Митька Кролик и Толян Бубу кольцами разматывали на камнях леску своих закидушек, Федя освободил крючки на спиннинге Адама от резинок и пытался насадить червяка. Пальцы слушались Федю плохо, скользкий червяк вырывался, не хотел на крючок, и Федя два раза наколол указательный палец, но настолько был поглощен работой, что даже боли не почувствовал. Бедный червяк, которого насаживал Федя, наконец собрался на крючке гармошкой.
– Ну, молодец! Ну, спасибо! – обернулся к Феде Адам. – С тебя рыбак настоящий будет.
Федя покраснел от удовольствия и покосился на Толяна и Митьку: слышат ли они?
– Только следующий раз всего не пяль на крючок, оборви половинку, вот так. – Адам твердым ногтем поделили червяка пополам и одним коротким и плавным движением пальца красиво надел его на крючок. – Видал?
– Видал, – сказал Федя.
– Ну, давай, насаживай, а я потом закину.
Польщенный доверием, Федя вспотел, прежде чем наживил все восемь крючков.
Десятки мужчин и парней ловили по берегу, но мальчишки видели и отметили с гордостью, что все они забрасывают гораздо ближе, чем их старый Адам. Грузило, пущенное со спиннинга Адама, летело не высоко и не низко и было пущено так умело и сильно, что могло пролететь еще дальше, но вся леска уже повисла над морем, и, дернувшись в воздухе, грузило упало в воду далеко за островком каменных плит. Адам чуть-чуть подмотал на пустую катушку и поставил ее на тормоз.
– Плачет! Плачет! Толян, позырь! Идите все! – закричал Митька, уже успевший снять с крючка первую тарашку.
Толян и Федя подбежали к маленькой рыбке, подпрыгивающей на сухом горячем сером камне. Рыбка тоненько пищала.
– Вай-я! – сказал Толян Бубу.
– Давай отпустим ее, – со слезами на глазах попросил Федя.
– Что, кричит рыбка? – подошел Адам.
– Плачет! – ответили ему разом мальчишки.
– А чего же ей не плакать? Брось-ка ее в воду!
Митька послушался Адама, быстро бросил рыбку в вымоину, полную прозрачной воды. Рыбка покружилась по ней и забилась на дне, в тину.
– Никогда я не видал, чтобы рыбы кричали, – задумчиво сказал Митька. – Может, она редкая, может, ее в музей сдать?
– Мало ты еще видал, – улыбнулся Адам. – Все рыбы разговаривают меж собой – от кита до кильки.
– Да-а? – недоверчиво протянул Толян. – А на каком языке?
– Каждый на своем, а иначе зачем бы они жили, если и поговорить нельзя.
– А может, у них все как у людей? – сказал Митька.
– И в школянку ихние дети ходят, – подхватил Толян.
– Нет, – возразил Митька, – дурные они, что ли.
– Рыбам хорошо, – задумчиво проговорил Федя, – плавай себе и плавай.
– А на крючок? – ехидно прищурив свои коричневатые маленькие глаза, спросил Толян.
– На крючке плохо, – вздохнул Федя. – Тогда, значит, человеком лучше.
– А разве человеков не ловят?.. – пробормотал Адам, но сквозь шум разбивающихся волн его невнятные слова не долетели до мальчишек.
К полудню ветер упал, но волны стали длиннее и накатистее. Гладкое пространство воды, словно натянутое между гребнями бегущих волн, тяжело колыхалось изнутри. Зарождалась большая зыбь.
На две закидушки и спиннинг они поймали больше сотни тарашек и уже израсходовали к тому времени всю наживку. Митька Кролик и Толян Бубу насобирали под забором жирзавода серых, испачканных в песке щепок и бумажек, нашли кусок проволоки и решили жарить тарашку.
– Чего же вы хотите на юру разжечь? – оставив свой спиннинг на Федю, подошел к ним Адам, видя, как они зря палят спички и как ветер сбивает пламя. – Вот здесь, у забора, за камнем, – другое дело, а не сверху! – Адам нагнулся, взял все щепки и перенес их на полоску темного сухого песка, слегка залитого мазутом, в укрытие, сел на камень так, чтобы не мешала култышка, сам сложил костер и одной спичкой разжег его. – Понял? – подмигнул он Митьке.
