Почему было так? Каждый из нас мог бы назвать сотни причин, но это все равно, что обсуждать, отчего выпадает снег – там, конечно, где он вообще выпадает, ведь не видевшие его могут и не понять вопроса. Все еще не желая по-настоящему ломать голову, мы отмахивались от ответов, а сказочный дворец, миг пространства, если можно так выразиться, сдвигался в сторону, наводя аберрации в линзе скошенного зрения. Становилось все яснее, что каждое новое разочарование лишь утверждает неизбежность пересмотра границ – либо примирения с обычной жизнью, либо отторжения ее, что ничуть не лучше. Мы честно пытались быть как все, заводя любовников и друзей, отыскивая по мере сил надежные пристани, к которым нам разрешат прибиться со всем нашим подозрительным скарбом. Гретчен беспокоилась за двоих – и бросалась, будто на баррикады, на штурм невидимых бастионов, торопясь воздвигнуть мосты между нашим островом и недвижимым материком, которым были бы не страшны любые бури…
Все кончилось полным конфузом, и о том эпизоде вспоминать хочется куда меньше, чем о ванильно-сладком дне, но и его не отогнать – тем более, что они отчего-то соседствуют в секретном ящике, где картинки из прошлого уложены в ряд. Как всегда, задним числом так и тянет обвинить чью-то слепоту, но едва ли это имеет смысл – все равно, словам, что зрели на языке, нужен был выход, нужен был кто-то, произнесший бы их вслух, донося таящуюся угрозу. Я видел сейчас всю неизбежность случившегося, как неизбежны бывают беды, разбивающие жизнь на этапы, или все неосознанные порывы, в конце которых – пропасть или стена. Удивительно лишь, что именно Гретчен оказалась слабым звеном, но с другой стороны ничего удивительного тут нет – это в ее аккуратно постриженной головке велась вся огромная работа, вертелись и скрежетали механизмы, оценивая, подсчитывая, отвергая и принимая, и наконец вынося вердикты внешней среде и нам, барахтающимся в ней, стараясь удержаться на плаву. Я покорно следовал в фарватере, и это было куда безопаснее – по крайней мере я стал так думать, когда случился Брет, и наши пути разошлись, вынудив каждого плутать своим собственным курсом. Гретчен же, которую некому было предостеречь, когда навигация дала сбой, утеряла вдруг способность противиться ходу вещей, будто позабыв о враждебности окружающего или поверив, что враждебность заменили наконец на милость – и увидев в этом то ли выход из тупика, то ли признание самой себе, что так больше нельзя, и порочный круг должен быть разорван.
Ничего не скажешь, мудрая Гретчен дала промашку, пусть теперь я знаю, что не доверчивость двигала ею, а отчаянное желание доказать от противного. Надо впрочем признать, что обмануться было нетрудно – мужчина ее жизни, как она восторженно называла его, был чертовски красив и готов обожать ее бесконечно, предугадывая желания и почитая за долг исполнение каждой прихоти. Редкостная находка, что и говорить, к тому же – внушителен на вид и надежен, как скала, несмотря на смущавший меня порой тягучий взгляд с поволокой, в которой угадывалась глубоко запрятанная печаль. Его мужественность, быть может чуть-чуть показная, никак не вязалась с кроткой покорностью, неизменно выказываемой в присутствии моей сестры. Доходило до смешного, но он, Брет, казалось, не замечал удивленных глаз, бросаясь надевать ей боты или сдувать несуществующие пылинки, так что все вскоре свыклись с происходящим – свыклись и решили, что пусть его, бывает всякое.
Гретчен очень изменилась тогда, мигом усвоив покровительственный тон, и мы с ней отдалились друг от друга к моей ворчливой досаде. Все же, чувствуя себя обделенным, я признал, что принимаю ее такой, и что она права по-своему – кому, как не ей, должен поклоняться самый завидный из всех самцов, находящихся рядом, имеющий все, чего можно требовать от мужчины, и при том готовый служить, не прекословя. Их идиллия набирала ход, и я в общем радовался за нее, не тая ненужных обид, да и она, насколько я мог судить, отдалась вполне своей новой роли, лишь изредка застывая молчаливо, словно всматриваясь в себя, но затем вновь оживляясь и принимаясь повелевать с удачно найденного престола.
