Она отвернулась и принялась грести в сторону костела. Из доски получилось неважное весло, у Филимоновой было больше надежд на вторую доску – хитроумно прилаженный к корме руль. Из инструментов у нее был лишь консервный нож, как выяснилось, не слишком пригодный в столярном деле, но тем не менее «Чарли» (имя судну было дано в честь Чарли Хейдена, джазового контрабасиста) уверенно держался на плаву и был даже отчасти управляем.
Струны пришлось снять, сплетя их косичкой и обвязав у основания плотным брезентом, Филимонова смастерила плеть, юркую и упругую. И на редкость эффектную – пробуя на хлесткость, Филимонова так увлеклась свистом и блеском выписываемых кругов, что со всего маху стеганула себя по ляжке. Взвыв от боли, она задрала юбку – на ноге моментально вздулась красная полоса в мизинец толщиной.
Было еще рано, часов десять. Филимонова подумала, что привычное деление времени на часы и минуты уже почти исчезло из сознания, все сложней стало определять, сколько прошло времени – час, два или пять, да и какая разница? Остались лишь день и ночь, рассвет и закат. Солнце вставало за спиной, значит, там восток. Течение тащило ее на запад, а там горы. Теперь все сводилось именно к этому.
Она вглядывалась в воду, иногда ветви деревьев были совсем рядом, можно было потрогать рукой. Филимонова пыталась угадать, где она проплывает, иногда появлялось странное ощущение, словно она парит над землей.
В темно-зеленой глубине появилась черепичная крыша замка с флюгером. Там, внизу, за кованой оградой розовый сад, когда мимо проходишь – такой аромат! Особенно те, желтые, что пахнут как сливочный пломбир. А дорожки посыпаны толченым кирпичом, от которого подошвы становятся оранжевыми. Дальше – открытая ротонда и сухой фонтан с прошлогодними листьями на дне. Подойдешь к балюстраде – такая даль открывается, аж дух захватывает. Далеко внизу гладь реки, широкая и спокойная, с длинными, вытянутыми островами, поросшими сочной зеленью и желтыми мысками уютных пляжей. Там прошлым летом Эдвард учил ее бросать спиннинг, она только путала леску. Потеряла две блесны. А после они ели щучью уху, от которой пахло укропом. А потом валялись в высокой траве, куря его жуткие французские сигареты, которые Филимонова презрительно называла пахитосками, кашляла, но все равно через минуту просила дать затянуться еще разок.
С Эдвардом ничего не вышло не потому, что он на семь лет был моложе – занятно, она даже мысленно не говорила, что это она на семь лет старше.
«В какой же момент я выпала из жизни? То, давнее бегство из Москвы? Как музыкант в оркестре, потеряв ритм, после уже беспомощными нотами тычет в убежавшую мелодию… Так и я. А после все уже как-то наспех, невпопад… И вроде даже не живешь, а пытаешься куда-то воткнуться, пристроиться, да все не так, все мимо. Все наперекосяк».
Филимонова покачала головой.
«Да уж, второе замужество, побег в Африку – то были годы безусловного безумства. Даже по моим вполне безумным меркам».
У холостяка Новицкого горела командировка, без жены его не выпускали. Филимоновой почудилось, что это знак свыше, ее спасенье. Она хотела вырваться из Москвы любой ценой. Цена оказалась неожиданно высокой – Новицкого отправили на три года в Танзанию. Она там от жары чуть не рехнулась и от безделья чуть не спилась. Дар-эс-Салам был страшной дырой, работы в посольстве не нашлось, а за пределами совколонии работать не дозволялось. Новицкий экономил каждый шиллинг – копил на «Волгу» и на кооператив, запрещал включать кондиционер, поэтому весь день Филимонова мокла в тепловатом океане, изредка причаливая к плавучему бару и накачиваясь ананасовым дайкири с дешевым ромом, ожидая как избавления, когда же мглистые облачка над слюдяной Килиманджаро приобретут наконец карамельный оттенок, жара спадет и можно будет пойти домой спать.
Пастор, черный и тощий, как сухой стручок, стоял в проеме стрельчатого окна и ждал.
– Вот ведь народ, ни удивиться тебе, ни обрадоваться – чертова немчура! – ворчала Филимонова, подплывая к кирхе. Откинувшись назад, она уверенно и даже отчасти изящно управлялась с рулевой доской. – Ну хоть улыбнись, что ли, селедка ты балтийская.
