Лицо её исказила судорога, глаза закатились, а грудь порывисто заколыхалась от кашля. И сызнова отдалась во власть воспоминаний, и замелькали пред ней картины прошлого, которые она в обычной жизни старалась не ворошить. Вот здесь ей восемнадцать годков. Хороша! Приударил за ней Иван, гармонист чубастый, первый парень на селе, девок щелчком пальца подзывал! Всё твердил: «Гуляй ты, Людка, пока молода да красива. Другие ж девки гуляют. Чего тебе-то порожнем ходить? Неужто хуже других?» Иван завидным женихом считался, зарплата для села большая и служебным грузовиком пользовался, как личным. Начальство позволяло держать машину в заулке возле дома, вот и катал он девчат, а те визжали от радости. А как-то однажды балясами её заморочил, затащил на сеновал, подальше от людских глаз, где сладко пахли недавно скошенные травы. Тьма там стояла – глаз выколи, только слабо светились щели в полу да кое-где сквозь дырявую кровлю пятнышки лунного света пробивались. Не обхаживал, не задабривал, не упрашивал. Огляделся вокруг, сплюнул, взял сзади за груди. Сдавил жадно, до боли. Кинул на ворох сухой травы. Прижал собой в темноте, целовал лебединую шею, ласкал, рукой под белый сарафан забрался. Уступила она. Одна только мысль вертелась: скорей бы только всё кончилось. А он потом всю жизнь попрекал да и унижал, что не честной за него пошла, не блюла себя, как положено, отдалась до свадьбы.
До того жадным оказался – всяку копейку считал, ничем не делился, а даст кому рубль, так потом два требует. Да и жуть каким ревнючим был! Не дозволил ей работу продолжить в больничке местной – где фельдшером трудилась, даром что ли техникум медицинский закончила. И с любым она общий язык найти умела – с малым и старым. Многие на селе одиноки были, приходили к ней душу изливать, им легче становилось – а у неё радость на сердце! Уважали её там, другим в пример ставили, подработку частную подсовывали. А она и не отказывалась: кому укольчику поставить, кому массажика лечебного от радикулита, а кому и давленьице смерить да сбор травяной подсказать. А Иван всё допытывал: где была, куда пошла? – Куда-куда? На Кудыкины горы продавать помидоры. Как-то вздумала ерепениться, так люто разгневался, и раз! – наотмашь по щеке! А рука тяжеленная, ладонь лопатой. Промочила горькими слезами подушку, синяки хвойными примочками залечила. Да и свекруха туда же: полно тебе выть! Крепись, мол, дурёха… Терпи! Стерпится – слюбится! Не ты одна – все так живут. Вот и смирилась Люда, да и смирение своё себе в великую заслугу поставила.
Стала по хозяйству ишачить, свету белого не видала. А хозяйство-то большое, знай, поворачивайся. Пока дела бабские сделаешь, денёк и прошёл. В огороде раком над картошкой стояла, за скотинкой ходила. А сбудешь её на базаре – радость мужу да ублажение. Тут ещё и сынок народился – вылитый Иван, один в один! Вот как бывает! Дитятко малое догляда требует. Любила его, души в нём не чаяла, баловала как могла. А он подрос – и тю-тю в город, за лучшей долей, будто там мёдом липовым помазано. Говорит, отжила деревня своё. Что верно, то верно – когда-то богатое колхозное хозяйство гордилось новостройками: двухэтажная школа, не просто клуб, а дом культуры, своя больница… А какие дворы! Один к одному, как огурчики! Теперь, как выбитые зубы – пустошь между домами, а того хуже – пустые халупы. К югу, где начинаются поля, гниёт брошенная ферма с полуобвалившимися зданиями. Что сыночке тут делать прикажешь? Мужики почти все спились и вымерли от спирта суррогатного, бабы лютые, а молодежь разбежалась кто куда горазд, лишь бы подальше… Вот и она не заметила, как сама переменилась с возрастом, на всю округу озлобилась, очерствела. Верно в народе говорят, не уйти от судьбинушки своей – отыщет тебя повсюду и приведет туда, куда ей надобно.
Враз спохватилась: ой, батюшки, да хватит ли всем водоньки на поминках? Надо предостеречь, чтоб много не наливали. По три рюмки и будет с них. Тут такие – им только подноси глаза заливать… И мясного не дождутся – постные дни пошли. Кутьёй обойдутся. Ишь, губу раскатали на булдыжку. А сами-то, сами чего? Её глаза, холодные и бесчувственные, стали зорко следить за руками односельчан, подчас сующими деньги в карман её шерстяной жакетки. Она уже жалела, что не поставила на табурет с погребальной свечой поднос для благотворений: на нём сразу видно, кто сколько дал. А тут – сиди себе да и гадай на бобах, кто поскупился.