– Молоток! – сконфуженно похвалил Митька.
Митька и Толян продевали проволоку рыбам под жабры и жарили их в светлом, почти не видном на солнце пламени. Адам поднес сетку с газетным свертком. Там оказались полбуханки серого хлеба, десять больших спелых помидоров и соль в пакетике. Все это он разложил на газете.
А Федя Сморчок тем временем продолжал рыбачить. Наживки на крючках не было – Федя ловил «на нахалку». На море он бывал очень редко, и всего второй раз в жизни ловил рыбу и упивался своей самостоятельностью настолько, что в азарте ничего не видел и не слышал вокруг.
– Иди есть! – позвал Федю Адам.
И как раз в этот момент леска, которую Федя для верности держал пальцем, дернулась. Федя подсек, как умел, и стал торопливо крутить катушку. Леска шла то с напряжением, то легко, и Федя не мог понять, попалось что-то или нет, и сердце его от этой неопределенности билось еще сильнее. Ах, как хотелось Феде, чтобы попалось! Он вытянул бычка, глазастого, темно-серого, сильного маленького бычка.
– Вот бычок! Вот бычара! На нахалку! – радостно кричал Федя, чтобы все видели его удачу.
– Самый лучший родитель – бычок! – разламывая хлеб, сказал Адам. – Как только его подружка гнездо из песка вылепит и икру туда покладет, он на пост заступает и стоит до смерти, ни на секунду никуда не отходит, так с голоду и помирает на посту, но зато детям за ним как за каменной стеной. Вот какой отец, этот бычок!
– Смотри – бычара!
– Во дает! – в один голос восхитились Толян и Митька.
Федя молча освободил бычка и пустил его в светлую прозрачную лагуну между черно-зелеными камнями. Бычок вильнул, еще вильнул вперед и пропал в белой пене нахлынувшей на берег волны.
– Отпустил! – одобрительно улыбнулся Адам.
– Отпустил! – с удовольствием сказал Федя. – Кто же его детей охранять будет?!
– Дурак, – сказал Митька, – он, может, еще неженатый, он еще молодой и все равно подохнет после крючка.
– Он вылечится, – сказал Федя, – а потом поженится и будет охранять своих детей.
Бычок уже скользил где-то в далекой темной глубине навстречу своим будущим детям, а Федя все смотрел и смотрел в море, то празднично изумрудное, то свинцово-серое в тех местах, где высокие облака бросали свою тень; облака эти скользили по небу, и по морю, и в ясных глазах маленького Феди, проплывали навстречу другим землям, чтобы пролиться живою водою на другие, нездешние поля, чтобы укрыть от горячего солнца каких-то других, неизвестных Феде людей, которых он не узнает никогда в своей жизни, и они никогда не узнают о том, что живут на земле Федя Сморчок, Адам, Митька, Толян, хотя одни и те же облака в один и тот же день проплывали над их головами.
Они жевали сладкое белое мясо тарашки, закусывали помидорами и хлебом. Все было удивительно вкусно.
– Слышь, – после общей паузы тронул Адама за рукав серой миткалевой рубашки Толян Бубу, – слышь, а если землю съешь, че будет?
Для Толяна вопрос этот был не праздный. Вчера он у себя во дворе клятвенно ел землю, и теперь ему казалось, что она застряла у него в животе комком и никогда из него не выведется.
– А никакого вреда не будет, – отвечал Адам. – Есть в других странах люди, которые очень даже любят землей питаться, в Иране, например, или в Южной Америке. Они специально землю собирают по рекам, сушат и едят заместо сыра.
– Ну да? – не поверил Митька. – И откуда ты все знаешь?
– Так с мое поживи – и ты знать будешь, – хитро сощурив свои маленькие светлые глаза, отвечал Адам. – Земля слухом пользуется.
– Значит, ничего не будет? – просиял Толян Бубу.
– Ничего, – подтвердил Адам.
Съев все, они сложили улов в сетку и пошли домой.
Дома Адам отстегнул ногу и лег спать.