Пастор молча наблюдал, как она причалила. Подал ей руку и помог взобраться на подоконник.
– Лудзу… – пробормотала Филимонова, вдруг сообразив, что понятия не имеет, как к пастору обращаться – ни имени, ни фамилии она не знала, – пастор, ну и пастор.
– Вы – дамский мастер, – латышский акцент превратил «е» в «э», придав ее профессии галантный иностранный привкус.
– Парикмахэр, – не удержалась Филимонова.
– Тот солдат уворовал мои сухари, – безо всякого перехода сказал пастор, – говорил про черные альбатросы, а утром – уворовал. Я спал.
– Не солдат, дезертир. Дрянь… У меня мешок консервов утянул, горошек болгарский, лечо, ну, перец… Две банки крабов… В собственном соку… – Филимонова неуверенно закончила фразу и, замолчав, внезапно ощутила неловкость – говорить было совершенно не о чем.
Она отвела взгляд, разглядывая отсыревшую штукатурку, чертыхаясь про себя и чувствуя, что у нее начинают гореть уши, как у школьницы. А вон то пятно похоже на трехногого верблюда, дромадера, как на сигаретах. Новицкий такие курил, без фильтра, называл их солдатскими. Молчание стало невыносимым, и она спросила первое, что пришло в голову:
– Зачем вы в колокол звоните?
– Делаю аларм, сигнал.
– Надеетесь, что спасут?
Пастор вздрогнул, поджал губы и, чуть запнувшись, спросил:
– Вы верите в Бога?
Филимонова пожала плечами. Неопределенно кивнула.
Пастор резко развернулся, будто хотел уйти. Уйти было некуда, и он широкими шагами принялся ходить из угла в угол. Остановился перед верблюдом и начал ковырять стену ногтем.
– Счастливый вы человек, – пробормотал он глухо, – Бог для вас абстракция. Верхняя сила, как гром и молния.
«Абстракция, ну да… – подумала Филимонова. – Тебе б такую абстракцию…» У нее перед глазами проплыл дед Артем. Снизу вверх – жилистые ноги, холщовое сукно, бородища, ремень на горле…
Пастор подошел к окну и, морщась, уставился на солнце. Свет вспыхнул в седом ежике головы, вода снаружи журчала и весело хлюпала, забираясь под днище контрабаса.
– Я учил: Бог – ваш отец, он любит вас. Он строгий, но все простит, вы только покайтесь… И он простит. И примет в Царствие Свое, – пастор запнулся, что-то пробормотав по-латышски.
Пастор повернулся к ней сутулой спиной, Филимонова видела, как побелели костяшки крепко сжатых кулаков.
– А после этого… – он замолчал на секунду, словно раздумывая, продолжать или нет. – Если Бог поступает так здесь, на этом свете, почему я верю, что на том свете, в Царствии Небесном своем, он будет добр? Да и есть ли оно – Царствие? His est enim calix sanguinis – ибо это есть чаша крови… Сына моего? – пастор почти вскрикнул, взмахнув рукой. – Сына! Он сына своего на казнь отправил… Что мы ему?
Филимонова внезапно поняла, как он напуган. Даже не напуган, подумала она, а потерян. Следующая стадия страха, та, что за паническим ужасом… Паралич воли… Люди религиозные вызывали у Филимоновой зависть: она была уверена, что у этих-то все разложено по полочкам, никаких неожиданностей с загробной жизнью. Не все так просто оказалось и тут.
Глядя на тощую шею и бритый затылок, Филимоновой стало жаль старика. Она тронула его плечо, осторожно положила ладонь на спину. Хотелось успокоить его, соврать что-нибудь, рассказать какую-нибудь бодрую чушь. В голове было пусто, а на душе скверно.
– А может, его просто… нет, – произнесла она тихо. – Не существует его…
Вода тихо хлюпала, журчала. На солнце наползло облако, вокруг все погасло, стало серым и холодным. Филимонова медленно убрала руку, сунула в карман. Нижняя губа мелко дрожала. «Вот только этого не хватало», – подумала Филимонова.
– Это вам… – Филимонова проглотила всхлип и невпопад засмеялась. В руке у нее был апельсин.