«Это все не то, не то, и я не такая, и он», – жаловалась она мне в нечастые теперь минуты откровенности, кривясь от собственного неумения разобраться в происходящем, но скоро это проходило, и тон ее менялся. «Я вижу, как он меня боготворит, – задумчиво говорила она. – Вижу и не верю сначала, но потом заставляю себя и верю – почему, собственно, нет? Ведь и я ничем не хуже других, и мне нужно такое же счастье…» Я лишь кивал, несколько смущенный заурядностью темы. От разговоров об обычном счастье веяло душком неискренности, но Гретчен явно поставила все монеты на приглянувшуюся карту. «Я сделаю его идеальным мужем, – убеждала она меня. – Я и сама стану идеалом – чем не свершение, и реально вполне! Как ты не понимаешь, это – почти то, что было у нас с тобой. Брет, Брет – кто бы мог подумать… Видишь, попав к нам в сети и заплутав в лабиринтах, уже не вырвешься так просто!» – и она смеялась знакомым смехом, в котором, однако, появился какой-то новый вызов. А потом на ее лицо вновь набегала тень, и она спрашивала меня нетерпеливо, дергая и теребя: – «Вот только… Как ты думаешь, во мне нет ничего такого – ну, знаешь, что может отпугнуть ненароком? Иногда я смотрю на себя, и думаю – не пугаются ли другие?» И опять мне нечего было ответить, и я отшучивался осторожно, не углубляясь в материи, не имевшие в моих глазах особой цены.
Так или иначе, все шло к счастливому концу. До бракосочетания оставалось совсем немного, когда вдруг грянул гром. Сначала Брет исчез на неделю, а потом случились и вовсе странные вещи – анонимное письмо, смешки по телефону и наконец еще одна записка от неизвестного доброхота, где был лишь адрес и какой-то издевательский значок в углу. Гретчен тут же бросилась ловить такси, и я поплелся с нею, понимая, что ничего хорошего мы там не встретим.
Детали ожидавшей нас картины лучше опустить – они достаточно гнусны и не играют большой роли. Брет оказался любителем однополых забав с атрибутикой явно нездорового толка. Гретчен он заявил, что она надоела ему до чертиков, и еще добавил кое-что, приведшее мою сестру в настоящее бешенство, так что произошла отвратительная сцена с участием нас двоих и бритых наголо партнеров Брета, от которых не очень хорошо пахло. В конце концов, мы оказались на улице, где Гретчен стало дурно, и на нас оборачивались прохожие, потом я привез ее домой, она поплакала немного и прогнала меня к себе – я тогда уже жил отдельно, снимая комнату на окраине у стадиона. «Все верно, – сказала она мне на прощание бесцветным голосом, – к нашему уродству может тянуться лишь уродство. Все потому, что нас нельзя любить, нас можно только использовать – это и есть та любовь, которая принята у всех…» И добавила еще, выталкивая меня за дверь: – «Кто уже знает, тот не плачет. И я не буду больше».
На другой день, когда я пришел к ней, готовый к терпеливому состраданию, Гретчен встретила меня с сухими глазами, оживленная, но далекая безмерно и не скрывающая своей отчужденности. Мы болтали о пустяках, и только один раз я заговорил о Брете, как о чем-то пройденном и забытом – чтобы убедиться, что моя дорогая сестренка не страдает чересчур. Она преспокойно оборвала меня на полуслове, и я ощутил тогда с горечью, что какая-то трещина зияет между нами, увеличиваясь на глазах. Мы стали разными всего за одну ночь, и нашим мыслям уже было не пробиться друг к другу.
«Что нам Брет, появился и пропал, не он, так другой – забудь о нем, – говорила она рассеянно. – Я, например, уже забыла – он и нужен-то был, чтобы доказать недоказуемое…» – И, помолчав, она бросала в сердцах, все же задетая за живое: – «Все эти наши лабиринты, все наши сети – какая чушь! Какая я дура – и ты вместе со мной. Никто не будет приспосабливаться к нам – лишь только захотят играть в нас, как в забавные игрушки, с которыми надо держаться настороже: чуть что – и отбросить, как бесполезную вещь, устроенную слишком хитро, сложно, плохо… Но и мы всегда готовы оттолкнуть или оттолкнуться – так что, квиты, не так ли? Нужно лишь прикидываться дурой и плыть по течению. А что касается мужчин, то от них просто воротит!»