Крепко спал он, как и все старики, лишь первый сон – два-три часа. Другую половину времени Адам досыпал урывками, кашляя, ворочаясь, борясь с желанием закурить.
Окончательно проснулся он вечером, на грани ночи, ко времени дежурства. Небо успело налиться ровной мерцающей синью, опрокинулось над землею легким шатром в золотых пробоинах звезд.
Адам тихо приподнялся с топчана, пристегнул култышку, взял вишневую палку и неслышно вышел за дверь. Осторожно, как будто неся в руках полную чашу, ковылял Адам, напрягаясь умом, чтобы удержать нахлынувшие во сне картины далеких дней.
Но с каждым новым кустом или кочкой, на которые приходилось отвлекать внимание, живая вереница картин, чувств и запахов бывшей жизни таяла. Уже через сотню шагов он расплескал все. Осталось лишь несколько затвердевших в памяти картинок.
…Черная, прямая и гладкая, как ружейный ствол, дорога в кошеном ячменном поле. Багрово-дымный, расплывчатый закат в конце дороги, закат, похожий на вспышку выстрела.
Бело-желтая кляча устало тянет телегу, в которой едет он, Алексей, белоголовый мальчишка десяти лет, восьмилетние братья его, близнецы Сашка и Мишка, и мать, длинной грудью кормящая самого младшего брата Ваську. Едут они со всем своим скарбом в город к отцу. Отец уже полгода как устроился в городе на фабрику и вот вытребовал семейство…
– Леха! Грянь! Грянь! Леха! Барыню! – главным колоколом гудит могучий и старый, как замшелый степной камень, дядька жениха.
Алексей послушно берет гармонь на колени, надевает на плечо ремень. Его и пригласили на свадьбу не как соседа, а как знатного на всю слободку гармониста.
Женится его одногодок – путевой обходчик косоплечий Федор. Через весь Федоров двор уставлены в один длинный ряд крытые общей скатертью столы.
Румяная, красивая невеста нравится всем. Дважды встречаются серые глаза Алексея с ее черными, возбужденно блестящими глазами.
Теплый ветер кружит над слободкой белый яблоневый цвет и лихие переборы Алексеевой гармошки. Пляшет свадьба…
…Мать только что подала ему к холодцу тертый хрен с уксусом, он хватил его целую ложку и задохнулся. В это время в окно постучали.
– Кто там? – подошла к окну мать. – Ах, бесстыжая! – всплеснула она руками. – Среди бела дня! Людей не стыдится! Я ей счас покажу, стерве!
– Мама! Не смейте! – увидев, кто за окном, вскрикнул Алексей.
Мать, пораженная его окриком, отступила от дверей, а он, как был в одной рубашке, выбежал на зимнюю улицу.
– Ушла я, ушла от Федора, иначе удавлюсь! – с тихим отчаянием встретила его Маруся.
– Ты что, ты что, Марья! – только и нашелся он что сказать. По черным кругам под ее глазами, по неестественной бледности лица, по бессильно опущенным рукам и потерянному, блуждающему взгляду он понял, что если отпустит ее от себя, то быть беде.
– Что ты, Марья! Пойдем! Пойдем! – бормотал он, стараясь отвести ее подальше от своего дома. Она покорно шла рядом, а он, шагая по завьюженной сумеречной улице, не знал, куда ее вести.
На счастье, по пути встретилась крестная с обледенелыми ведрами на коромыслах.
– Ты что, Алеха, раздетый? – остановилась крестная, осуждающе окидывая с ног до головы закутанную в шаль Марусю.
– Крестная! – обрадовался Алексей. – Крестная, прими нас на квартиру, вот меня и Марью! Прими, крестная!
– Это как же мужнюю жену да с тобой в хату пускать? Забьет меня Федор и прав будет.
– Не забьет. Я его сдюжу. Пусти, бога ради, крестная!
– Ладно, – решительно сказала крестная. – Беги домой оденься, а то и смотреть на тебя зябко. Пошли, что ли, – повернула она голову к Марье, – пошли скоренько, чего среди улицы торчать.
