтись так же, как агитаторы, носящие красные тряпицы на пиджаках, обошлись с казачьими привилегиями.
Главной из привилегий была казачья вольница. Казак, дослужившийся до первого офицерского чина, получал личное дворянство; если он окончательно выбивался в люди и становился полковником, то автоматически получал потомственное дворянство; его дети, даже не родившиеся, уже считались дворянами.
У казаков существовало самоуправление, к которому с уважением относились российские государи, были свои земли, которые они кровью своей и потом, рубясь в различных сечах, присоединили к России. И так далее. А в остальном казаки – такие же, как и все, люди-человеки, обычные русские граждане, что любят Родину, давшую им жизнь.
На цареву службу казаки всегда выходили в собственном обмундировании, при собственном оружии, на собственном коне… Это что, тоже привилегия?
Семенов не удержался и выступил на казачьем круге.
После него из ложи гостей на трибуну стремительно вынесся некто Пумпянский – человек, известный не только в Чите, но и в Иркутске, и в Алексеевске, и даже в Хабаровске. Приподнявшись коршуном над трибуной, он лихо рубанул кулаком воздух.
– Казаки, самым позорным явлением в истории России была и есть опричнина. Крови опричники пролили столько, что корабли могут в ней плавать, – море! Ныне многие сравнивают вас с опричниками. Снимите с себя это позорное пятно, смойте его, откажитесь от привилегий, за которые так громко ратовал предыдущий оратор, и будьте как все!
Семенов поморщился недовольно, проговорил тихо, в себя:
– Еще один болтун!
Пумпянский оказался главным оппонентом Семенова – никто из инородцев не выступал так велеречиво и умело, как он. Пумпянскому хлопали.
Дебаты продолжались три дня.
На третий день, когда Пумпянский увлекся собственным выступлением, Семенов взял с председательского стола графин, наполнил водой стакан, стоявший рядом, подошел к трибуне с обманчиво-рассеянным видом и протянул стакан оратору. Тот взял стакан, споткнулся на полуслове, словно в нем перестал работать некий движок, и непонимающе глянул на Семенова.
– Прекратите революционную трескотню, а свой горячий пыл залейте холодной водой, – сказал ему Семенов.
Пумпянский неожиданно покорно поднес стакан ко рту и стал пить. Зал захохотал. Услышав хохот, Пумпянский закашлялся. Говорить он больше не смог – у него сел голос. Произошло это стремительно, иногда такое случается даже с очень опытными ораторами. Дискуссия закончилась победой Семенова.
Заседания казачьего круга затянулись. Завершились они лишь во второй половине сентября 1917 года.
Вскоре к власти в России пришли большевики. Набрать в свой полк Семенов успел не более пятидесяти человек – причем в полк начали записываться не только агинцы-буряты и баргинцы-монголы, но и гураны – полукровки, в жилах которых текла и русская, и бурятская, и монгольская кровь, – и русские. Дальше все застопорилось: в штабе округа до сих пор не был подписан приказ о формировании монголо-бурятских частей.
Семенов торопился – понимал, что в воздухе все сильнее начинает пахнуть порохом, поехал в Иркутск к генералу Самарину. Тот прямо при есауле отдал распоряжение немедленно отпечатать на машинке приказ…
Прошло три дня. Пора возвращаться в Читу, но приказа так и не было, и Семенов вновь отправился к Самарину.
Генерал выглядел плохо, у него нервно тряслась голова, руки дрожали, под глазами вздулись темные мешки.
– Извините, есаул, – сказал он, – я не спал всю ночь.
– Ваше превосходительство, я прибыл за приказом о формировании монголо-бурятских частей, – напомнил Семенов.
– Такого приказа не будет, – сказал Самарин и опустил голову. – Увы!
– Почему? – Семенов не мог скрыть удивления.
– Я под арестом. Вся власть перешла к председателю местного совдепа.
Семенов собрал все бумаги, полученные в Петрограде, и незамедлительно явился к председателю местного совдепа – небольшому тощему мужичонке в рубчиковом мятом пиджаке – по виду, рабочему депо. Тот молча выслушал доводы Семенова и согласился подписать приказ.
– Только вот, – сказал он, – я вынужден буду связаться с Петроградом, они должны будут подтвердить ваши полномочия.
