В отличие от ума, мудрость способна преодолевать тяжкое давление среды, мнений большинства, в конце концов, самой эпохи. Никуда не денешься от того факта, что в начале XX века только не очень уж значительное меньшинство деятелей культуры смогло устоять перед своего рода гипнозом революционности или хотя бы недальновидного прогрессизма и либерализма; даже иные наиболее глубокие люди, как Александр Блок, жили словно на грани этого гипноза и действительного прозрения. Тем не менее близко знавшая поэта «либералка» З. Н. Гиппиус с полным основанием написала, что «если на Блока наклеивать ярлык… то все же ни с каким другим, кроме “черносотенного”, к нему подойти было нельзя… Длинная статья Блока, напечатанная в виде предисловия к изданию сочинений Ап. Григорьева, до такой степени огорчила и пронзила меня, что показалось невозможным молчать… Блок… с величайшей резкостью обрушивался как на старую интеллигенцию с ее “заветами”, погубившую будто бы Ап. Григорьева… так и на нетерпимость новой по отношению Розанова. Кстати, восхвалялись “Новое время” и Суворин-старик»[11].
Запомним это «если наклеивать ярлык, то ни с каким другим, кроме “черносотенного”, к нему и подойти нельзя». То же самое вполне можно сказать о целом ряде самых выдающихся деятелей культуры того времени. И вернемся теперь к названным выше виднейшим мыслителям начала XX века. Преодолев свой юношеский социал-демократизм, они к 1905 году сблизились с центристской кадетской партией, а Струве стал даже членом ее ЦК (впоследствии он заявил о выходе из этого ЦК). Однако их развитие «вправо» продолжалось, и в начале 1909 года они выступили в знаменитом сборнике «Вехи», который произвел на кадетов ошеломляющее впечатление; только в конце следующего, 1910 года они, опомнившись, издали воинствующий антивеховский сборник «Интеллигенция в России» («левые» атаковали «Вехи» сразу же).
Полностью порвать с такими недавними сотоварищами, как Бердяев, Булгаков, Струве, кадеты, конечно, не хотели. Поэтому их критика «Вех», при всей ее резкости, была по-своему осторожной; например, они только намекали на перекличку «веховцев» с «черносотенством». П. Н. Милюков, правда, решился прямо сопоставить содержание «веховских» статей и, с другой стороны, речей «черносотенцев» Н. Е. Маркова, В. М. Пуришкевича и «националиста» В. В. Шульгина, хотя и оговорил, что «дело пока так далеко не идет». Он не советовал «слишком спешить с отождествлением проектов “Вех” и предложений крайне правых (то есть “черносотенных” – В. К.) партий. Проповедуя религиозность, государственность и народность, авторы “Вех” тем самым еще не усвояют себе всецело начал самодержавия, православия и великорусского патриотизма. Однако точки соприкосновения есть – и довольно многочисленные». А в конце статьи, несколько забыв об осторожности, П. Н. Милюков, безоговорочно «клеймя» тех идеологов, которые, по его определению, «основывают национализм на реставрации старой триединой формулы» (то есть: «православие, самодержавие, народность»), заявил следующее: «Совершили ли авторы “Вех” и этот шаг, мы пока сказать не решаемся (вот именно: “не решаемся”! – В. К.). Но путь их ведет сюда. И они уже стоят на этом пути. Выбор пути уже сделан». И он взывал к веховцам: «Вернитесь же в ряды и станьте на ваше место. Нужно продолжать общую работу русской интеллигенции»[12] (то есть работу по разрушению исторической России…).
Итак, веховцы, согласно характеристике кадета, «уже стоят» на пути, ведущем к «черносотенству». Иначе оценивали «Вехи» и левые, и правые идеологи, которые прямо и открыто, без каких-либо обиняков говорили об их фактическом переходе в «черносотенный» лагерь (разумеется, первые говорили об этом с негодованием, а вторые с одобрением или даже с восхищением). И в самом деле: основной смысл статей главных авторов «Вех» никак не вмещался в идеологию центристских (не говоря уже о левых) партий, включая даже наиболее «правую» из них – «октябристскую».
