Местное «ополчение» слили с отрядом, получилось двести сабель. Сотники командовали теперь полусотнями, вахмистры – десятками. Младшими командирами, особенно Котельниковым, Гурьев остался в высшей степени доволен. Единственное, чего он не мог до конца понять, – это причину того почти обожания, с каким казаки жрали его глазами. Гурьев с ужасом представлял себе, во что может превратиться это обожание, посмей он его не оправдать.
Но и не воспользоваться этим обожанием он не мог. Из банды следовало сделать отряд, и Гурьев впрягся. И дрючил казаков так, как их ещё никогда в жизни никто не дрючил. По шестнадцать часов в сутки. Может, кому другому и не подчинились бы не слишком привыкшие к дисциплине казаки. Вот только Гурьев был не «другой». Слишком свежи были в памяти людей и слухи, окружавшие нового командира, и результаты боя с хунхузами, которые иногда и казаков умудрялись потрепать неслабо. Было что-то ещё в этом хлопце, что-то такое, чему битые-перебитые черти-казаки названия не знали, зато чувствовали как нельзя лучше. И это «что-то» заставляло их слушаться и беспрекословно выполнять команды. А к концу второй недели втянулись и самые записные ворчуны. Им даже начало это нравиться. Потому что они вдруг почувствовали себя – армией.
Судьба отпустила им сорок один день передышки. А на сорок второй…
Под утро – ещё петухи только голоса пробовали – Гурьева разбудил вестовой. Да он и не спал, собственно, – так, одним глазом. Он вышел на улицу. У ворот стояли две подводы, на одной из которых он узнал шорника Топоркова из станицы Пореченской. Казак плакал. Гурьев шагнул к телеге, откинул рогожу. И отшатнулся – пахнуло жареным мясом. Человечиной.
– Рассказывай, – тихо проговорил Гурьев.
– Третьего дня, – всхлипнул шорник. – Я за кожами в Драгоценку ездил… Потому и жив, видать. Никитинский хутор и Дунаевский. По брёвнышку раскатали, всех… всех порешили. Ох. У нас завод воронцовский разграбили, всех за речку увели, скот увели, всё. Тут вот… Павловы. Все шестеро. На масле их… С дитями малыми… А в той подводе – отец Василий с сыном… Матушка с дочками – не знаю. Может, тоже убили, да кинули где…
Вышел Шлыков, поддерживаемый с двух сторон Тешковыми. Полковник сам ещё передвигался плохо, но залёживаться Гурьев ему не давал. Он взглянул на жуткий груз в подводе, отвернулся. Гурьев склонился к его уху и прошептал:
– Думаешь, не будут тебе эти дети во сне приходить, атаман? Будут. И мне будут.
Он повернулся к Котельникову:
– Прохор Петрович. Распорядись, я в этих делах плохо ориентируюсь. Батюшку привезите, ну, ты сам знаешь. Сотням – полная боевая готовность.
Котельников кивнул и вскинул руку к папахе.
Вечером, выслушав доклады разведчиков и разложив на столе карты, Гурьев сказал:
– Если я правильно понимаю, маршрут они свой завершили и теперь должны возвратиться за речку. Вряд ли они пойдут другой дорогой, – он указал на карте предполагаемое направление движения красного отряда. – Скорее всего, именно здесь они пойдут. Поэтому мы тоже сюда выдвигаемся и будем их ждать. По численности они примерно равны нам, но наше преимущество – они нас не ждут. Основные силы заняты по линии границы и железки, так что здесь, в оголённых тылах, эта мразь себя чувствует вполне в безопасности. Вот на этом мы их и поймаем.
Отряд выдвинулся в долину Тыншэйки, занял назначенные позиции. Всё произошло именно так, как и предполагал Гурьев. Красные втянулись в узкий проход, из которого открывался выход на оперативный простор, откуда до границы оставалось не более пятидесяти вёрст… Сначала прицельный залп охотников выбил командиров. Отряд в панике завертелся. И тут по ним ударили свинцовые струи из шести пулемётных стволов. А подготовке пулемётных команд Гурьев уделил самое пристальное внимание.
Бой, – если расстрел полутора сотен всадников можно назвать боем, – закончился, не начавшись. Когда замолчали пулемёты, со склонов сопок слетели с шашками наголо две полусотни шлыковцев. Гурьев, поворачивая Серко на мелководье, подвёл итог, посмотрев на Котельникова:
– Неплохо для первого раза. Кто бежал – бежал, кто убит – убит. Потери?