Пастор повернулся. Уставившись на апельсин, он скривил рот, сморщился, гримаса скомкала его худое, небритое лицо. Он начал медленно раскачиваться, будто разгоняясь, и под конец беззвучно зарыдал.
Ветер стих. Течение лениво тянуло «Чарли» на запад. Вокруг плыли коряги, телеграфный столб, похожий на крест, мусор помельче. Филимонова разглядела школьный глобус. На горизонте, растопырив корни, ползла вырванная сосна. Рыжий ствол горел на солнце, как ржавая труба.
Филимонова догрызла сухарь. Подтянула ремень на спасательном жилете – подарке пастора. Она не хотела брать, отнекивалась, пока старик насильно не натянул на нее подарок. Жилет был пробковый и обшит оранжевой синтетикой с ярко-лимонными полосками на груди и спине. Из нагрудного кармана торчал обрывок веревки. Свисток, догадалась Филимонова. Она решила не спрашивать историю такого удачного улова. Наверняка жилет приплыл не пустой.
Разбухшие тела и сейчас время от времени всплывали грязными мешками и какое-то время ползли за «Чарли», а после тихо погружались или отставали. Филимонова старалась не смотреть, как выяснилось, привыкнуть к этому не удалось.
Стая уток, истошно крякая, пронеслась над головой. Филимонова вздрогнула и пригнулась. Птицы шумно приводнились, голося и хлопая крыльями. Угомонясь, принялись нырять, подолгу исчезая под водой.
«А может, вообще нет никакого смысла, – подумала Филимонова, – кто сказал, что должен быть какой-то там высший разум? Если уж даже поп в такое отчаянье впал… Вот я прихлопну, допустим, комара, выходит, для комара я и есть высшая сила, ведь я могла его и пощадить. А может, надо мной, над нами, такая же Филимонова, вздорная бабенка, ветер в башке гуляет. Ей шлея под хвост попала, она – хрясь! – и от нас лишь мокрое место осталось. Какой тут высший смысл, скажите мне на милость?»
Утки закрякали, ругаясь, забили крыльями, как по команде снялись и улетели. Вдали, описывая плавные круги, парили две крупные птицы. Филимонова обернулась, кирха крошечной занозой еще торчала из горизонта, ее колокольни уже не было видно вовсе.
Ноги затекли, осторожно, стараясь не раскачивать плот, она легла на живот, раскинув руки крестом. Позиций оказалось не так много – она могла сидеть по-турецки или на коленях. Еще лежать на спине.
Солнце садилось. Она всматривалась в горизонт. Там, на западе должны появиться горы. Рано или поздно. Карпаты или Татры. Там должны быть люди. Горные деревни, отары овец, виноград, теплое молоко, жесткие пресные лепешки с привкусом дыма. Филимонова щурилась, на горизонте поднималось зыбкое марево; розоватая дымка, уплотняясь, превращалась в дрожащие острова с едва различимыми садами и горбатыми мостами, с тонкими минаретами и прозрачными дворцами. Тусклые бусы мерцающих фонарей тянулись вверх и, ускользая, таяли, таяли в небе.
Глаза сами закрывались, разлепить веки трудно – да и зачем? – Филимонова на ощупь просунула кисти рук под веревки. Подумала, как ей все-таки жаль пастора и как вовремя появился жилет, теперь, даже если во сне свалюсь в воду… Про это думать не хотелось, и Филимонова задремала, появились желтые вывески какой-то южной улицы с полосами синих туманных теней, она принялась их разглядывать, уплывая все дальше и дальше.
Кто-то нежный настойчиво тянул ее, вывески здесь уже были неубедительны, сделаны из растекающегося желе. И какой дурак делает вывески из желе, тем более на юге, подумала Филимонова, все ведь растает вмиг. Вывески на юге надо делать из бамбука и страусиных перьев или уж на худой конец вышивать кипарисовыми иголками по шелку. Впереди, за ослепительно белой горой беззвучно играл невидимый оркестр, едва угадывалось тугое уханье большого барабана. Мерный звук приближался, она уже почти увидела барабанщика, необычайно гордого собой, этого красномордого усача, пьяницу и волокиту в малиновом френче с золотыми аксельбантами и здоровенной колотушкой в потном кулаке. Бух! Бу-бух!
За мгновение до пробуждения, уже почти вынырнув из сна, Филимонова вдруг поняла, что это громыхало ее собственное сердце. Во сне она прижалась ухом к гулкому телу контрабаса и слушала свой пульс, многократно усиленный декой.