Что-то мешало ей быть искренней до конца, но этим она не хотела делиться – ни со мной, ни с кем угодно другим. Я видел, что единение пропадает навсегда, прошлое уходит, и мир распадается на множество отдельных частей; мне было больно, но нужные слова не приходили на ум. Все, что я смог сделать тогда – это прочесть ей свое последнее стихотворение, придуманное будто для нее, но уже таящее внутри намек на неизбежность разлуки и жалость к себе самому.
бормотал я, глядя в сторону, чувствуя, как это меня, а не обманутую Гретчен, гложет бессильная обида. Она не говорила ничего, лишь трепала мне волосы и улыбалась задумчиво, а затем завела речь о другом, как ни в чем не бывало, и я понял, что больше никогда не прочитаю ей ни одной строчки.
Мы почти не виделись с ней потом – очень скоро она перебралась в провинцию преподавать в детском пансионе, лишь изредка появляясь в столице и еще реже беспокоя меня поздним звонком. Я не забыл ее прежнюю, и ближе нее у меня никого нет, но она не хочет более ни о чем вспоминать, а нынешней ей не о чем говорить со мной – потому и звонки нечасты, а сопереживания удручающе неглубоки. Я знаю, что потерял ее навсегда, а как думает она, неизвестно никому, но у меня осталась хотя бы картинка с привкусом ванили, а ей самой, отбросившей все без сожаления, наверное и того хуже. Как бы то ни было, жалобы напрасны – отобранное принадлежало не мне, даже и злобствовать нет причины, тем более, что главное – то, что началось с картинки – уже никак не переделать и не изменить. Картинка задала тон, а потом, как выяснилось, и ракурс – поворот головы и прищур век, определяющий фокусировку – а приучившись смотреть со стороны, не больно-то перестроишься на взгляд прямой и короткий, как бы ни раздражало видимое в данный момент. Потому я не злобствую, я лишь ухмыляюсь по привычке, а телефон пусть молчит, его лучше не трогать.
Аппарат на столе, послушный моим мыслям, не подавал признаков жизни, хоть мысли тут были и ни при чем. Кто еще мог бы откликнуться на том конце? – прикидывал я по возможности равнодушно, избегая внезапных сожалений. Память лихорадило, полузнакомые образы приходили и уходили, Гретчен мелькнула и пропала, махнув рукой напоследок и шепнув что-то на ухо, как в минуты нашей детской близости. Я видел другие годы, в которых мы существовали уже порознь, и других женщин – всех, в ком я искал участия и тепла, навязывая им свою непохожесть, что конечно же была до смешного чужда их инстинктам нормальных самок, предпочитавших, пусть неосознанно порою, всем понятные вещи, о которых не зазорно говорить вслух. Я морщился, вспоминая, но не мог отвести взгляда, утешаясь лишь тем, что и им нечего было с меня взять – все ограничивалось краткими историями, исключая два-три стоических опыта совместного проживания, и заканчивалось легко, со взаимным, думаю, облегчением – по крайней мере, пока не появилась Вера, затребовавшая чуть не всего меня и завладевшая большей частью моей души. Но это было после, а до того, быстро научившись держаться настороже, ограждаясь по возможности непреклонно от ответственностей, которые мне пытались навязать, я принял правила игры, в которой мне отводилась аутсайдерская роль, как постороннему материалу, утекающему меж пальцев во имя собственной свободы, каковая является строжайшим табу. Но, право же, вокруг было столько всего, увлекающего неокрепший разум и дающего пищу фантазиям, пробудившимся в полной мере, что даже и некогда было переживать по-настоящему, так что я списывал быстротечность своих романов на недостаток времени и сил, гоня прочь горькие слова моей сестры, что изредка лезли в голову в ночные часы…