Выносили Ивана головой вперёд, да бережно – не приведи Господь задеть о дверной косяк. Зашлёпали по рытвинам, по грязи, по неровным да скользким дорогам – мимо полинялых, давно не крашеных деревянных домов, крытых дранкой, покосившихся курятников да свинарников, заросших репейником, мимо мятых холмов прошлогоднего жнивья и столетних берёз, сквозь лай собак, ржание лошадей, кислый запах навоза, сена и талого снега. Ветер мягко в спины толкал, словно гнал – лишь ноги переставляй. Как взбирались на пригорок, откуда всё село как на ладони, так чуть не уронили Ивана: припал на колено первый несущий, но остальные сдюжили. Так и пришли на заснеженный погост, где вытянулся в одну линию ряд невысоких, поросших редкой травой да бурьяном холмов с нетесаными крестами русскими. За последним – зловещим прямоугольником чернела у ног свежевырытая могила, чернела и терпеливо ждала, готовая поглотить новое тело. Вокруг ямы – слякоть, глина вязкая: народ копошился, спотыкаясь на мокрых комьях взрытой земли, все валенки себе извазюкал.
Добродушный дьячок, немного покачиваясь взад-вперед, кропил покойного святой водицей, отпуская ему земные грехи: «Со Святыми упокой, Христе, душу раба Твоего Ивана, где нет болезни, скорби и страданий, но жизни вечно блаженная». Сельчане держали горящие свечи и по очереди крест батюшки целовали, чтоб всё худое из них повылазило. Слова соболезнования были сухими и шершавыми, как наждачная бумага. Бледное лицо Люды наблюдало за происходящим пустым, отрешённым взглядом. Соседушки с двух сторон шептали ей, приказывая плакать и причитать, но она оставалась глуха к их мольбам, полностью ушла в себя, ничего не видела и не слышала. Очнулась, когда кто-то сильно подтолкнул в спину: надо прощаться с благоверным. Подошла и… отпрянула – совсем не похож на себя Иван. Лицо спокойное, восковое. Снег на него падает и не тает. До самых костей, должно быть, заледенел. Лежит себе мирно, руки сложив. А ведь всю жизнь на ногах был, покоя не знал. Наклонилась, поцеловала венчик на лбу, не касаясь губами. Да так, с плотно сжатым ртом, и осталась стоять. Выждав для приличия маленько и не увидев больше желающих проститься с умершим, два здоровенных бугая, отбросив окурки, заколотили крышку гвоздями и торопливо опустили Ивана в могилу, головой на восток, ловко выдернув из-под ящика облезлые верёвки. С каменным лицом бросила она три горсти земли на крышку гроба. Мужики стали быстро орудовать лопатами, закидывая яму землёй. В ногах крест православный поставили, восьмиконечный, на него рушник повязали белый, расшитый пионами и ромашками. Украсили свежий холмик еловыми ветками да небольшим букетиком подснежников, ещё влажных, с упругими стеблями, хранящими тепло чьих-то рук. «Земля, природы мать, – её же и могила: что породила, то и схоронила», деловито изрёк «полоумный» Васька.
На поминки в столовую пришли всем селом – чтоб Ивана помянуть, самим поесть-попить да вспомнить собственных покойников. За длинным столом подавали пироги, солёную рыбу, овощи, фрукты, конфеты и печенье. В центре красовались румяные блины и кутья с изюмом да густой патокой, с них и начали трапезу, не забыв помолиться за покойного и поставить ему полную рюмочку с хлебом. Пили и ели много – да всё ложкой, курили, тягомотину разводили. После трёх стопок фестивалить стали: шутки травить с прибаутками, старухи дурными голосами песнь затянули – молодость припомнили. Пили за Людку-вдову стоя, за их с Иваном сынушку, что не доехал до батьки, за жизнь, за друзей и соседей, за здоровье, даже, кажись, за Сталина. Пить-то сильно хотелось, а без тоста не принято. Дальше всякие напутствия пошли. А напоследок – слёзы. Наконец разбрелись по домам, видать, слов доктора тутошнего постыдились, Алексея Палыча. Помянули – и будет, сказал он им твёрдым голосом, пора, мол, и честь знать.
