Он лежит на кровати – полуживой, полумёртвый, как тень зверя, которого я только что вытащила из самого края. Его дыхание тяжёлое, порванное, в нём всё ещё слышится шорох смерти, упрямый скрежет боли, и я стою рядом, меняю повязку, обрабатываю края шва, втыкаю иглу под кожу и стараюсь не чувствовать. Не думать. Не дышать. Страх – он не внутри меня, он во мне целиком. Как если бы кто-то сорвал с меня кожу, и теперь всё – нервы, пульсация, голые мышцы, и каждый шорох в доме – как крик. Мне кажется, что даже стены дышат. Что за каждой дверью кто-то стоит. Что эти люди внизу, охрана, которые не говорят со мной ни слова, просто смотрят – видели больше смертей, чем все морги, в которых я была. Но хуже всего – он. Он рядом. Он спит. Он дышит. И я не знаю, кто он, но знаю, что он страшный. Не из-за шрама на животе, не из-за криков его брата, не из-за рёва моторов, когда нас увозили откуда-то, где стреляли. Нет. Он страшен тем, что молчит. Тем, как его рука чуть дёрнулась, когда я коснулась его плеча. Тем, как его губы сжались во сне. Тем, что я понимаю – когда он проснётся, всё изменится. Потому что я не дома. Я не врач. Я не свободна. Я – вещь, которая спасла ему жизнь. И с такими вещами они не расстаются. Меня не спрашивают, хочу ли я остаться. Мне просто некуда идти. Никто не держит меня за руку, но я чувствую этот контроль – как кольцо на шее. Я чувствую себя мышью, случайно оказавшейся в клетке с тигром. Он пока не проснулся. Но я уже не могу дышать.
Он дышит. Глубоко, глухо, где-то в нижней части лёгких, так, будто воздух даётся ему с боем. Его грудная клетка поднимается и опускается, как у зверя, что выживает, несмотря ни на что. Я сижу у стены, скрестив ноги, обхватив себя руками, смотрю в пустоту, где горит ночник, и считаю, как тикает время. Пульс в ушах – громче дыхания. Швы держатся. Повязки сменены. Я сделала всё, что могла. Всё, что должна. Всё, что от меня требовали. Только никто не говорил, что будет дальше. Меня не ударили. Не запугали. Не привязали. Но тишина страшнее любых криков. Они поставили меня рядом с ним. Оставили на ночь. Я слышу охранника за дверью. Дышит носом тяжело. Он не спит. Я не сплю. И только он, этот мужчина, этот монстр, вырванный мной с той стороны, – спит спокойно, как будто знает: ему ничего не грозит. Я встаю. Подхожу ближе. Тело привычно действует, как в реанимации – посмотреть, проверить, убедиться. Я даже не чувствую, как мои пальцы касаются его лба, щёк, проверяя температуру, зрачки, реакцию. И вдруг ловлю себя на мысли, что изучаю его. Не как врач. Как женщина. Как существо, которому страшно – но которое не может оторвать взгляд. Он красивый. Грубый. Тяжёлый. Как будто вырезан из гранита, обожжённый солнцем. Щетина покрывает скулы. Губы сжаты. Ресницы длинные. И всё в нём кажется не просто живым, а настоящим. Беспощадным. Я не хочу думать, как его тело выглядело под руками, когда я зашивала рану. Как его мышцы напрягались, когда я рылась в его внутренностях. Но память – стерва – рисует всё до миллиметра. Я отвожу взгляд. Стыд, как хлыст. Я не имею права. Я врач. Я заложница. Он преступник. Но что-то тянет. И страшно не то, что он откроет глаза. Страшно, что я хочу узнать, какие они у него. Страшно, что мне не хочется спать, потому что его дыхание, ровное, рваное, тёплое, даёт ощущение, что я – не одна. Я не прощаю себе этой мысли. Я хочу выбраться. Хочу забыть. Хочу стереть это. Но внутри уже что-то надломилось. Я не чувствую времени. Я не знаю, сколько сейчас. Только слышу – лёгкий, слишком ранний вдох. Его веки дрогнули. Ресницы поднялись. И я знаю: он просыпается. А значит – всё, что было до этой минуты, больше не имеет значения. Потому что сейчас он посмотрит на меня. И всё начнётся.
Он дышал. Это дыхание уже не было хриплым и беспорядочным, как раньше – оно стало ровнее, глубже, будто его тело постепенно возвращалось к жизни. Каждый вдох звучал, как выстрел в мою нервную систему. Я считала их. Один. Второй. Третий. Не потому что нужно – а потому что больше не знала, за что держаться в этой реальности.