– Валяйте, – сказал Семенов небрежно. Он понял: власть в Петрограде сменилась, Муравьева нет, и ему надо спешно покидать Иркутск. Через несколько часов может быть уже поздно. Чутье на опасность – звериное, острое, безошибочное – у него выработал фронт, Семенов научился ощущать опасность загодя, когда она еще не родилась…
Семенов поспешил на вокзал. Уезжал он не один – взял с собою пятерых иркутских казаков, решивших вступить в «туземный» полк.
Отбыл есаул вовремя. В Верхнеудинске, на станции, его уже встречали дружинники – человек пятьдесят, не меньше, темной нестройной толпой высыпали на перрон – оказывается, начальник станции получил телеграмму о немедленном аресте есаула Семенова и вознамерился выполнить приказ. Едва Семенов спрыгнул с подножки вагона на серый деревянный настил перрона, как к нему поспешил станционный комендант. Небрежно прилепив пухлую чиновничью ладошку к козырьку железнодорожной фуражки и покосившись на красную повязку, обтягивающую рукав его пальто – этакий символ власти, он поинтересовался:
– Господин есаул, ваша фамилия, случайно, не Семенов?
– Случайно нет.
– А как, позвольте полюбопытствовать?
– Голубовский. – Семенов небрежно козырнул в ответ и неторопливым прогулочным шагом, в сопровождении пятерых казаков двинулся вдоль перрона.
Комендант, напряженно наморщив лоб, поразмышлял несколько секунд, потом кинулся вслед, ухватил за рукав одного из казаков:
– Скажи, милейший, фамилия есаула действительно Голубовский?
– Так точно, Голубовский, – без запинки ответил тот и двинулся дальше.
Комендант снова застыл на несколько мгновений, потом, подозвав двух конвоиров с винтовками, совершил очередной бросок к Семенову.
– Позвольте ваши документики, господин есаул, – неожиданно зычным, хорошо поставленным голосом потребовал он.
Есаул придержал шаг, развернулся – комендант, пыхтя, на всех парах несся к нему, не замечая угрожающе-спокойного взгляда, обращенного к нему, – напрасно он был так невнимателен… Едва комендант приблизился к Семенову, как тот, резко пригнувшись, двинул несчастного служаку кулаком в подбородок.
Удар был короткий, быстрый, почти невидимый, внутри у коменданта что-то мокро чавкнуло, будто сырой тряпкой шлепнули по столу, фуражка колесом покатилась по перрону. Враз ослабевшее тело опрокинулось прямо на конвоиров, но те не удержали начальника, и он шлепнулся на перрон.
– Вот мои документики, – спокойно произнес Семенов. – Предъявить еще какое-нибудь удостоверение?
Комендант, лежа на перроне, сплюнул кровь, натекшую из разбитой губы в рот, покрутил головой, не веря, что его можно вот так, при всем честном народе, отправить пахать истоптанный тысячью ног грязный настил. Снова сплюнул кровь, взвизгнул громко, отдавая приказ в изумлении застывшим в нескольких шагах онемевшим конвоирам, которые никогда еще не видели, чтобы с начальством так обращались:
– Арестовать его!
Пока конвоиры раздумывали, как быть, на взвизг коменданта, спотыкаясь, мешая друг другу, устремились дружинники – целая орава: почувствовали кровь…
– Кровянки вам захотелось, – недобро пробормотал Семенов, – кровянки… Лучше бы в окопы отправились, немаков малость пощекотали, отогнали бы их на свою территорию. Там возбуждаться надо, а не тут… Ну-ну, – Семенов усмехнулся, повернулся к казакам, сопровождавшим его, и молча повел головой в сторону.
Те все поняли без слов и выдернули из ножен шашки.
Дружинники все одновременно, буквально единым движением, затормозили, некоторые – с готовностью вытянутыми в беге руками – как намеревались схватить супостата, так и застыли, лица их сделались нерешительными… Как же брать супостата, ежели его охраняют желтолампасники с саблями наголо, но комендант вновь подогнал их резким вскриком:
– Арестовать его!
И дружинники пошли на казаков.
Семенов выдернул из кобуры револьвер:
– Наза-ад!
– Арестовать его!
Через минуту дружинники уже бежали к темному, с сырым от мокрети верхом зданию станции, блажили испуганно, двое из них зажимали руками раны, оставшиеся после тычков казачьими шашками – дело дошло и до этого.
Недалеко от себя Семенов увидел дежурного по станции – меланхоличного старичка в фуражке с красным верхом, махнул ему револьвером:
– Отправляйте немедленно поезд!
Старичок спокойно и деловито, будто и не было никаких стычек, щелкнул крышкой часов:
– Рано еще!