С тех пор стали Алексей и Мария мужем и женой…
…Когда родилась Лиза, он не очень-то обрадовался: дочка, а он ждал сына и уже имя ему определил – Степан, в честь своего отца. Он даже обиделся на Марусю, что родила ему дочку, но смолчал. Марусе и так было труднее, чем ему: бабы в слободке показывали на нее пальцами, она была первой, что нарушила церковный брак и ушла от живого мужа к любовнику. Крестная, сломленная всеобщим бойкотом слободки, твердила им:
– Уезжайте с глаз, постылые.
Дождался он, пока Маруся чуточку окрепла, собрали свой немудреный скарб, завернули Лизку в одеяло из лоскутков, что сшила ей крестная, и, пользуясь наступившим теплом, ушли пешком из слободки в город искать счастья…
…Лиза. Дочка. Он раньше не знал, что есть на свете такая любовь. Он мог часами расчесывать и заплетать своими грубыми пальцами ее светлые, как золотые лучи, волосы, обувать ей сандалики, мыть руки, смотреть в безвинные, широко открытые глаза в черном венчике огромных ресниц. Лиза, дочка!
Он испытывал величайшее счастье, когда смотрел на нее спящую, еще больше, когда она просыпалась и, улыбаясь ему первому, протягивала к нему руки:
– Папа!
– Алексеевна, – называл он дочку в шутку и никогда не уставал ее нянчить.
– Ты поспал бы, ведь с ночного дежурства пришел, – говорила Маруся.
– Что ты! Вот Алексеевна заснет, тогда и я с ней рядом на часок прикорну.
Лиза. Дочка…
…Он уже оделся, когда Маруся остановила его:
– Еще темно на дворе. Куда ты в такую рань? Говорила, что вчера надо было купить… Где ты их сейчас найдешь?
– Ничего, найду.
Лиза отбросила одеяло:
– Мы опоздали?
– Спи, спи, еще рано.
– А папа куда?
– На базар.
Он шел по голубому городу, и к его ногам падали первые осенние листья. Возле закрытых еще ворот базара стояла толпа. Тех, кто подносил цветы, валили прямо с ног, но он все-таки купил. Купил не астры, не георгины, а чайные золотистые розы. Конечно, переплатил втридорога. Если Маруся узнает, сколько он заплатил за букет, скандалу не миновать! Он шел домой, и все смотрели ему вслед, спрашивали:
– Продаете?
– Сам купил.
Лиза встретила его за воротами:
– Ой, папочка, ой, розы! Где же ты их взял? Розы же цветут весною?
– А для нас с тобой расцвели осенью, – рассмеялся он.
В доме у них был праздник. Вкусно пахло пирогами, яичницей с колбасой. Сели за стол, покрытый белоснежной скатертью. Но Лизе было не до еды:
– Ой, папочка, опоздаем!
– Да еще целый час.
– Лучше пойдем, родненький.
– Да нам десять минут идти.
– Все равно! Лучше пойдем, папочка, лучше пойдем!
Маруся проводила их за калитку, сняла пушинку с его пиджака, поправила в косах у Лизы белые банты.
– Ну, в добрый час! – и заплакала.
– Ну, ну, мать! – проворчал он и незаметно для дочери и жены сам вытер слезы.
Лиза взяла отца за руку, в другой она несла портфель.
– Ты возьми цветы, а мне давай портфель, – предложил он.
– Нет, папа, что ты, нельзя – я же ученица, а не ты, – серьезно сказала дочь.
Он нес розы первый раз в своей жизни, нес и не стеснялся. Так они и шли шаг в шаг, он приноравливался ставить свои большие кирзовые сапоги рядом с ее маленькими желтыми туфлями с одной перепоночкой. Шли молча, но столько мыслей, столько чувств теснилось в голове и сердце каждого, им было так хорошо, что они забыли, что молчат.
Рядом с ними, позади и впереди них шли такие же чистенькие и торжественные мальчики и девочки с бантами, с цветами, держа за руки пап и мам. Со всех концов к школе плыли букеты. «Какой необыкновенный день! – подумал он. – А раньше я и не замечал». С тех пор, где бы он ни был, что бы ни делал, он никогда не оставался безучастным к первому сентября.