«Неужели спасение собственной шкуры и есть главная цель жизни?» – подумала Филимонова и открыла глаза.
Огрызок луны пыльным ободом касался горизонта, в размытом отражении проплывали силуэты коряг. Таинственные и жуткие, они топорщили корневища и черными демонами скользили вслед за Филимоновой.
Она высвободила из-под веревки затекшую руку и, растирая запястье, перевернулась на спину. От простора и бездонной высоты у нее закружилась голова. Сначала все было черно, как тушь, – ей на ум пришло странное слово рейсфедер (она никогда не любила черчения), потом проступили яркие звезды. Они сложились в угадываемые созвездия – вон Медведица, вон – Орион, с сияющей Бетельгейзе в левом кулаке. Когда глаза привыкли и замерцал бескрайний Млечный Путь, Филимонова отыскала в нем куропатку, пастуха и даже жабу. Змея, как и положено змее, ускользала, Филимонова никак не могла найти ее. Она плюнула и теперь просто глазела в небо.
– Ладно, черт со мной, кто такая Филимонова, в конце концов! – пробормотала она. – Черт с ним, с Кронцпилсом, да и с Латвией – прихлопнули, как комара, и нету… Но как же предположить, что вот эта торжественная механика лишена логики и смысла? Что все эти галактики, миллиарды звезд и миров всего лишь нелепая дурь и сумасшедшая случайность? И что нет ни высшей справедливости, ни высшего добра, ни высшего разума? Нет ничего, кроме желания спасти свою шкуру. Свою старую, никому не нужную шкуру…
Порой в ночи раздавался всплеск, будто играла рыбешка, иногда что-то булькало, словно большие пузыри вырывались на поверхность из глубины. Потом донесся тихий вой, заунывный и едва уловимый. Филимонова, приподнявшись на локте и затаив дыхание, прислушалась, – точно, тоскливая мелодия теперь была отчетливо различима. Ей даже показалось, что теперь мелодию выводят два голоса: к муторному и глухому добавился второй, высокий и печальный.
Голоса становились громче. Стараясь не шуметь, Филимонова встала на колени. Закрыв ладонью луну, она всматривалась вперед. Голоса были совсем уже рядом. Она достала из-за пояса кнут, который сплела из басовых струн. В висках стучало, щекотная струйка проскользнула между лопаток. Когда глаза привыкли к темноте, она разглядела прямо по курсу острый конус. Вой доносился оттуда. Постепенно тьма распалась на квадраты и треугольники, появились балки, перемычки и перекрытия.
«Нефтяная вышка? – изумилась Филимонова. – Что за бред, откуда здесь нефть?»
– Эй, на вышке! – нарочито грубо крикнула она.
Вой оборвался.
Нервно поигрывая кнутом, Филимонова крикнула:
– Ну! Кто там?
Наверху заскулили. Гулко грохнуло пустым железом, как по водосточной трубе, кто-то завозился. Неожиданно вспыхнул фонарь. В его желтом свете Филимонова увидела старуху, к ее ногам жался тощий спаниель.
– А вы не Красный Крест? – спросила старуха, близоруко щурясь. – Без очков беда просто…
Филимонова помотала головой.
– Без очков беда просто, – огорченно вздохнула старуха, – мне б консервов для собачки, – проникновенно попросила она, – хоть баночку… А?
– Сухари есть. Немного.
– Да не ест он сухари… Я и так и эдак, ума не приложу, вот ведь беда, господи.
– Бабуль, ты б фонарь зря не жгла, – посоветовала Филимонова, разворачивая «Чарли» бортом к опоре.
– Фонарь-то… да что фонарь… – безразлично махнула рукой бабка, – фонарь на солнечной батарейке, считай, вечный. Мне б консервов. Для собачки. Вы не Красный Крест?
Филимонова похлопала по крашеному железу опоры:
– Бабуль, а что это?
Старуха осторожно перегнулась вниз.
– Это… Радио это.
Спаниель завыл, по-детски всхлипнул и замолк.
– Ох, ты мой сердешный, – бабка согнулась, прижалась щекой, собака лизнула старуху в лицо, – вишь, доча, как оно вышло-то. Зря мы отделились, сейчас русские солдатики нас вмиг бы спасли. А Европе-Германии до нас и дела нету, мы для них – второй сорт людишки. Потонем – не велика потеря. Я-то свое пожила, старая перечница, туда и дорога, а вот безвинная тварь за что? Или ты, вон, молодуха в самом соку, вся жизнь впереди.