– Отправляйте немедленно поезд! – Семенов направил на старичка револьвер.
Тот вздохнул:
– Ладно, пусть начальство оторвет мне голову, но грех на душу я все-таки возьму! – Старичок дунул в свисток и поднял над головой разрешающий жезл.
Паровоз дал гудок, вхолостую проскреб колесами по стали рельсов, выпустил длинный горячий клуб пара, снова проскреб колесами по рельсам – колеса провернулись беспрепятственно, будто были намазаны жиром – и в следующее мгновение сдернул состав с места.
Семенов прыгнул в вагон, за ним последовали казаки.
Вечером сибирский экспресс прибыл в Читу.
Обстановка в Чите была более спокойная, чем в Иркутске, и Семенов вздохнул освобожденно – здесь ему некого было бояться. На следующий после приезда день он собрал своих сторонников, угостил их чаем, колбасой, поставил монопольку[37], призвал:
– Все на борьбу с Советами!
Наметил есаул Семенов и новую географическую точку для своей дальнейшей дислокации: станция Даурия – место глухое, припограничное, хорошо защищенное, да и навозом там не пахнет. Для Читы запах навоза – родовой. Город стоит на песках, всякий, даже самый малый ветерок вышелушивает городские улицы насквозь, выдувает песок, обнажает корни деревьев, отчего сосны валятся на крыши домов, дожди тоже вымывают песок… И вот некая мозговитая голова придумала способ борьбы с потерями почвы – навоз.
Смешанный с песком навоз – это вполне плодородная штука, позволяющая давать урожаи не меньше, чем в Воронежской губернии; березовый либо еловый росток, опущенные в такую почву, очень быстро превращались в деревца. Дело, конечно, благое, но вот амбре… Запахом конюшни пропахли все местные дамы, даже самые знатные.
В Даурии этого запаха, слава богу, нет.
И все же пока не сформирован штаб, из Читы уезжать нельзя. Плюс ко всему надо было получить, а точнее, пробить для будущего монголо-бурятского формирования кое-какие деньги. Нужно было заслать своего «казачка» и в местный совдеп.
Как-то вечером к Семенову пожаловал младший урядник Бурдуковский, которого Семенов знал давно и ценил.
– Есть у меня, ваше высокоблагородие, один человек… Может быть, и никакого «казачка» засылать не придется, – сказал он.
– Кто?
– Член местного совдепа.
– Как его фамилия?
Бурдуковский нагнулся к есаулу и произнес шепотом:
– Замкин. Очень надежный гражданин – любит, когда в кармане у него гремят серебряные монеты. Такие люди – самые надежные.
– Ну что ж… Надо повидаться, посмотреть, что это за гусь – товарищ Замкин, жареный он или нет?
– Он – «полу-полу», полужареный-полупеченый, он – и нашим, и вашим…
– Значит, тем более надо повидаться.
После знакомства с Замкиным Семенов решил, что никаких «казачков» в Читинский совдеп не будет, пусть поработает Замкин, и выдал ему первый аванс – полрулона керенок. Замкин от керенок отказался:
– Лучше бы твердой деньгой, господин хороший.
Семенов достал из кармана золотую монетку – николаевскую десятирублевку[38].
– Это годится. – Замкин проворно смахнул десятирублевку к себе в ладонь.
С тех пор Замкин стал аккуратно поставлять Семенову совдеповские новости. Однажды вечером он явился к Семенову встревоженный, стряхнул с папахи снег, повертел ее в руках и снова нахлобучил на голову.
– Беда, – сообщил он. – Сегодня председатель совдепа разговаривал по телефону с Иркутском… или, может быть, даже с Петроградом, я точно не засек. Вас велено арестовать.
– Как арестовать?
– Обычно. Руки за спину, на запястья – веревку, и три штыка под лопатки.
– Они что, очумели?
– Видать, да. Иначе я бы к вам не пришел.
Семенов машинально порылся в накладном кармане френча – он сшил себе новый френч, по последней моде, роскошный, из тонкого мышастого сукна, – извлек оттуда золотую десятирублевку, звонко хлопнул ею о стол, потом достал вторую и также звонко хлопнул о поверхность стола. Замкин ловко смахнул монеты в руку. Очень большой мастак оказался по части продать какой-нибудь секретик. Или купить, а потом перепродать.
– Как же это они собираются сделать? – спросил Семенов. – Я ведь просто так не дамся…
О проекте
О подписке
Другие проекты