Правда, впоследствии те или иные веховцы проделали сложную, извилистую эволюцию; «грехи молодости» (начиная с пребывания в РСДРП) не прошли для них даром. Более или менее прямым был, пожалуй, только путь С. Н. Булгакова, во многом отошедшего даже от остальных веховцев и вступившего в теснейшую связь с вполне «правыми» В. В. Розановым и П. А. Флоренским. Он, например, оценивал и левые партии, и кадетов, и октябристов, в сущности, «по-черносотенному».
С. Н. Булгаков писал, в частности, о 2-й Государственной думе, где господствовали «левые» депутаты: «Эта уличная рвань, которая клички позорной не заслуживает. Возьмите с улицы первых попавшихся встречных… внушите им, что они спасители России… и вы получите 2-ю Государственную думу. И какими знающими, государственными, дельными представлялись на этом фоне деловые работники ведомств – “бюрократы”…».
Но, по сути дела, столь же неприемлемы были для С. Н. Булгакова и кадеты, игравшие ведущую роль ранее, в 1-й Думе: «Первая Государственная дума… обнаружила полное отсутствие государственного разума и особенно воли и достоинства перед революцией, и меньше всего этого достоинства было в руководящей и ответственной кадетской партии… Вечное равнение налево, трусливое оглядывание по сторонам было органически присуще партии и вождям… и это не удивительно, потому что духовно кадетизм был поражен тем же духом нигилизма и беспочвенности, что революция. В этом, духовном, смысле кадеты были и остаются в моих глазах революционерами в той же степени, как и большевики»[13].
Особое негодование С. Н. Булгакова вызывала позиция «правого» кадета В. А. Маклакова. Последний подчас довольно резко расходился с Милюковым, который в его глазах был слишком «левым»; тем не менее осенью 1915 года Маклаков опубликовал вызвавшую сенсацию статью «Трагическое положение», основанную на весьма прозрачной «подрывной» аллегории:
«Вы несетесь на автомобиле по крутой и узкой дороге, – писал он, имея в виду путь России в условиях тяжкой войны, – один неверный шаг – и вы безвозвратно погибли. В автомобиле – близкие люди, родная мать ваша. И вдруг вы видите, что ваш шофер править не может… В автомобиле есть люди, которые умеют править машиной, но оттеснить шофера на полном ходу – трудная задача». И Маклаков развил скользкую дилемму: или следует подождать времени, «когда минует опасность» (то есть окончится война), или внять матери, которая «будет просить вас о помощи», и все же немедля отстранить не могущего править шофера[14]; кадеты абсолютно необоснованно полагали, что они-то «умеют» и могут править Россией…
С. Н. Булгаков вспоминал позднее, как «в обращение было пущено подлое словцо В. А. Маклакова о перемене шофера на полном ходу автомобиля, и среди мужей – законодателей разума и совета (то есть либеральных думских депутатов. – В. К.) совершенно серьезно обсуждался вопрос о том, внесет ли это какое-либо потрясение или нет, причем, конечно, разрешали в последнем смысле». Сам же С. Н. Булгаков, как он формулировал, «видел совершенно ясно, знал шестым чувством, что Царь не шофер, которого можно переменить, но скала, на которой утверждаются копыта повиснувшего в воздухе русского коня».
С негодованием писал С. Н. Булгаков о политике кадетов и октябристов в конце 1916 года, в канун Февраля: «В это время в Москве (где жил мыслитель. – В. К.) происходили собрания, на которых открыто обсуждался дворцовый переворот и говорилось об этом как о событии завтрашнего дня. Приезжал в Москву А. И. Гучков (лидер октябристов. – В. К.), В. А. Маклаков, суетились и другие спасители отечества». И еще: «Особенное недоумение и негодование во мне вызвали в то время дела и речи кн. Г. Е. Львова, будущего премьера (Временного правительства. – В. К.)… Его я знал… как верного слугу Царя, разумного, ответственного, добросовестного русского человека, относившегося с непримиримым отвращением к революционной сивухе, и вдруг его речи на ответственном посту (накануне Февральской революции Г. Е. Львов стал председателем Всероссийского земского союза. – В. К.) зовут прямо к революции… Это было для меня показательным, потому что о всей интеллигентской черни не приходилось и говорить. Не иначе настроены были и мои близкие: Н. А. Бердяев бердяевствовал в отношении ко мне и моему монархизму, писал легкомысленные и безответственные статьи о “темной силе”; кн. Е. Н. Трубецкой плыл в широком русле кадетского либерализма и, кроме того, относился лично к Государю с застарелым раздражением… Только П. А. Флоренский знал и делил мои чувства в сознании неотвратимого…».