Я стояла над ним, меняла повязку, отслеживала оттенок крови, вглядывалась в край шва, искала признаки воспаления. Машинально. Всё внутри меня уже несколько дней работает, как стерильная операционная машина: точно, быстро, безразлично. Только это "безразличие" предательски дрожит в пальцах, каждый раз, когда я случайно касаюсь его кожи. Она горячая. Сильная. Слишком живая. И почему-то пугающе настоящая.
Он красивый. Я ненавижу это слово, но ничего другого не подбирается. Грубый. Чёрствый. Слишком настоящий. Плечи, как из камня. Грудная клетка, будто выточена. Волосы короткие, с небрежными вихрами. Щетина жжёт скулы, как наждачка, но хочется провести по ней пальцами. Его лицо в покое похоже на маску из древнего мифа – герой или убийца, не поймёшь, пока не заговорит.
Я смотрю на него дольше, чем положено. Не как врач. Как женщина. И эта мысль – как плевок в душу. Я отвожу взгляд. Но поздно. Что-то внутри уже шевельнулось.
Он вздохнул глубже. И в следующий миг открыл глаза.
Медленно. Тяжело. Веки дрогнули, как будто за ними был не сон, а каменная плита. Его зрачки встретились с моими – и всё внутри сжалось в точку. Глубокие, тёмные, как колодец. В них нет вопросов. Только знание. Он смотрит на меня, как будто знал, что я здесь. Что я буду рядом. Что я должна быть рядом.
Я замерла. Не дышала. Не шевелилась. Только сердце колотилось, как птица в клетке.
– Ты… – он говорит тихо. Его голос хриплый, надорванный. Как обугленный шелест. – Спасла?
Я не отвечаю.
Он улыбается. Небольшим, усталым, страшным движением губ.
– Тогда ты моя.
Я не успела ничего сказать. Просто сделала шаг назад. Как от ожога.
Он закрыл глаза. Снова. Как будто просто сообщил факт. Как будто поставил галочку. И ушёл обратно в сон.
А я стою. И не могу пошевелиться. Потому что это не был бред. Не был жар. Он сказал это с такой уверенностью, с которой обычные люди говорят: "Ты уронила шарф."
Как будто это уже решено.
Как будто меня уже забрали.
Он не просто просыпался – он возвращался. С каждым часом, с каждым уколом, с каждой моей сменённой повязкой в нём будто собиралось что-то опасное, структурное, тяжёлое, как оружие. Когда глаза открылись в тот вечер – не в бреду, не случайно, а с ясностью – я поняла, что теперь не наедине с больным, а наедине с хищником, который приходит в себя и вспоминает, кто он.
Он не моргнул. Не задал ни одного вопроса. Просто смотрел. Прямо, бесстыдно, спокойно. Как будто видел меня раньше. Как будто знал. Его взгляд был не по-мужски заинтересованным, не томным, не благодарным – он был хозяйским. Глубокий, выверенный, холодно-присваивающий.
Я напряглась. Сердце забилось резко, как от укола. Но я не отвела взгляд. Наверное, из принципа. Наверное, от страха. Наверное, потому что так делают врачи, когда встречают нечто, что не могут вылечить.
– Ты врач? – спросил он. Голос хриплый, низкий, с надрывом, но цепкий, как стальной трос.
– Да, – я ответила, стараясь держаться ровно, не сдаваться, не показывать, как сжались руки.
– Ты спасла меня?
Я кивнула. Он и сам знал, что да. Но ему нужно было это услышать.
– Значит, теперь ты моя.
Я открыла рот, чтобы возразить. Чтобы сказать: нет, не твоя, я просто делала свою работу, я не остаюсь, я не прошу ничего. Но он продолжил:
– Ты слишком много видела.
Сказано было спокойно, без нажима. Как будто он обсуждает погоду. Или факт, что в супе мало соли. Но в этих словах не было ни просьбы, ни благодарности. Это не был торг. Это был приговор.
Я выпрямилась, словно от щелчка.
– Я хочу уйти, – произнесла я чётко. – Я сделала всё, что могла. Я не обязана здесь оставаться.
Охрана не шелохнулась. Давид, стоявший у стены, скрестил руки на груди и посмотрел на меня с выражением, в котором не было ничего – ни поддержки, ни насмешки. Только равнодушие.
– Домой. – я уточнила. – Я хочу домой. Сейчас.
Тишина.
Гия даже не приподнялся. Только едва повернул голову в мою сторону. Лицо бледное, губы сухие, глаза всё такие же тёмные – и всё такие же сосредоточенные.
О проекте
О подписке