– Никак нет.
– Это радует, – он усмехнулся. – Разрешаю вопрос, есаул.
– Что с ранеными делать?
– Какими ранеными? – удивился Гурьев. – Ничего про раненых не знаю. И знать не хочу. Ещё вопросы?
– Никак нет, – Котельников чуть привстал на стременах, лицо его пошло красными пятнами.
– С бандитами не воюют, – тихо проговорил Гурьев, не сводя глаз с казака. – Бандитов режут, как паршивых овец. Делай, как я!
Он спешился, вынул «люгер» из притороченной к передней луке седла кобуры, загнал патрон в ствол и, подойдя к одному из шевелившихся партизан, выстрелил почти в упор. Пуля подействовала, как сверхскоростное сверло в сочетании с паяльной лампой, разворотив череп и выплеснув кровь и ошмётки мозговой ткани на мокрую гальку. А Гурьев, беззаботно что-то насвистывая, двинулся дальше. Второй выстрел. Третий. Ух ты, подумал Котельников. Ну, мы… Мы – ладно. А в тебе-то это откуда? Неужели и вправду – оттуда, из мёртвого этого дома?!
У новичков зрелище это вызвало вполне понятные чувства. Бывалые держались получше, но… Кто чего не понял, поймёт со временем, подумал Гурьев. Война – дерьмо и мерзость, и тот, кому нравится воевать, подонок и сумасшедший. А мне, кажется, нравится.
Он увидел, как кто-то из казаков потянул из ножен шашку.
– А-а-атставить!!! – взревел Гурьев. – Пуля в голову, и никаких упражнений, вашу мать!!! Кто ещё не уразумел?!
Они вернулись в станицу уже на закате. Пелагея шагнула к нему из толпы, пошла рядом, держась рукой за стремя, не говоря ни слова. Гурьев наклонился, погладил её по плечу.
На майдане Гурьев построил отряд:
– Поздравляю новичков с боевым крещением, и всех вместе – благодарю за службу. Казакам – отдыхать. Командиры – ко мне.
Он вернулся домой, отпустив людей. Он уже привык называть это место домом. Это и есть мой дом, подумал Гурьев. Здесь и сейчас. Полюшка. Голубка моя. Что же мне делать? Кто-нибудь, чёрт возьми, знает ответ?!
Освободившись от оружия и портупеи, он устало опустился на лавку у окошка, улыбнулся Пелагее. Она подошла к нему, села рядом. Гурьев, вздохнув, повернулся и вытянулся вдоль лавки, положил голову женщине на колени, закрыл глаза. Она погладила его по волосам, по лицу:
– Бедный ты мой. Господи Иисусе, что ж, война эта проклятая, – кончится когда-нибудь?!
– Нет, – усмехнулся Гурьев. – Не кончится. Наши все целы – и слава Богу. А чего же ещё искала душа моя, и я не нашёл?
Не прошло и недели, как секреты и разведчики доложили о новом партизанском отряде красных. Гурьев распорядился не вступать в боевое соприкосновение с ним, выждать. Было понятно, что этот отряд отправился по следам предыдущего. Людская молва разукрасила подвиги шлыковцев такими цветами, что, приняв их за чистую монету, следовало всех немедленно произвести в полные георгиевские кавалеры. Ни дня без песни, подумал Гурьев. Интересно, сколько нам ещё ждать, пока пришлют дивизию? Он не боялся. Что толку бояться.
Был уже вечер, когда в избу ворвалась запыхавшаяся девчонка:
– Тёть Пелагея, тёть Пелагея! Катерина-то, с Покровки! Рожает!
Пелагея стала собираться.
– Куда?! – рыкнул Гурьев. – Красные где-то рядом рыщут. Полюшка!
– Да как же, родненький? – Пелагея остановилась, улыбнулась смущённо. – Как же без меня-то?
– Ты что, клятву Гиппократа давала? – зло спросил он, понимая, что Пелагея поедет. – Полюшка.
– Клятву? Каку таку клятву, Яшенька, ты что?
– Ничего, – он встал, шагнул к женщине, обнял, прижал к себе. – Смотри, осторожно, голубка моя. Если что подозрительное, сразу прочь скачи. Обещаешь?
– Обещаю, Яшенька, – Пелагея подняла руку, погладила его по волосам, по щеке. – Ты не возражай. Ничего не будет со мной, я ж ведьма, забыл, что ли?