Это булгаковское восприятие политической действительности тогдашней России ничем не отличалось в своих основах от «черносотенного», хотя С. Н. Булгаков никогда не решался объявить себя прямым сторонником последнего.
Он писал о руководителях «черносотенцев», что «они исповедовали православие и народность, которые и я исповедовал», но все же «я чувствовал себя в трагическом почти одиночестве в своем же собственном лагере» – то есть в лагере «правых».
Еще пойдет речь о том, почему С. Н. Булгаков (и, конечно, не только он) не мог в прямом смысле присоединиться к лидерам «организованного черносотенства»; но в то же время совершенно ясно, что его основные представления и убеждения, если определять их место в политическом спектре начала XX века, совпадали именно и только с «черносотенными». Очень характерно его замечание: «Из Госдумы я вышел таким черным, каким никогда не бывал».
А вот его восприятие Февральской революции: «…начали ловить и водить переодетых городовых и околоточных с диким и гнусным криком… появились сразу зловещие длинноволосые типы с револьверами в руках и соответствующие девицы… У меня была смерть на душе… А между тем кругом все сходило с ума от радости… брехня Керенского еще не успела опостылеть, вызывала восхищение (а я еще за много лет по отчетам Думы возненавидел этого ничтожного болтуна) … Я… знал сердцем, как там, в центре революции, ненавидели именно Царя, как там хотели не конституции, а именно свержения Царя, какие жиды (выделено С. Н. Булгаковым. – В. К.) там давали направление. Все это я знал вперед и всего боялся – до цареубийства включительно – с первого же дня революции, ибо эта великая подлость не может быть ничем по существу, как цареубийством, которое есть настоящая черная месса революции. И вот понеслась весть за вестью: Царь отрекся. Одновременно в газетах появились известия об “Александре Федоровне” (по жидовской терминологии, с которой нельзя было примириться)»[15].
Здесь естественно возникает вопрос о роли еврейства в Революции – вопрос, которого мы еще не касались. С. Н. Булгаков писал позднее об «участии» еврейства в Российской революции: «Чувство исторической правды заставляет признать, что количественно доля этого участия в личном составе правящего меньшинства ужасающа. Россия сделалась жертвой “комиссаров”, которые проникли во все поры и щупальцами своими охватили все отрасли жизни… Еврейская доля участия в русском большевизме – увы – непомерно и несоразмерно велика…». И далее: «Еврейство в своем низшем вырождении, хищничестве, властолюбии, самомнении и всяческом самоутверждении совершило… значительнейшее в своих последствиях насилие над Россией и особенно над св. Русью, которое было попыткой ее духовного и физического удушения. По своему объективному смыслу это была попытка духовного убийства России…»[16].
Но мы еще вернемся к этой острой теме. Сейчас необходимо подвести итоги изложенного выше. С. Н. Булгаков, как ныне, пожалуй, общепризнанно, – один из наиболее выдающихся представителей русской (да и, конечно, не только русской) духовной культуры начала XX века. А между тем его прямая «перекличка» с умонастроением заведомых «черносотенцев» вполне очевидна. Еще раз повторю: если определять «место», «положение» С. Н. Булгакова в политическом спектре эпохи Революции – это именно и только «черносотенство».
Конечно же, многие сегодняшние прогрессисты и либералы будут резко возражать, пытаясь доказывать, что между даже самыми «правыми» веховцами и, с другой стороны, «черносотенцами» якобы нет ничего общего. В связи с этим уместно обратиться к весьма характерной нынешней статье Владлена Сироткина «Черносотенцы и “Вехи”», где предпринята попытка убедить читателей в том, что веховцы в равной мере не совместимы и с «левыми», и с «правыми». Правда, В. Сироткин не умолчал об очень выразительной особенности «Вех»: в этом сборнике сокрушительно развенчивались «левые» (и революционеры, и либералы), но – признает В. Сироткин – «о черносотенцах там ни слова – народопоклонничество и здесь сыграло роль самоцензуры!».