Они долго ждали в школьном дворе. Но вот первоклассников построили парами. Он отпустил дочкину руку, отдал ей цветы. И смотрел, все смотрел на свою Лизу, подбадривал ее взглядом. Зазвенел звонок. Учительница взяла первую пару за руки и повела в школу, за ней потянулась вся длинная цепочка – первый класс. Лиза с букетом роз, закрывающих ее лицо, и с портфелем, то и дело спотыкаясь, последний раз улыбнулась отцу и ушла от него вместе со своим первым классом. Первый раз ушла от него в свою, ей одной доступную, ей одной предназначенную жизнь, а он остался стоять один в школьном дворе.
…Они возвращались в порт, уголь был на исходе. Алексей отдыхал после вахты, когда машина остановилась. И вот уже третьи сутки мотало маленький рыболовецкий поисковик по тяжелым мглистым волнам, все дальше и дальше унося беспомощное, потерявшее управление судно от родных берегов.
Третьи сутки без сна и отдыха бился над остановившейся машиной кочегар Алексей Зыков. Не первый год плавал Алексей, довольно хорошо знал машину, но разбирать ее ему никогда прежде не приходилось. Его напарник, рыжий тридцатилетний детина, считавшийся одновременно и механиком, обварил себе паром обе руки по локоть и все эти дни лежал в кубрике и тихо скулил от боли. На вторые сутки, как будто двойню, неся перед собой спеленутые руки, он кое-как спустился в машинное отделение.
– Алексей, цилиндры. Алексей Степанович, может, цилиндры задрались? Погляди!
Он угадал, наверно, потому, что ему очень не хотелось умирать. Он угадал: задрались цилиндры.
Когда на исходе третьих суток машина начала работать, весь экипаж, все пятеро ожили от радости. Но первая радость скоро схлынула, и все подумали одновременно о том, что угля очень мало…
– Все равно недотянем, – сказал напарник Алексея, – я сон видел такой, что как будто целая поляна кровью залита и вороны, вороны! Недотянем, все равно погибать, братцы! Зря трудился, Алексей Степанович!
Капитан молчал, и все молчали.
– Дотянем, – твердо сказал Алексей, – дотянем, я отвечаю. Этим углем трое суток можно работать: первейший уголь.
Всю ночь Алексей держал пары. Спасение зависело от его искусства кочегарить: он должен был заставить каждый кусок угля отдать весь огонь, который был в нем заложен, весь жар, всю силу.
Когда он бросил в топку последнюю лопату угля, от бессонных ночей и усталости все поплыло, поплыло перед его глазами, и в это время сверху раздалось:
– Мурманск! Пришли!
В порт вошли они утром двадцать третьего июня. Сон напарника оказался в руку – кровь уже заливала поля, и вороны кружили над нашей землей. Шел второй день войны.
Под чужим именем, худой и согбенный, с душою, казалось, выжженной дотла, на дне которой была лишь горстка пепла, добрался он, теперь уже не Алексей Зыков, а Адам Степанович Домбровский, в тот город, где незадолго до войны купили они с Марусей дом, думая обосноваться на всю жизнь, до смерти.
Прежде чем купить себе дом и обосноваться на прочное жительство, они изъездили много городов. Этот город полюбился им чистыми, прямыми и тенистыми улицами. Текла через город речка, тихая, заросшая плакучими ивами. И заводов вокруг было немало, и два института, и техникумов пруд пруди, и базар богатый. Все они с Марусей осмотрели, все прикинули. Не только по себе мерили – думали и том, чтобы хорошо тут жилось Лизе и ее детям и внукам.
На покупку дома ушли все сбережения, поэтому решили, что Лиза с Марусей останутся жить в новом доме, а он еще победует на холодном море. Море Алексей любил, Север любил. Недаром Маруся говорила: «Я на Север за рублями приехала, а ты, видать, за северным сиянием».
Уехал Алексей из дома снова в Мурманск. Перед отъездом почти весь день просидели они с Лизой на берегу речки под плакучей ивой. Речка протекала мимо их двора. В октябре обещал приехать домой, а в июле уже был на фронте. Так и пошло все наперекос да навыворот…
О проекте
О подписке