Это был невысокий, голубоглазый мужчина с жесткими щетинистыми волосами, такими светлыми, что они были светлее его лица. Когда-то они с Людой работали бок о бок: он врачом, она – фельдшером. Оба были молоды-зелены, вели на дежурстве умные разговоры, пришёлся ей по сердцу тем, что ни на маковое зёрнышко похож не был на других парней – дюже культурный был, добрый… Душа-человек. Мечтала, чтобы он её целовал, обнимал, но так ни разу и не поцеловались! А потом… потом она пошла замуж за Ивана, забрюхатела, и всё рухнуло. Дальше был сон. Самый кошмарный и самый длинный сон в её жизни. Он длился многие дни, недели, месяцы, годы. Алексей вскорости уехал то ли в Сибирь, то ли на Дальний Восток. И вот, оказывается, вернулся лишь немногим более месяца назад. Бабы на селе балаболят, что вдовец он теперича. Завидев его на поминках, Люда удивилась до безумия – сто лет не виделись. А как глянула в глаза да взгляды их встретились, он и покраснел, как юноша, да так, что лицо его белоснежное багровыми пятнами и покрылось. А она испуганно вдохнула воздух и – Бог ты мой! – почувствовала, как всколыхнулось в ней что-то, как ожило прежнее чувство, которое вроде бы давно умерло, но было ещё живо. И сердце её гулко забилось.
Придя в одинокий дом, Люда первым делом выгребла из кармана деньгу, дважды пересчитала – не густо, не окупились похороны, но, как говорится, и на том спасибо. Спрятала наличность в нижний ящик комода, поднялась с колен, и тут взгляд её упал на зеркало. Перед ней стояла поседелая хмурая женщина с лицом, скрытым тенью вдовьего платка и по-зимнему быстро надвинувшихся сумерек. Что и говорить – точно старуха! Разом вся жизнь её серая да бестолковая перед глазами пролетела, да и потухла, словно и не было её вовсе.
И вдруг слова Алевтины припомнила, что сказаны были ей во хмелю, под самое прощание:
– Будет тебе, Людка. Ухажёра себе ищи! Ты баба пока что не старая. Гляди, ещё, может, и замуж пойдешь!
Представила себя молодушкой и застыла от волнения. Вскинув руки, неспешно стянула с головы платок, порывисто распустила волосы, и, когда они тяжелыми прядями рассыпались по её плечам, стала расчёсывать их гребнем – долго, как никогда прежде. Потом, точно её взорвало, метнулась к широкому, окованному железными полосами сундуку со всяким тряпьём, отворила его, громко звякнув навесным замком, и погрузилась в пропахшее нафталином нутро. На глаза попались заплесневелые и поеденные молью, оставшиеся от свадьбы рубашки-длиннорукавки с вышивкой, рушники из беленого льна, отделанные красным шёлком и вышитые золотой нитью, пояса тканные с узлами в бахроме. Обилие красного, цвета жизни и плодородия, взбодрило ее, взбудоражило. Засунув руку под свекровину пряжу, полотенчики-салфеточки, старую скатерть, расшитую гарусом, она нащупала на самом дне свёрток. В нём было платье цвета спелого персика – давненько сынок из Москвы привозил, да всё негде было носить. Обидно. Берегла его на счастливый день, да не случилось такого. Знать бы, будет ли впору или к портнихе нести придётся? Здесь же лежали аккурат под стать платью бусы с крупными бусинами, и туфли с каблучком – обзавелась ими, когда техникум закончила. Про них то она и напрочь забыла! А нынче чудо как возрадовалась, так радуются при встрече со старыми знакомыми, с которыми с давних пор не виделись и от которых думают услышать что-то новое и путное.
Напялила платье, влезла ногами в туфли. Попробовала окинуть себя взглядом со стороны и невольно залюбовалась: до того ладная да фигуристая бабёнка. Наряд придал её бледным чертам смелости, вдохнул в неё жизни. Распущенные волосы легкомысленно с плеч спадали, да и ноги, пусть и натруженные, с мозолями, оказались всё ещё ровнёхонькие да стройные.
И совсем ещё не старуха! – вырвалось из груди. – Полтинник внедавне разменяла, а ничего. Всю жизнь пахала, ломала хребтину как лошадь, так ужель себе право на счастье не заработала?
Сказала, и лёгкий испуг пробежал по её телу. Вот те и раз! Совсем сдурела баба? Аль наполовину?
Покойный Иван слов сих бесстыжих не слыхал, нарядов не видал. Он спал, крепко скрестив руки, глубоко под окоченелой землей, в тиши и покое. А жена его, Людка, осталась наверху, в заснеженном холодном мире. Да только, поди, недолго осталось ей тепла ждать: февраль уж в дорогу сбирался, и чувствовалось робкое, едва уловимое дыхание весны. Оно дурманило воздух и всё живое на земле, поднимало соки в деревьях, чьи почки сбрасывали оковы льда, и несло с собой пьянящее ожидание перемен.
О проекте
О подписке