Автор вряд ли до конца осознал смысл своего собственного суждения… Ведь получается, что спровоцированные «левыми» бунты и аграрные беспорядки не являлись, с точки зрения веховцев, выражениями народной воли (именно потому «народопоклонничество» веховцев не мешало им отвергнуть все «левое»), а сопротивление Революции со стороны «черносотенцев» эти виднейшие мыслители, напротив, воспринимали как выражение подлинной народной воли, не подлежащей критике! В это стоит вдуматься…
Стремясь, так сказать, окончательно разоблачить «черносотенцев», В. Сироткин пишет о речах Н. Е. Маркова («черносотенный» депутат Государственной думы): «Все это очень напоминало будущие речи Муссолини и Гитлера… И не случайно в своей мракобесной книжке “Война темных сил” Марков позднее восторгался Муссолини»[17]. Плохо осведомленный В. Сироткин явно полагает, что, сообщая об этом, он полностью «отделил» веховцев от «черносотенцев».
Однако веховец (и далеко не самый правый) Н. А. Бердяев в одно время с Марковым писал в своей книжке «Новое средневековье»: «Фашизм – единственное творческое явление в политической жизни современной Европы… Значение будут иметь лишь люди типа Муссолини, единственного, быть может, творческого государственного деятеля Европы»[18].
Могут возразить, что Бердяев вообще был крайне неустойчивым мыслителем, и у него можно обнаружить самые разные, нередко несовместимые, суждения. Но фашизм с его полным отрицанием «классических» форм демократии – вещь весьма и весьма определенная, конкретная, и одинаковый легкомысленный восторг перед ним ясно свидетельствует, что у Бердяева и Маркова были несомненные общие основы мировосприятия. Словом, попытки Владлена Сироткина и многих других убедить нас в несовместимости идеологии веховцев и «черносотенцев» попросту несерьезны. Деятель, в честь которого получил свое имя историк Сироткин, то есть настоящий Владлен, был гораздо более прав, когда в свое время теснейшим образом связывал веховцев и «черносотенцев». В еще большей степени все это относится к тем двум великим мыслителям, которые были «правее» веховцев и с которыми, в частности, тесно сблизился в свои зрелые годы С. Н. Булгаков, – П. А. Флоренскому и В. В. Розанову.
Впрочем, вопрос о Розанове даже не требует особого обсуждения, ибо и при жизни, и вплоть до нашего времени его вполне «заслуженно» именуют «черносотенцем». В связи с этим вспоминается один характерный эпизод из недавней литературной жизни. Кличка «черносотенец» не раз была употреблена в обширной статье о Розанове, сочиненной беззаветной современной «либералкой» Аллой Латыниной (см. журнал «Вопросы литературы» № 3 за 1975 год). Вскоре на заседании Приемной комиссии Московской писательской организации решался вопрос о вступлении А. Латыниной в Союз писателей – притом статья о Розанове рассматривалась в качестве главного «достижения» претендентки. Я, состоявший тогда в сей комиссии, выступил против приема А. Латыниной, однако отнюдь не потому, что она «клеймила» Розанова как «черносотенца». Я говорил о том, что претендентка, увы, пишет о гениальном мыслителе как о некоем сомнительном писаке, якобы специализировавшемся на «политических доносах», «покушавшемся на свободу духа, свободу слова» (это Розанов-то!), проявлявшем «озадачивающую тенденциозность и странную глухоту (!) к художественной природе произведения искусства», «поразительную глубину непонимания (!) Достоевского» и т. д. и т. п. (все это – цитаты из статьи Латыниной…). Я выразил уверенность в том, что через какое-то время самой А. Латыниной будет попросту стыдно за этот свой жалкий опус (это время, думаю, настало; во всяком случае, невозможно представить, что бы А. Латынина добровольно переиздала это свое «творение»…).
О проекте
О подписке