– Смотри мне, – Гурьев тихонько её встряхнул и повторил: – Смотри. В оба смотри, Полюшка.
Роды были первые и долгие. Вообще роженица давно, ещё с первых месяцев, вызывала у Пелагеи беспокойство, она даже несколько раз заезжала в Покровку проведать молодуху, проследить, всё ли в порядке. Она вымоталась так, что едва держалась на ногах. Малыша запеленали и унесли, орущего, а Пелагея присела, взяла кружку, наполнила водой…
Они ввалились в курень, – Пелагея и ахнуть не успела. Встали вокруг, ещё разгорячённые скачкой, воняющие конским и собственным потом, кислым запахом сбруи, дышащие тяжело и надсадно…
– Встать, сука белогвардейская!!! – Толстопятов ткнул Пелагею в бок стволом «нагана». – Ишь, расселась!
Ещё двое схватили под руки, не давая опомниться, вздёрнули вверх. Пелагея посмотрела на них. Смолчало на этот раз сердце-вещун. Видать, кончилась жизнь моя, подумала Пелагея, и улыбнулась. Страха не было. Ярость, – неукротимая ярость разворачивалась в ней огненной пружиной.
– Эта? – спросил Толстопятов.
– Она, – вздохнул казачишка, что был с красными. Покосился на Толстопятова, на комиссара, – и вдруг бухнулся женщине в ноги, завыл страшно: – Прости, матушка! Прости душу грешную! Детушки малые ведь у мяне! Прости…
Толстопятов, матерясь, пнул доносчика сапогом изо всех сил, и тот, икнув, отлетел в угол, затих.
– Бог простит, – зло усмехнулась Пелагея. – Ну, чего смотришь, сволота?! Стреляй!
– Стрельнуть я тебя успею, – ощерился Толстопятов. – Сначала расскажешь нам про царевича своего. Прынцесса!
Несколько секунд она смотрела на Толстопятова, словно не понимая, что услышала. Неужто правда это, подумала Пелагея. Яшенька, царевич мой ненаглядный. Царевич, нет ли… Пускай, хоть и царевич – а мой. Был мой. Яшенька, сокол мой, свет мой ясный. Отпущу тебя теперь, родненький.
– Замудохаешься спрашивать, – прошипела Пелагея. – Стреляй, вошь краснопузая. Ни словечка от меня не добьёшься, гнусь!
– Ска-а-а-ажешь, – Толстопятов потащил шашку из ножен. – Я тя, стерва, на ремни порежу. По жилочке из тебя вытяну. У-у-у, ведьма! Ска-а-а-ажешь…
– А попробуй, – захохотала Пелагея, и вдруг двинула бёдрами так бесстыдно, что у мужчин вмиг вспотели ладони. – Попробуй, боров толстомясый. Ублажи меня пуще моего царевича. Авось, и скажу тогда. Только где тебе, болезный, – добавила она жалостливо. – Здоров-то ты здоров. А хуёчек-то, – во! – Пелагея показала Толстопятову самый кончик острого языка.
Она отлично знала, что делает. Ей нужно было, чтобы он озверел до потери сознания и убил её сразу. Иначе… О том, что случится, если ей не удастся довести их – особенно Толстопятова – до кондиции, Пелагее не хотелось думать.
Она угадала. Взревев, Толстопятов махнул шашкой, отпрянули в стороны державшие Пелагею бандиты. В последний миг, испугавшись, что сабельный удар изуродует её лицо, Пелагея чуть отклонилась вправо. Бритвенно-острый клинок вошёл в тело, как в масло, рассадив его от ключицы до диафрагмы. Пелагея медленно осела на пол и легла, – как будто даже сама.
– Прощай, Яшенька, – розовые пузыри показались на губах Пелагеи. – Прости.
Она хотела сказать ещё «не забывай». Не успела. Не хватило воздуха. Она вложила в этот выдох все силы, что у неё оставались ещё, – так желала, чтобы он услышал. С выдохом и душа отлетела. Тихо-тихо.
– И что дальше? – стараясь не глядеть на подплывающее в крови тело, кривясь и еле сдерживая рвоту, спросил уполномоченный Забайкальского ОГПУ, по совместительству комиссар отряда, Жемчугов. – Нас послали выяснить личность этого. А не…
Жемчугов, настоящая фамилия которого была Перельмуттер, не первый день находился на «ответственной работе». На Гражданскую войну Перельмуттер по малолетству не сподобился, но в советское уже время добрал. Всякие приходилось ему выполнять «партийные поручения» и «задания партии», вот только рубить женщин шашками пока не угораздило. Оказывается, довольно неприятное зрелище, поморщился он.