Да, в отличие от дорогой Гретчен, я не ставил многого на романтическую сторону вещей – опять же до поры, поправит меня внимательный соглядатай, но та пора случилась не сразу. Поначалу же, если что и не давало покоя, так это странные свидетельства повсеместной тесноты – намек за намеком, сообщавшие вполголоса, что мир будто бы не столь велик, как это кажется со стороны, и большинство ютится в очень малой его части, а остальные просторы отданы без сожаления одиночкам вроде меня. Конечно, умница Гретчен осознала это раньше и переживала сильнее, стараясь опровергнуть как могла, чем наверное и объяснялись ее поиски, окончившиеся полным провалом, но я был куда более толстокож, а если грезил о чем-то всерьез, изобретая способ доказать недоказуемое, то это были куда менее осязаемые вещи вроде бескорыстного геройства мирового масштаба или мировой же славы, завоеванной в кратчайшие сроки. Средства достижения оной представлялись незначимыми деталями, на которые не было времени отвлекаться, а результат окрылял безмерно, так что бесплодные мечтания, что были чем-то сродни иным юношеским грешкам, без устали будоражили воображение, лишь иногда сменяясь острым чувством стыда и удручающего бессилия. Что же до изъянов личной жизни, то я махнул на них рукой, относя надрывы любовных мук к уделу тех, кто ютится в малой части и кому в общем больше нечем заняться, так что и милая Гретчен скорей удивляла меня, чем заставляла сопереживать. «Никто не будет любить тебя так, как ты любишь себя сам», – повторяла она вновь и вновь, имея в виду конечно же другое, гораздо большее, чем доносили слова, но я был слеп и не придавал значения, видя лишь буквальный смысл, в который попросту не верил. К тому же, хоть изъяны и надрывы отвергались бесцеремонно, в душе, в тайне от себя самого, я лелеял надежду на встречу с ясноглазой незнакомкой, что опровергнет все уныние моих поспешных открытий. Надежда была невнятна, но и ее хватало, чтобы не обращать внимания на тычки и неудачи, обманываясь вновь и вновь мнимой женскою тайной – ужимками и грацией, окраской и оперением, всеми черточками гармонии, в которых так хочется видеть глубину, но которые, приходилось всякий раз признавать, служат на деле лишь выполнению нехитрой программы, общей для всех, как в муравейнике или пчелином улье.
Конечно, чем дальше, тем становилось тревожнее – особенно когда Гретчен унеслась в свое добровольное изгнание. Я стал больше оглядываться вокруг, с удивлением наблюдая, как даже лучшие из моих приятелей и подруг споро находили партнеров, подходящих по достоинствам, спаривались, размножались и погружались в рутину своего очага, вполне успокаиваясь на этом. Пусть их, думал я, отворачиваясь поспешно, это все лишь примеры дурного толка, не идущие впрок. «Мир не может быть так плох, все еще впереди, дай только срок», – шептал я сам себе и выпускал фантазию на волю, будто в погоню за страусиными перьями – изящными атрибутами утонченных манер, или за мушкетами и пищалями, прорывами через крепостные стены, безумными по своей смелости, решающими исход многодневных осад, а то – за ослепительной магниевой вспышкой, выхватывающей из темноты библиотеку или лабораторию, стол с голубоватой лампой, внезапное озарение, что способно изменить судьбы миллионов, за которым немедленно следовали рукоплещущие трибуны, черные мантии и белые парики, плюс какая-то атласная лента через плечо… Иногда прагматическое сегодня брало вверх над романтическим когда-то, и сознание тешилось более скромными картинами, не уходя дальше профессорских регалий или одинокого, но самоотверженного сочинительского труда, венцом которого все же представлялся хоть один, но несомненный шедевр; однако потом, распаляясь, я утрачивал рассудительность и вновь переносился в области немедленного признания чуть ли не всем человечеством, представляя себя то великим первопроходцем, то гениальным лицедеем, заставляющим массы страдать и ликовать – и тут на ум опять вдруг приходили ясноглазые незнакомки, хоть я и не понимал толком, что мне в них за нужда, желая лишь избавиться от странного ощущения почвы, уплывающей из-под ног, как предчувствия опасности, что посещало вначале так редко, а потом все чаще и чаще.
О проекте
О подписке
Другие проекты