Филимонова невесело усмехнулась про себя: «Как это так вышло – сначала вся жизнь была где-то впереди, все только и талдычили – Анька, у тебя вся жизнь впереди, а после – бац! – и полтинник. И впереди унылая старость с таблетками и болью в пояснице, а вся жизнь, оказывается, уже проскочила».
– Бабуль, а где мы? Что за место?
– Елгава, доча, Елгава. У нас тут такие места… – мечтательно протянула старуха и вдруг, оживясь, – меня-то по распределению направили, я ведь техникум Куйбышевский окончила. По мостам и мостовым конструкциям, а тут как раз станцию начали. Третья ГЭС по энергоемкости. А живу я в Жаворонках, хоть и далеко от центра – так на кой мне центр, я уж на пенсии, да и Лоренцу там полное раздолье. Он в бору белок гоняет – будьте любезны. Пес ведь охотничий, с родословной, дипломами вся зала увешана. Только из меня-то какая охотница, – бабка хихикнула и подмигнула, – я, доча, свое уже отохотила. Теперь вот зверобой собираю, липовый настой тоже хорош. Я к нему василек добавляю – так, для красоты, голубенько. Во ржи, знаешь, по обочинам. А кофе врач запретил, еврейчик, забыла как его, чистенький такой, аккуратный. Говорит, у нас, Александра Васильевна, – гемоглобин и аорта, нам кофеин совсем не к чему. Хотел на обследованье положить в Дубулту, там финны такой центр отгрохали – будьте любезны, министры из Москвы ездят. Но я, знаешь, доча, врачам не очень… – зашептала бабка доверительно, – как они Бориску-то моего залечили. К ним ведь попадешь – обратно живым не выйдешь.
Филимонова слушала вполуха. Выходит, течение сносит ее на северо-запад. Филимонова представила карту, до Елгавы километров сто двадцать, она их прошла за сутки. В любом случае, хорошо, что ее не тащит в залив. Она боялась оказаться в Балтике.
Вдруг над водой возник звук, от которого у Филимоновой зашевелились волосы. Собачонка, присев, вжала голову, а старуха быстро перекрестилась. Это был нечеловеческий, мяукающий и тоскливый вой.
– Господи… – прошептала Филимонова.
– Сатана души грешные собирает… – испуганно пробормотала старуха, – сатана…
Вой висел в ночи, потом стих. Старуха выключила фонарь, тихо сказала из темноты:
– Ты уж постарайся, доча.
Такого тумана Филимонова никогда не видела, казалось, из него даже можно было что-нибудь слепить при желании. Гладкие бока контрабаса были мокрыми и скользко скрипели под пальцами. Медные колки на конце грифа едва угадывались в молочном мареве.
Филимонова развернула рулевую доску так, что «Чарли» постоянно сносило на запад. Должно было сносить на запад.
«Даугавпилсская возвышенность, – ворчала она, вспоминая треп дезертира, – Даугавпилс на востоке, умник. Тебя-то на твоем колесе куда, интересно знать, занесло… С моими-то консервами. Вот ведь дрянь…»
Филимонова ладонью стерла влагу с лаковой поверхности контрабаса, достала консервный нож, помедлила в нерешительности, а после нацарапала кружок и написала «Кронцпилс». Вверх провела волнистую линию, река Даугава. Перпендикулярно реке начертила вогнутую дугу – Рижский залив. На пересечении дуги с рекой выцарапала кружок и написала «Рига».
Филимонова с детства обожала разглядывать карты, на дачном чердаке как-то раскопала старинный атлас. Лежа на животе и вдыхая горячую летнюю пыль, часами елозила пальцем по округлым материкам с воинственными мускулистыми туземцами, подталкивала ажурные каравеллы, летящие на пузатых парусах по бушующим океанам, чьи пенистые воды были населены усатыми морскими драконами, жуткими спрутами и пучеглазыми рыбами.
– Вот тут Дзинтари, – пробормотала она, – хотя это неважно. Елгава должна быть здесь, ниже…
Она нацарапала кружок и соединила его с Кронцпилсом.
– Вот так.
О проекте
О подписке