– Он в Тынше засел, – просипел Толстопятов. – Вёрст двадцать, тут недалеко. Я знаю. Да и нету никого там. Хлопцы деревенские. Как цыплят, перережем. Бля-а-а-ади…
– Товарищ Толстопятов, – Жемчугов вскинул голову. – Тебе не кажется, что ты упрощаешь? Отряд Фефёлова был никак не менее нашего. До сих пор о нём нет никаких сведений.
– Я сам знаю, – Толстопятов посмотрел на комиссара. – Я за этой подстилкой давно охотился. Я её достал. А завтра этого достану. Бляди! – и повернулся к партизанам: – Всю эту хуету кулацкую – в амбар! Живо!
– А с энтой?
– Пускай лежит до завтрева. Уходить будем – костерок запалим. Давай, шевелись, сказал!
Гурьев вскочил, словно подброшенный катапультой. В ушах отчётливо звенел голос Пелагеи: «Прощай, Яшенька. Прости. Не забывай…»
Он завертелся по комнате раненым зверем – и вдруг замер. Она мертва, подумал он. Её больше нет. Полюшка. Полюшка, голубка моя. Что же это такое?!
Вестовой казак проснулся, подскочил, протирая глаза… Посмотрев на Гурьева, охнул и вылетел на улицу, как был, в исподнем. Гурьев услышал его крик:
– Со-о-отня-а-а!!! В ружьё-о-о!!!
Котельников подъехал к командиру, посмотрел вопросительно. Гурьев, удерживая нервно перебирающего ногами Серко, проговорил, не глядя на есаула:
– Выкликай охотников, Прохор Петрович. Половину отряда возьмём, больше не требуется. Разведку два по два – вперёд. Никуда не торопимся, они нас не ждут.
– Успеем, Яков Кириллыч.
– Некуда успевать, есаул, – жутко усмехнулся Гурьев, и конь под казаком всхрапнул, затряс уздечкой. – Рысью, – марш-марш!
За полчаса до рассвета показались курени на окраине Покровки. Двое пластунов, что успели обучиться безмолвному языку жестов, вместе с Гурьевым ушли в разведку. Котельников хотел было его удержать, но, посмотрев Гурьеву в лицо, понял: не стоит.
Вернулись, когда свет восхода уже обозначился над перелеском. Отряд, полсотни сабель, командир, комиссар. Гурьев вынул из офицерского планшета бумагу и карандаш, быстро нарисовал план станицы, пометил дома, где распряглись на постой красные, разделил силы, поставил боевую задачу. Котельников слушал и смотрел во все глаза, молча костеря себя, на чём свет стоит: сам бы ворвался наскоком, поднял бы шум, и так гладко, как у Гурьева, ни за что б не вышло. Прохора трясло от ненависти и жажды схватки, но видя ледяное спокойствие атамана, каким уже привык считать Гурьева, он успокоился сам и увидел, как подбираются и сосредотачиваются казаки, усваивая толковый манёвр. И понял с куда большей, чем прежде, отчётливостью: и в этом бою будет с ними удача. В любом бою, куда поведёт сотню Гурьев.
Это был даже не бой – резня. Гурьев тоже – рубил, колол. Не противники, не воины – мясо для фарша. Тупые, неповоротливые, налитые самогоном мешки с дерьмом. Они даже не успевали его увидеть. Умирали много раньше. Не долетев до земли.
Зато шлыковцы увидели Гурьева. В рубке настоящей, лицом к лицу – первый раз. Тот бой, в долине, без рукопашной обошёлся. Ух, подумал Котельников, чувствуя, как дрожь доходит до костей. Да кто ж он таков-то, Господи?!
Гурьев влетел на крыльцо, ударом ноги сорвал дверь с петель. Пелагея лежала, вольно раскинув руки, с улыбкой на побледневших губах. В углах рта запеклось немного сукровицы. Пол блестел коричневым лаковым пятном – кровь успела впитаться в свежевыскобленные доски. Он рухнул перед ней на колени. Ушла, подумал Гурьев. Не захотела без меня. Полюшка.
И, закрыв ей глаза, поцеловал в остывший уже, чистый, высокий, восковой лоб:
– Прощай, Полюшка. Спи, голубка моя.
О проекте
О подписке